Полная версия
Просвещение продолжается. В защиту разума, науки, гуманизма и прогресса
Но прежде всего людям встала поперек горла идея прогресса. Даже те, кто в теории считает использование знаний для повышения благополучия человека неплохой идеей, настаивают, что на практике из этого ничего не выйдет. Новости, которые они слышат каждый день, только усугубляют их скептицизм: мир видится им юдолью скорби, печальной повестью, пучиной отчаяния. Поскольку любая защита разума, науки и гуманизма была бы бесполезной, если спустя двести пятьдесят лет после Просвещения мы все еще жили бы ничуть не лучше наших средневековых предков, нам нужно начать с оценки человеческого прогресса.
Часть II
Прогресс
Если бы вам пришлось выбирать, в какой момент истории родиться, не зная заранее, кем вы станете – родитесь ли вы в богатой или в бедной семье, в какой стране, будете вы мужчиной или женщиной, – если бы вам пришлось делать выбор вслепую, вы бы выбрали наше время.
БАРАК ОБАМА, 2016 ГОДГлава 4
Прогрессофобия
Интеллектуалы ненавидят прогресс. Интеллектуалы, которые называют себя «прогрессивными», всей душой ненавидят прогресс. Заметьте, они ненавидят не плоды прогресса: большинство экспертов, критиков и их благонамеренных читателей, скорее всего, пользуются компьютерами, а не перьями и чернильницами и предпочтут операцию под наркозом операции без него. Класс профессиональных говорунов раздражает идея прогресса – просвещенческое убеждение, что путем понимания мира мы можем сделать человеческую судьбу лучше.
Для выражения их презрения сформировался целый словарь ругательств. Если вы считаете, что знания могут помочь решить проблемы, вами движут «квазирелигиозные убеждения» и «слепая вера» в «отжившие суеверия», «пустые обещания» и «миф» о «победном шествии» «неизбежного прогресса». Вы «пропагандист» «вульгарной американской уверенности в успехе», пропитанный духом «корпоративной идеологии», «Кремниевой долины» и «торговых палат». Вы приверженец «либерального взгляда на историю», Поллианна[89] и, конечно же, Панглос – современная версия философа из вольтеровского «Кандида», уверенного, что «все к лучшему в этом лучшем из возможных миров».
Профессора Панглоса на самом деле мы бы сейчас назвали пессимистом. Современный оптимист верит, что мир может быть гораздо, гораздо лучше, чем сейчас. Сатира Вольтера направлена не на веривших в прогресс деятелей Просвещения, а, напротив, на религиозную рационализацию страданий в форме доктрины теодицеи, которая гласит, что у Бога не было иного выбора, кроме как допустить эпидемии и кровопролития, поскольку без них мир метафизически невозможен.
Ругательства – это еще полбеды; идею того, что мир сейчас лучше, чем раньше, и может стать еще лучше в будущем, образованные круги не жалуют уже давно. В книге «Идея упадка в западной истории» Артур Херман демонстрирует, что роковой конец человечеству прочили все звезды гуманитарной программы американских университетов, в том числе Ницше, Артур Шопенгауэр, Мартин Хайдеггер, Теодор Адорно, Вальтер Беньямин, Герберт Маркузе, Жан-Поль Сартр, Франц Фанон, Мишель Фуко, Эдвард Саид, Корнел Уэст и целый хор экопессимистов[90]. Окидывая взором панораму интеллектуальной жизни конца XX века, Херман с горечью описывает «грандиозное прощание» со «светилами» гуманизма эпохи Просвещения – с теми, кто верил, что «раз люди создают конфликты и проблемы в обществе, они же могут их разрешать». В книге «Прогресс. История идеи» (History of the Idea of Progress) социолог Роберт Нисбет соглашается с ним: «Скептицизм в отношении прогресса, бывший в XIX веке уделом небольшой группы западных интеллектуалов, к последней четверти XX века широко распространился и сегодня разделяется не только огромным большинством интеллектуалов, но и миллионами обычных жителей Запада»[91][92].
Да, не только те, кто зарабатывает на жизнь интеллектуальным трудом, считают, что мир катится в тартарары. Так думают и обычные люди – когда они переключаются в режим философских рассуждений. Психологи давно отметили, что люди склонны смотреть на свою собственную жизнь сквозь розовые очки: мы все полагаем, что у нас меньше шансов столкнуться с разводом, сокращением, аварией, болезнью или насилием, чем у среднестатистического человека. Но стоит спросить нас не про нашу жизнь, но про наше общество, как мы из Поллианны сразу же превращаемся в ослика Иа.
