Полная версия
Просвещение продолжается. В защиту разума, науки, гуманизма и прогресса
Каким бы прекрасным риторическим приемом ни была метафора, едва ли она поможет нам оценить истинное состояние человечества. Рассуждения о морали требуют соблюдения меры. Конечно, неприятно, когда кто-то пишет гадости в Твиттере, но это не идет ни в какое сравнение с работорговлей или Холокостом. Кроме того, нужно отделять риторику от реальности. Идти в центр поддержки жертв сексуального насилия и требовать отчета в том, что этот центр сделал для прекращения насилия над природой, ничем не поможет ни жертвам сексуального насилия, ни природе. Наконец, чтобы делать мир лучше, нам требуется понимание причин и следствий. Хотя простейшие интуитивные представления о морали часто побуждают нас сваливать все плохое в одну кучу и искать злодея, которого можно в нем обвинить, не существует целостного феномена «плохого», который мы могли бы попытаться понять и устранить. (Энтропия и эволюция плодят «плохие вещи» в избытке.) Война, преступность, загрязнение окружающей среды, нищета, болезни и невежливость – это беды, у которых может быть очень мало общего, и, если мы хотим их устранить, мы не можем играть словами, лишая себя возможности обсуждать их по отдельности.
~Я прошелся по этим возражениям, чтобы подготовить почву для своего рассказа о других показателях человеческого прогресса. Недоверчивая реакция на книгу «Лучшее в нас» убедила меня, что не только эвристика доступности лишает людей веры в прогресс. Более того, пристрастие средств массовой информации к плохим новостям нельзя объяснить одной лишь циничной погоней за просмотрами и кликами. Нет, психологические корни прогрессофобии уходят глубже.
На самом глубоком уровне лежит предубеждение, которое можно обобщить девизом: «Зло сильнее добра»[115]. Эту идею легко выявить при помощи серии мысленных экспериментов, предложенных Амосом Тверски[116]. Если вы представите, что чувствуете себя максимально хорошо, насколько это состояние будет отличаться от вашего состояния сейчас? А какой будет эта разница, если вы представите, что чувствуете себя максимально плохо? Отвечая на первый вопрос, мы обычно способны вообразить разве что чуть больше легкости в походке и чуть больше блеска в глазах, но ответ на второй очевиден: эта разница может быть бесконечно огромной. Такая асимметрия в нашем отношении объясняется асимметрией нашей жизни (которая следует из закона энтропии). Сколько вещей может с вами случиться, чтобы ваша жизнь стала сегодня намного лучше? А сколько вещей – чтобы она стала намного хуже? И вновь, отвечая на первый вопрос, мы представляем себе, скажем, неожиданную удачу или свалившееся на голову состояние; ответ на второй вопрос: таких вещей бесчисленное множество. Но нам не нужно полагаться лишь на свое воображение. Исследования психологов подтверждают, что люди боятся потерь больше, чем ждут положительных изменений, что они переживают неудачи острее, чем наслаждаются успехом, и что критика ранит их куда сильнее, чем греет похвала. (Как психолингвист, я не могу не добавить, что в английском языке гораздо больше слов для негативных эмоций, чем для позитивных[117].)
Этому приоритету негативного не подвержена лишь наша автобиографическая память. Пускай мы помним и плохие, и хорошие события, отрицательная окраска несчастий со временем бледнеет, особенно тех, что случились с нами самими[118]. Устройство нашего сознания делает нас склонными к ностальгии: в человеческой памяти время лечит почти все раны. Еще две иллюзии заставляют нас считать, что теперь все не то, что раньше: груз взрослой жизни и родительских обязанностей мы принимаем за свидетельство того, что мир уже не так чист и невинен, а снижение наших физических и умственных способностей – за признаки общего упадка[119]. Как писал журналист Франклин Пирс Адамс, «старые добрые времена в первую очередь объясняются плохой памятью».
