Полная версия
Мобилизованное Средневековье. Том 1. Медиевализм и национальная идеология в Центрально-Восточной Европе и на Балканах
Если вынести за скобки отдельные элементы повествования (вроде истории о гибели Попеля, искусанного мышами, которую Галл Аноним передает со ссылкой на «глубоких старцев», и в которой без труда обнаруживается бродячий литературный сюжет), фабула польского «origo regni» как целостного произведения стала объектом двух разных интерпретаций, различие между которыми заставляет вспомнить о полемике между Венской и Торонтской школами относительно интерпретации этногенетических мифов. В то время как Банашкевич в своем классическом исследовании обнаруживает в рассказе Галла Анонима дохристианскую традицию, воспроизводящую как структурно, так и на уровне отдельных элементов архаичные представления о власти, характерные для индоевропейских народов[116], Дептула усматривает в рассказе о сыне бедного пахаря, ставшего правителем, сугубо христианский смысл и использование библейских матриц[117]. Разграничение языческих (или универсальных) и христианских мотивов, несомненно, является важной проблемой в интерпретации средневековых нарративов о началах. Для нас же важно подчеркнуть то, что разница в интерпретациях не влияет на понимание роли, которую легенда придает роду Пястов в формировании нового социально-политического порядка. Как замечает М. Карп, повествование Галла Анонима о началах Польши оперирует сугубо династическо-территориальными категориями, причем династия оказывается первичным фактором, а государство, понимаемое как совокупность территорий, – вторичным. Галл чаще говорит о стране, чем дает этнические определения ее жителям, причем «творцами страны» выступают Пясты[118].
Отсутствие в повествовании Галла этногенетического мифа, с одной стороны, вполне соответствует характеру раннесредневековой польской идентичности, постепенно формировавшейся на основе принадлежности к державе Пястов, а, с другой стороны, в очередной раз позволяет релятивизировать значение этнического дискурса в историческом воображении, говоря о существовании в средневековом историописании такой стратегии в легитимизации групповой сплоченности, которая не предполагала апелляции к сфере этнического. Лишь спустя столетие краковский интеллектуал магистр Винцентий Кадлубек, используя, подобно Галлу Анониму, материал локальных племенных мифов, создаст новую версию польского «origo regni», в центре которого окажется уже не правящий род, а новое воображаемое сообщество – народ лехитов.
Архетипические структуры, обнаруженные учеными в результате компаративных исследований средневековых славянских этногенетических и династических легенд, сразу же породили трудный вопрос: как соотносились эти архаичные матрицы мышления, обнаруживающие поразительное сходство с теми, что наблюдались у народов древности, с временами классического Средневековья, когда они были записаны своими авторами – учеными клириками? Имеем ли мы право дистиллировать средневековое историописание, вычленяя из него вневременные мифы и рассматривая их вне культурного контекста эпохи, когда они были записаны?
Яцек Банашкевич, одним из первых поставивший этот вопрос на славянском материале[119], в своем труде о хронике Винцентия Кадлубка убедительно показывает, что средневековые исторические произведения отнюдь не являлись бессмысленным набором архетипов – мифологические сюжеты не только подбирались вполне сознательно, но и приобретали дополнительную символическую нагрузку в общей ткани повествования[120]. По крайней мере, такой блестящий интеллектуал, каким был магистр Винцентий, определенно знал, что делал, когда, описывая начало польского государства, рассказывал о победе сыновей легендарного Крака над чудовищем, будто бы обитавшим в разломе скалы на месте будущего Кракова[121].
«Соперники Рима»: прославленные предки в историческом воображении классического Средневековья
«Ренессанс XII столетия»[122], сделавший античное наследие достоянием широкого круга европейских интеллектуалов, обогатил этногенетические и этиологические легенды новыми образами, многие из которых были почерпнуты из античной литературы. Подобно тому, как в эпоху Великого переселения народов, по образному выражению датской исследовательницы Л. Хедегер, сложился единый символический язык легитимизации варварских королевств с его скандинавско-гуннской топикой[123], в XII в. таким источником сюжетов и символов, востребованных в процессах групповой идентификации и легитимизации элит, становится греко-римская древность[124]. Апелляция к античному наследию была не только показателем цивилизованности, приобщения к высокой культуре тогдашней христианской ойкумены, но и позволяла структурировать современную политическую повестку в эпохалистских категориях.