Интеллектуальная культура должна стремиться противостоять нашим когнитивным искажениям, но, увы, очень часто она их только закрепляет. От эвристики доступности нас могло бы исцелить количественное мышление, но литературовед Стивен Коннор метко заметил, что «искусство и гуманитарные науки безоговорочно сходятся в своем ужасе перед той областью жизни, где правят числа» и что эта «математическая безграмотность является скорее идеологической, нежели случайной»[120]. В итоге писатели, к примеру, видят войны в прошлом, видят войны сейчас и приходят к выводу, будто «ничего не изменилось», не осознавая тем самым разницы между эпохой, когда единичные войны суммарно уносят тысячи жизней, и эпохой, когда десятки войн суммарно уносили миллионы жизней. Из-за своей математической безграмотности они не могут оценить по достоинству те системные процессы, благодаря которым на протяжении долгого времени шаг за шагом накапливаются улучшения.
Интеллектуальная культура не приспособлена и для борьбы с приоритетом негативного. Наше неослабевающее внимание к плохому порождает устойчивый спрос на услуги профессиональных ворчунов, которые стараются не дать нам пропустить ни одного неприятного факта. Эксперименты показывают, что литературных критиков, которые ругают ту или иную книгу, воспринимают как более компетентных, чем тех, которые ее хвалят, и то же, вероятно, можно сказать и о критиках общественного уклада[121]. «Всегда предрекай худшее, и тебя провозгласят великим пророком», – советовал музыкант и сатирик Том Лерер. Как минимум со времен ветхозаветных пророков, которые сочетали социальную критику с обещаниями грядущей катастрофы, пессимизм всегда приравнивался к серьезности нравственных воззрений. Журналисты убеждены, что, делая акцент на негативе, они выполняют свои обязанности независимых наблюдателей, обличителей, борцов за правду и источников морального беспокойства. А интеллектуалы знают, что они могут мгновенно завоевать авторитет, указав на нерешенную проблему и предположив, что она служит симптомом болезни общества.
Верно и обратное: автор популярных текстов о финансах Морган Хаузел подметил, что пессимисты производят впечатление, будто они пытаются вам помочь, а оптимисты – будто они пытаются вам что-то продать[122]. Стоит кому-то предложить решение проблемы, критики сразу же заявят, что это не панацея, не серебряная пуля, не волшебная палочка и не универсальный выход для всех – это просто заплатка, временное техническое решение, которое не влияет на коренную причину и непременно повлечет за собой побочные эффекты и непредвиденные последствия. А поскольку ничто не панацея и у всего есть побочные эффекты (невозможно повлиять только на что-то одно), все эти изъезженные риторические приемы, по сути, не более чем неготовность принять даже возможность того, что положение вещей может улучшиться[123].
Типичный для интеллигенции пессимизм может быть и способом показать свое превосходство. Современное общество представляет собой конгломерат политических, промышленных, финансовых, технологических, военных и интеллектуальных элит, соревнующихся за престиж и влияние, а также имеющих разные роли в руководстве всем обществом. Критика сложившейся ситуации косвенным образом позволяет им обойти своих конкурентов: ученым почувствовать себя выше бизнесменов, бизнесменам – выше политиков, и так далее. Как писал в 1651 году Томас Гоббс, «соперничество в славе располагает к поклонению древним… ибо люди соперничают с живыми, а не с умершими»[124].
Пессимизм, несомненно, имеет и светлую сторону. Расширение круга сопереживания приводит к тому, что мы начинаем беспокоиться о вреде, который остался бы не замеченным в более бесчеловечные времена. Сегодня мы понимаем, что гражданская война в Сирии – это гуманитарная трагедия. Конфликты прошлых десятилетий вроде гражданской войны в Китае, раздела Индии или Корейской войны редко вспоминаются в этом ключе, хотя они стоили жизни и крова большему числу людей. Когда я был ребенком, издевательства в школе считались естественной частью взросления настоящего мужчины. С большим трудом можно было бы представить, что президент Соединенных Штатов произнесет однажды речь об их пагубном влиянии, как это сделал в 2011 году Барак Обама. По мере того как мы начинаем переживать за все большую долю человечества, мы все чаще ошибочно принимаем негативные явления вокруг нас за знак того, как низко мы пали, а не того, насколько поднялись наши стандарты.
Однако исключительно негативное видение само может повлечь за собой непредвиденные последствия, и журналисты замечают их все чаще. После выборов президента США в 2016 году авторы The New York Times Дэвид Борнстейн и Тина Розенберг размышляли о роли средств массовой информации в шокирующих итогах голосования:
Трамп оказался тем, кто выиграл от убеждения – практически повсеместного в американской журналистике, – что «серьезные новости» сводятся к формуле «что у нас не так»… Десятилетиями упорная сосредоточенность журналистов на проблемах и как будто бы неизлечимых болячках готовила почву для того, чтобы посеянные Трампом зерна недовольства и уныния пустили корни… Среди прочего это привело к тому, что многие американцы больше не могут себе представить поступательные изменения системы, не ценят их и даже не верят в них, что ведет к росту привлекательности революционных, радикальных решений[125].
Борнстейн и Розенберг не возлагают ответственность на тех, кого принято винить в подобном случаях (кабельное телевидение, социальные сети, комиков из вечерних шоу), но вместо этого обнаруживают истоки явления во временах Вьетнамской войны и Уотергейтского скандала, когда произошел переход от восхваления лидеров к ограничению их власти, а дальше – уже ненароком – к повальному скептицизму, в рамках которого любой аспект общественной жизни Америки воспринимается как идеальная мишень для агрессивной критики.
Если корни прогрессофобии таятся в человеческой природе, не является ли само предположение, что она растет, примером искажения, вызванного эвристикой доступности? Предвосхищая методы, которыми я буду пользоваться в этой книге, давайте взглянем на объективные показатели. Специалист по обработке данных Калев Леетару применил методику, называемую анализом настроений, к каждой статье, напечатанной в газете The New York Times с 1945 по 2005 год, а также к архиву переводных статей и передач из 130 стран за 1979–2010 годы. Анализ настроений оценивает эмоциональный настрой текста при помощи подсчета слов и фраз с положительной и отрицательной окраской, например «хороший», «приятный», «ужасный» и «чудовищный». Результаты показаны на рис. 4–1. Если не обращать внимания на скачки и колебания, которые отражают сиюминутные кризисы, мы увидим, что новости и вправду со временем стали более негативными. The New York Times стабильно погружалась во мрак с начала 1960-х до начала 1970-х, затем немного (но только немного) воспряла духом в 1980-е и 1990-е, а потом провалилась еще глубже в негативные настроения в первом десятилетии нового века. Новостные издания в остальном мире также постепенно теряли оптимизм с конца 1970-х и до наших дней.
Но действительно ли мир все эти десятилетия катился под откос? Не забывайте про рис. 4–1, пока мы будем изучать состояние человечества в следующих главах.
РИС. 4–1. Эмоциональный настрой новостей, 1945–2010
Источник: Leetaru 2011
~
Что такое прогресс? Вам может показаться, что этот вопрос настолько субъективен и специфичен для каждой культуры, что ответ на него дать невозможно. На самом деле это как раз один из относительно легких вопросов.
Большинство людей сходятся во мнении, что жизнь лучше смерти. Здоровье лучше болезни. Полный желудок лучше голода. Изобилие лучше нищеты. Мир лучше войны. Безопасность лучше жизни под угрозой. Свобода лучше тирании. Равные права лучше нетерпимости и дискриминации. Грамотность лучше безграмотности. Знание лучше невежества. Интеллектуальное развитие лучше ограниченности. Счастье лучше несчастья. Возможность получать удовольствие от общения со своей семьей и друзьями, от культуры и природы лучше тяжелого и монотонного труда.
Все эти вещи можно измерить. И если со временем их стало больше, значит, произошел прогресс.
Очевидно, не все согласны с приведенным выше списком. Это откровенно гуманистические ценности, и тут не учтены религиозные, романтические и аристократические моральные критерии вроде спасения души, благодати, святости, героизма, чести, славы и аутентичности. Но почти все согласятся, что это то, с чего необходимо начать. Легко превозносить вечные ценности в отрыве от реальности, но большинство людей поставит на первое место жизнь, здоровье, безопасность, грамотность, сытость и удовольствие по той очевидной причине, что наличие этих благ необходимо для всего остального. Если вы читаете эти слова, вы не мертвы, не голодаете, не нищенствуете, не живете в вечном страхе, не находитесь в рабстве и не безграмотны, а это значит, что вы не имеете права смотреть на эти ценности свысока или утверждать, что другие люди не заслуживают того же самого.