Изучение таких памятников, как «О деяниях бриттов» Гальфрида Монмутского, «Деяния данов» Саксона Грамматика, «Хроника чехов» Козьмы Пражского, «Деяния князей или правителей польских» Галла Анонима, «Хроника поляков» Винцентия Кадлубка показывает, как искусно средневековые историки использовали античные образы и для формирования новых или реструктуризации старых групповых идентичностей, и для легитимизации тех или иных политических реалий. При этом политизировались и вводились в актуальную этническую и политическую репрезентацию не только цивилизованные троянцы или римляне, но и противостоящие им Гог и Магог, гунны и готы – народы, в античной системе координат символизировавшие дикость и варварство.
Интересно, что особой популярностью эти образы диких, но в то же время неустрашимых и непобедимых варваров стали пользоваться в странах Центрально-Восточной Европы. Очевидно, они не просто привлекали местные элиты своей воинственностью и громкой славой, но и позволяли в условиях отсутствия возможности претендовать на троянское или римское наследство (эти возможности были главным образом перекрыты политическими элитами Средиземноморского региона и Священной Римской империи) обрести идентичность, пусть и не такую благородную, но по крайней мере достаточно престижную, ведь «боятся – значит уважают».
Ярким примером обретения славного прошлого в целях утверждения не менее славного настоящего является гуннский миф в средневековой Венгрии – комплекс исторических представлений, связывавший происхождение венгерского народа и венгерской правящей династии Арпадов с древним народом гуннов, некогда пришедшим в Европу из Монголии.
Отождествление гуннов с венграми впервые встречается во франкской анналистике еще в IX в. Такое отождествление следует рассматривать в контексте характерной для раннего Средневековья традиции именовать гуннами кочевые народы, в разные периоды занимавшие территорию Карпатской котловины, то есть те земли, которые некогда составляли ядро Гуннской державы. Так, гуннами в западноевропейских источниках неоднократно именовались авары, занимавшие в VI–IX вв. территорию будущего Венгерского королевства. Аналогию этому явлению можно обнаружить и в византийской историографии, где венгров, в соответствии с собственной классификацией кочевых народов Евразии, последовательно именовали турками. Хотя все подобные отождествления напрямую вытекали из особенностей этнического дискурса Франкского государства и Византии, не стоит недооценивать и то объективное обстоятельство, что ранняя венгерская полития, представлявшая собой гетерогенную племенную конфедерацию во главе с кланом Арпада, по определению не могла иметь стабильного именования. Основные идентичности, имевшие значение для данной конфедерации, отражены в названиях «оногуры», «саварты» и «мадьяры». Славянское название венгров «угры» происходит от имени оногуров, как именовалось мощное тюркское этнополитическое объединение, существовавшее в V–VIII вв. в Приазовье и, очевидно, сыгравшее большую роль в генезисе раннего венгерского этнополитического организма – Леведии. Упоминаемое Константином Багрянородным самоназвание венгров Леведии «непобедимые саварты», вероятно, отражает претензии венгерской гентильной элиты на родство с не менее могущественными савирами, чья полития размещалась на севере Дагестана. Название «мадьяры», являвшееся самоназванием, по крайней мере, части племен венгерской конфедерации, уводит в древнейшую историю финно-угров Западной Сибири и Южного Урала[125].
Этнокультурная пестрота ранней венгерской этнополитической общности (являющаяся, конечно, не исключением, а правилом для раннесредневековых этнополитических организмов) делает весьма сложным выяснение обстоятельств генезиса венгерского племенного союза. Так, наряду с традиционным мнением, согласно которому венгры заняли Карпатскую котловину в 895-896 гг., в науке присутствует и мнение о так называемом двойном обретении родины. Автор данной теории Дьюла Ласло связывает приход мадьяр с «поздними аварами» (оногурами), пришедшими в Карпатскую котловину в 670-х гг., тогда как народ Алмоша и Арпада интерпретирован им в основном как тюркские воинские контингенты, пришедшие в Карпатскую котловину с территории Хазарского каганата и со временем ассимилированные там мадьярамионогурами[126].