В действительности мир вполне единодушен в этом вопросе. В 2000 году все 189 членов ООН и еще пара дюжин международных организаций согласовали восемь Целей развития тысячелетия на 2015 год, которые полностью соответствуют приведенному мной перечню[126].
И вот вам первая сенсация: мир достиг выдающегося прогресса в каждом отдельном показателе человеческого благополучия. А вот вторая: почти никто об этом не знает.
Информация о человеческом прогрессе, хотя ее не встретишь в основных СМИ и на главных интеллектуальных форумах планеты, достаточно доступна. Эти данные не похоронены в сухих докладах, но представлены на великолепных веб-сайтах, в частности на Our World in Data Макса Роузера, Human Progress Мариана Тупи и Gapminder Ханса Рослинга. (Как показало выступление Рослинга на конференции TED в 2007 году, чтобы привлечь к этим цифрам внимание мира, недостаточно даже проглотить шпагу.) О прогрессе написано – в том числе нобелевскими лауреатами – множество замечательных книг, и свое послание они гордо несут уже в названиях: «Прогресс» (Progress), «Парадокс прогресса» (The Progress Paradox), «Бесконечный прогресс» (Infinite Progress), «Неисчерпаемый ресурс» (The Infinite Resource), «Рациональный оптимист» (The Rational Optimist), «В защиту рационального оптимизма» (The Case for Rational Optimism), «Утопия для реалистов» (Utopia for Realists), «Массовое процветание» (Mass Flourishing), «Изобилие» (Abundance), «Улучшающееся состояние мира» (The Improving State of the World), «Все к лучшему» (Getting Better), «Конец конца света» (The End of Doom), «Моральная дуга» (The Moral Arc), «Движение по нарастающей» (The Big Ratchet), «Великий побег» (The Great Escape), «Великий рывок» (The Great Surge) и «Великая конвергенция» (The Great Convergence)[127]. (Ни одна из них не удостоилась крупной литературной премии, но в эти же годы Пулитцеровскую премию за нехудожественное произведение дали четырем книгам о геноциде, трем о терроризме, двум о раке, двум о расизме и одной о массовом вымирании видов.) Для тех, кому нравятся факты, собранные в нумерованные списки, за последние годы вышли, скажем, такие публикации: «5 отличных новостей, о которых никто не говорит», «5 причин, почему 2013-й был лучшим годом в истории человечества», «7 причин, почему мир кажется хуже, чем он есть на самом деле», «26 графиков и карт, которые доказывают, что мир становится гораздо, гораздо лучше», «40 показателей того, что мир становится лучше» и моя любимая – «50 причин, почему мы живем в лучший период мировой истории». Давайте взглянем на некоторые из этих причин.
Глава 5
Жизнь
Борьба за выживание – первичное стремление всех живых существ, и люди применяют всю свою изобретательность и упорство, чтобы отложить смерть на как можно более поздний срок. «Избери жизнь, дабы жил ты и потомство твое», – велел ветхозаветный Бог. «Бунтуй, бунтуй, когда слабеет свет», – заклинал Дилан Томас. Долгая жизнь – это высшее благо.
Как вы думаете, какова сегодня ожидаемая продолжительность жизни среднестатистического жителя планеты? Учтите, что средний показатель по миру снижают преждевременные смерти от голода и болезней в густонаселенных развивающихся странах, в частности смерти младенцев, которые добавляют в эту статистику много нулей.
В 2015 году ответ был таким: 71,4 года[128]. Точным ли было ваше предположение? Недавнее исследование Ханса Рослинга показало, что менее чем один швед из четырех называл такое большое число, и этот показатель не слишком отличается от результатов других опросов, в ходе которых жителей разных стран спрашивали об их предположениях относительно продолжительности жизни, а также уровней грамотности и нищеты. Все эти опросы Рослинг проводил в рамках своего проекта Ignorance («Невежество»), на логотипе которого изображена шимпанзе, что сам он объяснял так: «Если бы для каждого вопроса я писал варианты ответов на бананах и просил шимпанзе в зоопарке выбрать из них правильный, они бы справились лучше, чем мои респонденты». Эти респонденты, среди которых были студенты и профессора факультетов глобального здравоохранения, проявляли не столько невежество, сколько порочный пессимизм[129].
Приведенный на рис. 5–1 график, составленный Максом Роузером, показывает изменение ожидаемой продолжительности жизни на протяжении веков и выявляет общую тенденцию в мировой истории. В самой левой части рисунка, то есть в середине XVIII века, ожидаемая продолжительность жизни в Европе и обеих Америках составляла около 35 лет, и этот показатель почти не менялся все те предшествующие 225 лет, для которых у нас имеются данные[130]. В целом по миру ожидаемая продолжительность жизни была тогда 29 лет. Похожие значения характерны для практически всей истории человечества. Охотники-собиратели жили в среднем по 32,5 года, а среди народов, первыми занявшихся сельским хозяйством, этот срок, вероятно, уменьшился из-за богатой крахмалом диеты и болезней, которые люди подхватывали от своего скота и друг от друга. В бронзовом веке ожидаемая продолжительность жизни вернулась к тридцати с небольшим и оставалась такой на протяжении тысячелетий с небольшими колебаниями в отдельные столетия и в отдельных регионах[131]. Этот период человеческой истории, который можно назвать Мальтузианской эрой, – время, когда эффект от любого прогресса в сельском хозяйстве и медицине быстро сводился на нет последующим резким ростом населения, хотя слово «эра» едва ли уместно для 99,9 % срока существования нашего вида.
РИС. 5–1. Ожидаемая продолжительность жизни, 1771–2015
Источники: Our World in Data, Roser 2016n, на основании данных Riley 2005 (до 2000 года) и Всемирной организации здравоохранения и Всемирного банка (последующие годы). Обновлено с учетом данных, предоставленных Максом Роузером
Но с XIX века мир начал свой Великий побег – этот термин ввел Ангус Дитон, описывая избавление человечества от наследия нищеты, болезней и ранней смерти. Ожидаемая продолжительность жизни начала расти, а в XX веке скорость этого роста увеличилась и до сих пор не подает никаких признаков снижения. Специалист по истории экономики Йохан Норберг отмечает, что нам кажется, будто «с каждым годом жизни мы приближаемся к смерти на год, но на протяжении XX века среднестатистический человек за год приближался к смерти лишь на семь месяцев». Особенно отрадно, что дар долгой жизни становится доступным всем людям, в том числе и жителям беднейших регионов мира, где это происходит с гораздо большей скоростью, чем когда-то в богатых странах. Норберг пишет:
Ожидаемая продолжительность жизни в Кении возросла почти на десять лет с 2003 до 2013 года. Живя, любя и борясь на протяжении целого десятилетия, среднестатистический кениец в итоге не потерял ни единого года жизни. Все стали на десять лет старше, но смерть при этом не приблизилась ни на шаг[132].
В результате неравенство в ожидаемой продолжительности жизни, которое возникло во время Великого побега, когда несколько наиболее благополучных держав вырвались вперед, стирается по мере того, как их догоняют остальные страны. В 1800 году ни в одной стране мира ожидаемая продолжительность жизни не превышала 40 лет. В Европе и обеих Америках к 1950 году она выросла до 60 лет, оставив Африку и Азию далеко позади. Но с тех пор в Азии этот показатель начал расти со скоростью в два раза большей, чем в Европе, а в Африке – в полтора раза большей. Родившийся сегодня африканец будет в среднем жить столько же, сколько человек, родившийся в Северной или Южной Америке в 1950-х или в Европе в 1930-х. Этот показатель был бы больше, если бы не катастрофическая эпидемия СПИДа, вызывавшая чудовищный спад продолжительности жизни в 1990-е годы, – до тех пор, пока болезнь не научились контролировать при помощи антиретровирусных препаратов.