Древнейшим свидетельством бытования гуннского мифа в Венгерском королевстве обычно считается упоминание в хронике Ламберта Герсфельдского «меча Аттилы», который в 1063 г. был подарен матерью венгерского короля Шаламона баварскому герцогу Оттону Нордхаймскому[127].
В настоящее время существует несколько гипотез о появлении этой традиции. Согласно концепции Балинта Хомана, миф об Аттиле был родовым преданием Арпадов. Аргументация исследователя строится главным образом на упоминании Авитохола (Аттилы) и его сына Ирника в «Именнике болгарских ханов». Если учесть, что в формировании как болгарской, так и венгерской этнополитической общности важную (если не ключевую) роль играли оногуры, то апелляция к Аттиле, таким образом, могла быть общим наследием оногурских кочевых элит[128]. Согласно гипотезе Енё Сюча, носителями гуннской традиции могли быть секеи – этнографическая группа венгров, которая в средневековых венгерских источниках напрямую связывалась с гуннами (см. ниже)[129].
Несмотря на остроумие обоих решений, остается констатировать, что в их пользу трудно привести какие-то положительные аргументы. Дело в том, что древнейшая версия венгерского этногенетического мифа, запечатленная в трактате Константина Багрянородного «Об управлении империей» (середина Х в.)[130], не упоминает ни гуннов, ни Аттилу, хотя содержит характерные евразийские элементы (мотив семи племен, тюркские имена вождей и т. п.), позволяющие интерпретировать ее как аутентичную устную традицию, отвечавшую миросозерцанию евразийских номадов[131]. Это обстоятельство открывает дорогу гипотезам, согласно которым усвоение гуннского мифа произошло уже после знакомства венгров с западноевропейским «этноисторическим» знанием, в котором образы гуннов и Аттилы играли очень большую роль. В современной историографии даже высказывается мнение, что привязка меча Арпадов к значимой для европейцев исторической фигуре была осуществлена не самими венграми, а их западноевропейскими соседями, возможно, даже самим хронистом Ламбертом[132].
Так или иначе предполагается, что традиция, согласно которой венгерская династия Арпадов происходила от Аттилы, а Венгрия, соответственно, была наследницей его державы, утверждается в придворных кругах Венгерского королевства не ранее, но и не позднее XI в. Это весьма симптоматично, так как именно в XI столетии после осуществленной Иштваном Святым христианизации страны происходит своего рода реструктуризация венгерской этнополитической общности: на смену конгломерату заселивших Карпатскую котловину финно-угорских и алтайских племен, составлявших венгерскую племенную конфедерацию Х в., приходит единое могучее королевство. Как бы парадоксально это ни прозвучало, но именно восприятие венграми гуннской традиции означало встраивание новой эпохалистской венгерской идентичности в европейский культурный контекст, где гунны давно являлись, пусть и не совсем своим, но зато вполне узнаваемым элементом культурного пейзажа[133].
Примечательно и то, что гунны приходят в венгерскую историографию именно через фигуру Аттилы. Аттила был чрезвычайно популярен в европейской историографии, причем его связь с гуннами не всегда была четко обозначена. Развивая идеи А. Тьерри, писавшего в своем известном труде о различиях в романском и германском восприятии образа Аттилы[134], польский исследователь Р. Гжесик справедливо именует соответствующие традиции восприятия Аттилы эрудитской и эпической[135]. Если в рамках первой традиции, характерной для Италии и Средиземноморского мира в целом, Аттила представлялся грозным завоевателем, варваром, ответственным за разорение важнейших городских центров Средиземноморского региона[136], то в рамках второй традиции, характерной для немецких земель, Аттила представал куртуазным правителем, славным королем, правившим где-то в Центральной Европе.