Этот вызванный африканской эпидемией СПИДа спад служит напоминанием, что прогресс – не эскалатор, который непрерывно поднимает качество жизни всех людей во всем мире. Это было бы волшебством, а прогресс является результатом решения проблем, а не применения магии. Проблемы неизбежны, и в разные периоды отдельные части человечества сталкивались с кошмарными откатами назад. Так, помимо эпидемии СПИДа в Африке, ожидаемая продолжительность жизни сокращалась среди молодежи всего мира во время эпидемии испанского гриппа 1918–1919 годов и среди белых американцев нелатиноамериканского происхождения и среднего возраста без высшего образования в начале XXI века[133]. Но у проблем есть решения, и тот факт, что во всех остальных демографических категориях западных обществ продолжительность жизни продолжает увеличиваться, показывает, что устранимы и проблемы, стоящие перед непривилегированными белыми американцами.
Ожидаемая продолжительность жизни больше всего увеличивается за счет сокращения смертности среди новорожденных и детей – во-первых, из-за хрупкости детского здоровья, а во-вторых, потому, что смерть ребенка снижает средний показатель сильнее, чем смерть 60-летнего. Рис. 5–2 показывает, что происходило с детской смертностью начиная с эпохи Просвещения в пяти странах, которые можно считать более или менее типичными для своих континентов.
Взгляните на числа на вертикальной оси: это процент детей, не доживших до возраста 5 лет. Да, в середине XIX века в Швеции, одной из богатейших стран мира, от четверти до трети всех детей умирали до своего пятого дня рождения, а в некоторые годы эта доля приближалась к половине. В истории человечества такие цифры, судя по всему, являются чем-то заурядным: пятая часть детей охотников-собирателей умирала в первый год жизни, а примерно половина – до достижения половой зрелости[134]. Скачки кривой до начала XX века отражают не только случайные колебания данных, но и непредсказуемость тогдашней жизни: внезапный визит старухи с косой мог быть вызван эпидемией, войной или голодом. Трагедии не обходили стороной и вполне зажиточные семьи: Чарльз Дарвин потерял двух детей в младенчестве, а свою любимую дочь Энни в возрасте 10 лет.
РИС. 5–2. Детская смертность, 1751–2013
Источники: Our World in Data, Roser 2016a, на основании данных ООН о детской смертности, http://www.childmortality.org/ и Базы данных по человеческой смертности, http://www.mortality.org/.
А затем случилась удивительная вещь. Уровень детской смертности упал в сотню раз, до долей процента в развитых странах, откуда эта тенденция распространилась на весь мир. Дитон писал в 2013 году: «Сегодня в мире нет ни одной страны, где уровень младенческой и детской смертности не был бы ниже, чем в 1950 году»[135]. В Африке к югу от Сахары уровень детской смертности упал от одного из четырех в 1960-х до менее чем одного из десяти в 2015 году, а общемировой показатель снизился с 18 % до 4 % – это все еще слишком много, но эта цифра непременно станет меньше, если сохранится текущий тренд на улучшение качества здравоохранения во всем мире.
За этими числами стоят два важнейших факта. Первый – демографический: чем меньше детей умирает, тем меньше детей заводят семейные пары, которым больше не нужно перестраховываться на случай потери всего своего потомства. Поэтому беспокойство, что сокращение детской смертности приведет к «демографическому взрыву» (главная причина экологической паники в 1960-х и 1970-х годах, когда звучали призывы ограничивать медицинскую помощь в развивающихся странах), как показало время, не имеет под собой оснований – дело обстоит как раз противоположным образом[136].
Второй факт – личный. Потеря ребенка – одно из тяжелейших переживаний, какое может выпасть на долю человека. Вообразите себе одну такую трагедию; а теперь попробуйте представить ее еще миллион раз. Это будет четверть тех детей, которые не умерли за один прошлый год, но умерли бы, если бы родились на пятнадцать лет раньше. А теперь повторите это упражнение еще около двухсот раз – по числу лет, когда детская смертность идет на спад. Графики вроде приведенных на рис. 5–2 показывают триумф человеческого процветания, масштаб которого заведомо не поддается осознанию.