Явное влияние этой второй традиции обнаруживается в первом дошедшем до нас венгерском историографическом произведении, где говорится об Аттиле, – «Деяниях венгров» магистра П. (анонимного нотария короля Белы, создавшего это сочинение около 1200 г.). Данный исторический труд в жанре «gesta», близкий по своим характеристикам рыцарскому роману, представляет подробную картину освоения венграми своей новой родины – Карпатской котловины[137]. Многие элементы этого сочинения приобрели впоследствии канонический характер в венгерском историописании и прочно вошли в национальный нарратив.
Приход венгров в Паннонию из Скифии под руководством Алмоша и Арпада изображается в этом произведении как занятие древней отчины. Аноним говорит об этом так: «И первым королем Скифии был Магог, сын Яфета, и этот народ по имени короля Магога называется Могер, а из потомков этого короля вышел славный и могучий король Аттила. Выйдя в 451 году от воплощения Господня из Скифской земли с большим войском, он пришел в землю Паннонии и, обратив в бегство римлян, овладел королевством, и заложил свою королевскую резиденцию у Дуная выше горячих вод, и все старинные строения, которые он там нашел, приказал обновить и обнести вокруг мощной стеной. Эту резиденцию ныне по-венгерски называют Будувар, а по-немецки – Эцильбург. ‹…› По прошествии долгого времени из потомков того же короля Магога вышел Юдьек, отец вождя Алмоша, от которого ведут свои происхождения короли и вожди Венгрии…»[138].
Как видно, в «Деяниях венгров» гуннская теория как таковая еще не вполне оформилась: речь идет лишь о том, что предком венгерских королей и основателем венгерской столицы Буды (то есть Обуды – Старой Буды) был славный король Аттила, в то время как имя гуннов в тексте источника не упоминается вовсе. Притом что рассказ Анонима содержит немало литературных заимствований (в частности, сюжет о происхождении венгров из Скифии был взят из хроники Регинона Прюмского), в современной историографии преобладает мнение, что в основе сообщаемых Анонимом сведений о родстве Аттилы и венгерских королей лежит придворное предание. Высказывается мнение, что важную роль в его появлении сыграло перенесение на Обуду, по-немецки именовавшуюся Этцельбургом, названия «город Аттилы», хорошо известного немецкому эпосу и упоминаемого, например, в «Песни о Нибелунгах»[139]. Несмотря на то, что отождествление Обуды с городом Аттилы фиксируется в немецких памятниках (Арнольд Любекский) уже в XII в., по предположению Балинта Хомана такое отождествление могло иметь место уже в древнейшем венгерском историческом сочинении «Деяния венгров» 1060-х гг.[140], содержание которого реконструируется венгерскими исследователями на основе более поздних хроникальных сводов.
Интересно, что, согласно Анониму, венгры, пришедшие из Скифии и завоевавшие земли, некогда принадлежавшие Аттиле, все-таки обнаружили здесь остатки народа Аттилы. Таковыми в «Деяниях венгров» объявлены секеи – этнографическая группа венгров, происхождение которой до сих пор вызывает споры среди исследователей[141]. В эпоху, когда писал свой труд Аноним, на секеев возлагались задачи по обороне рубежей Венгерского королевства. Селения секеев, свободных военных поселенцев, располагались на границах, причем не позднее XII в. особенно много их было в Трансильвании, на востоке которой постепенно сформировался особый конгломерат секейских общин – «Секейская земля», за которой надзирал королевский наместник – «комит секеев»[142].
Мы не знаем, претендовала ли уже в этот период секейская элита на родство с гуннами или это была конструкция самого Анонима, но в будущем, когда секеи станут одним из конституирующих народов Трансильванского герцогства, они будут активно отстаивать миф о своем гуннском происхождении. Вероятно, идея прямого происхождения от гуннов и вытекающего из нее старшинства по отношению к венграм импонировала воинственной секейской элите. Не стоит забывать, что начиная с XIII в. Трансильвания стала своего рода щитом христианского мира: к востоку от нее, почти сразу за Карпатами, начиналась бескрайная Монгольская империя, доходившая до Тихого океана[143].
Миф об Аттиле появляется и в так называемой «Венгерско-польской хронике», созданной в 1220–1230-х гг. при дворе герцога Хорватии Коломана (1226–1241 гг.), брата венгерского короля Белы IV (1235–1270 гг.)[144]. В третьей главе хроники сообщается о том, как Аттила, именуемый в хронике Аквилой, отправился из Италии в пределы Хорватии и Склавонии, в междуречье Савы и Дравы, чтобы отомстить за убийство преданного ему короля Хорватии и Склавонии Казимира[145], историческим прототипом которого, вероятно, был хорватский король Звонимир (1075–1089 гг.). Победив вождей Хорватии и Склавонии в развернувшемся здесь сражении, Аквила пересек реку Драву и завладел остальной частью Карпатской котловины. Чтобы утвердить свое господство в завоеванной им стране, Аквила взял в жены дочь вождя славян, в то время как его воины также заключили браки с местными жительницами – хорватками и славянками[146].
При первом взгляде на эти известия «Венгерско-польской хроники» может показаться, что Склавонией здесь именуется Славония – северная часть Хорватии, охватывавшая области междуречья Савы и Дравы. Однако, как справедливо заметил исследовавший хронику словацкий историк М. Хомза, в последующих упоминаниях Склавонии в тексте этого памятника данное этногеографическое понятие явно используется для обозначения всей территории будущего Венгерского королевства, то есть Карпатской котловины[147]. В частности, это наглядно видно в сообщении хроники о том, как внук Аквилы Бела вернулся из Аквилеи «в свою землю Склавонию, которую его дед назвал Венгрией»[148]. В именовании Карпатской котловины Склавонией, очевидно, следует усматривать отражение этноисторических реалий, ведь в Средние века именно славяноязычные жители Среднего Подунавья – вероятной первичной зоны распространения славянской идентичности в Европе[149] – использовали в качестве своего основного самоназвания этноним «словене» (лат. Sclavi) и производные от него формы.
Кажется вполне вероятным, что и в начальных сообщениях хроники о Склавонии, где эта территория выступает в тесной связке с Хорватией, также имелась в виду не одна только подвластная хорватским правителям область междуречья Савы и Дравы, где произошла битва Аквилы с вождями Хорватии и Склавонии, но вся территория Карпатской котловины, которая, очевидно, в представлении хрониста в прошлом была также подвластна хорватским королям. Здесь следует отметить, что в своем узком значении, то есть для обозначения северной части Хорватии, понятие «Склавония» стало использоваться лишь начиная с XIII в., когда область между Дравой, Савой и Железными Альпами, находившаяся до конца XI в. в составе Хорватского королевства и утраченная им незадолго до объединения с Венгрией, была превращена в особую политико-административную единицу в составе Венгерско-Хорватского королевства – «королевство Склавония». В результате понятие «Склавония», прежде нередко использовавшееся в венгерских документах для обозначения всей территории Хорватии от Дравы до Адриатического моря, закрепилось за ее северной частью – областью, находившейся в церковной юрисдикции загребского епископа[150].
В «Венгерско-польской хронике» название «Склавония» используется для обозначения всей Карпатской котловины, но при этом делается акцент именно на территории междуречья Савы и Дравы и подчеркивается изначальная тесная связь Склавонии с Хорватией. Очевидно, это объясняется тем, что исторический памятник отражает идеологию придворных кругов возглавлявшегося Коломаном Хорватского герцогства (дуката), которое простиралось до Адриатического моря, но при этом имело своими центрами располагавшиеся на севере страны (в будущей Славонии) Загреб и Чазму.
Новейшие исследования «Венгерско-польской хроники» показывают, что ее содержание во многом отвечало задаче исторической репрезентации реализуемого Коломаном политического проекта, нашедшего отражение в самом титуле герцога – «герцог целокупной Склавонии»[151]. Наряду с резиденциями в Загребе и Чазме, еще один двор Коломана размещался в Спишском граде на территории современной Словакии, в то время как сфера политического влияния герцога с санкции папы Григория IX распространилась и на Боснию. Все это до некоторой степени объясняет расплывчатость понятия «Склавония» на страницах памятника, ведь речь шла об идеологии политической структуры, еще находившейся в процессе формирования. Таким образом, перед нами прекрасный пример конструирования прошлого, отвечавшего текущей политической повестке.
Примечательно, что идея «целокупной Склавонии» герцога Коломана стала утверждаться и художественными средствами. Как показывают исследования хорватских искусствоведов, именно в правление Коломана в его резиденциях в Спишском граде (Словакия) и Чазме (Хорватия) появляются соборы и замки, обнаруживающие любопытное стилистическое единство в своем архитектурном облике, ставшие первыми готическими сооружениями в этой части Европы[152]. Как видно, новая политическая программа требовала адекватного воплощения в монументальном искусстве. Можно только гадать, куда бы привело Коломана строительство симбиотической венгерско-хорватской державы в центре Европы, если бы политическому проекту герцога не помешали вторгшиеся в Венгрию и Хорватию монгольские полчища, в сражении с которыми погиб и сам герцог.
Формирование гуннского мифа в полном смысле этого слова связано с именем другого венгерского хрониста – Шимона Кезаи (Симона из Кезы), написавшего в 1282–1285 гг. монументальные «Деяния венгров». Первую часть его сочинения составляют подробные «Деяния гуннов», в которых гунны последовательно отождествляются с венграми, а история гуннов представляется как часть венгерской истории[153]. Как и в случае с «Венгерско-польской хроникой», появление труда Шимона Кезаи теснейшим образом связано с актуальным политическим контекстом. Сочинение Шимона появилось при дворе венгерского короля Ласло IV Куна (1272–1290 гг.), сына половчанки, окружившего себя куманской (половецкой) элитой и явно предпочитавшего половецкий стиль жизни.
Время правления Ласло IV – период набольшей «ориентализации» Венгерского королевства (если уместно называть подобным образом влияние культурных традиций и образа жизни Половецкой степи – Дешт-и-Кипчака), формирования симбиотического слоя венгерско-куманской аристократии[154]. Неудивительно, что именно в это время в Венгрии появляется потребность в создании такой версии истории, в которой были бы четко обозначены именно восточные, «гуннские» параметры венгерской идентичности и социальнополитического опыта. Шимон Кезаи подошел к стоявшей перед ним задаче весьма ответственно. Как отмечают современные исследователи, в изложенном им венгерском этногенетическом мифе обнаруживаются как архаические пласты, восходящие чуть ли не ко временам финно-угорского единства и пребывания предков мадьяр в Сибири, так и книжное знание, обнаруживавшее хорошее знакомство автора с историей гуннов, какой она изображалась в западноевропейской историографии[155].
Вот как Шимон Кезаи представлял себе появление венгров: «…Гигант Менрот после начала смешения языков вошел в землю Эвилат, края которой в те времена называли Персией, и там он произвел от своей супруги Энет двух сыновей, то есть Хунора и Мадьяра (Могора), от которых произошли гунны, или мадьяры. Но говорят, что у гиганта Менрота кроме Энет были и другие жены, от которых он произвел кроме Хунора и Мадьяра множество сыновей и дочерей. Эти его сыновья и их потомство населяют область Персии, телом и цветом они похожи на гуннов и лишь речью отличаются немного друг от друга, как саксы и тюринги»[156]. Далее Шимон Кезаи рассказывает о том, как братья Хунор и Могор, отправившись охотиться в «болота Меотиды» (Приазовье), встретили чудесную олениху. Безуспешно преследуя ее, они обнаружили удобную для прокорма скота и весьма изобильную и удобную для проживания страну и, испросив разрешения у отца, поселились в Меотиде. Свой рассказ об «этногенезе» Шимон Кезаи заключает следующим эпизодом: «На шестой год они вышли и в пустынном месте случайно наткнулись на детей и жен сыновей Белара, оставшихся в шатрах без мужей. Вместе с их добром они быстро увели их в болота Меотиды. Случилось так, что в числе детей они схватили двух дочерей князя аланов Дулы. Одну из них взял в жены Хунор, другую – Мадьяр. От этих женщин ведут происхождение все гунны»[157].