Исследователи общественного мнения назвали это явление «разрывом в оптимизме»[93]. На протяжении более двух десятилетий европейцы, в какие бы периоды, плохие или хорошие, их ни опрашивали, всегда отвечали, что в следующем году они рассчитывают на улучшение своего финансового положения, но что экономическая ситуация в их стране, вероятнее всего, ухудшится[94]. Значительное большинство британцев считает иммиграцию, подростковые беременности, мусор, безработицу, преступность, вандализм и наркотики проблемами Великобритании в целом, но не проблемами своей округи[95]. Граждане многих стран также склонны полагать, что загрязненность окружающей среды выше в остальной стране, чем в их городе, и в остальном мире, чем в их стране[96]. Практически каждый год с 1992-го по 2015-й – в эпоху, когда число насильственных преступлений резко упало, – больше половины американцев отвечали социологам, что уровень преступности растет[97]. В конце 2015 года большинство жителей одиннадцати развитых стран считало, что «мир становится хуже», а почти все последние сорок лет подавляющее большинство американцев соглашалось, что их страна «движется в неверном направлении»[98].
Правы ли они? Верно ли придерживаться пессимистической точки зрения? Действительно ли мир устремляется все ниже и ниже, как полоски на вращающихся барабанах у дверей парикмахерских?[99] Легко понять, почему у людей возникает такое ощущение: каждый день они получают новости о войне, терроризме, преступлениях, загрязнении, неравенстве, наркомании и угнетении. И речь не только об актуальных заголовках, но и о редакционных колонках и о крупных работах репортажного жанра. Журнальные обложки предупреждают нас о грядущих беспорядках, бедствиях, эпидемиях и крахах, а также о таком количестве «кризисов» (будь то сфера сельского хозяйства, здравоохранения, пенсионного обеспечения, энергетики или бюджетного планирования), что редакторам приходится теперь прибегать к тавтологиям вроде «серьезного кризиса».
Вне зависимости от того, становится ли мир хуже или нет, сама природа новостей вкупе с природой нашего сознания гарантирует, что нам всегда так кажется. В новостях говорят о вещах, которые происходят, а не о тех, которые не происходят. Мы никогда не услышим, чтобы журналист сказал в камеру: «Я веду свой репортаж из страны, где не разразился военный конфликт», – или из города, по которому не нанесли авиаудар, или из школы, в которой не случилась стрельба. Пока плохие вещи не исчезнут с лица земли, всегда найдется достаточно происшествий, чтобы заполнить новостной эфир, тем более теперь, когда миллиарды мобильных телефонов превращают почти любого жителя планеты в репортера криминальной хроники или военного корреспондента.
А среди тех вещей, которые все же происходят, положительные и отрицательные совершенно по-разному развиваются во времени. Новости – отнюдь не «первый набросок истории»; по своей сути они ближе к комментарию во время спортивного матча. В них фигурируют отдельные события, обычно те, которые произошли с прошлого выпуска (раньше – за прошедший день, сейчас – за несколько последних секунд)[100]. Что-то плохое случается, как правило, очень быстро, а хорошее – совсем не сразу, и потому оно выпадает из новостного цикла. Исследователь проблем международного насилия Йохан Галтунг заметил, что, если бы газеты выходили раз в пятьдесят лет, в них бы не печатали сплетни о звездах и детали политических скандалов за полвека. Там бы сообщалось об исторических переменах глобального масштаба вроде увеличения ожидаемой продолжительности жизни[101].
Такая природа новостей легко искажает представления людей о мире из-за неудачной особенности нашего мышления, которую психологи Амос Тверски и Даниэль Канеман окрестили «эвристикой доступности»: люди оценивают вероятность события или частоту явления по тому, насколько легко им удается вспомнить соответствующие примеры[102]. Во многих сферах жизни это относительно эффективный метод оценки. Частые события сильнее отпечатываются в памяти, поэтому наиболее устойчивые воспоминания в целом указывают на наиболее частые события: не будет преувеличением сказать, что голубей в городах водится больше, чем иволог, хотя опираемся мы при этом исключительно на собственные воспоминания о встречах с ними, а не на результаты орнитологических наблюдений. Но стоит воспоминанию оказаться в первых строках результата мысленного поиска по причинам иным, нежели частота события, – например, это воспоминание очень свежее, или яркое, или жуткое, или из ряда вон выходящее, или травмирующее, – как люди начинают переоценивать вероятность, с которой такое событие случается в реальном мире. Каких слов в английском языке больше – тех, что начинаются с k, или тех, в которых k стоит третьей? Большинство людей выберут первый вариант. На самом деле слов с буквой k на третьем месте в три раза больше (ankle, ask, awkward, bake, cake, make, take…), но мы ранжируем слова по букве, с которой они начинаются, поэтому keep, kind, kill, kid и king всплывают в памяти быстрее.
Эвристика доступности часто оказывается причиной нелепых человеческих суждений. Студенты первых курсов медицинских институтов принимают любую сыпь за экзотическую болезнь, а отдыхающие боятся заходить в море, если они только что прочитали про нападение акулы или посмотрели фильм «Челюсти»[103]. О крушениях самолетов всегда сообщают в новостях, а об автокатастрофах, в которых погибает гораздо больше людей, – практически никогда. Неудивительно, что многие боятся летать, но почти никто не боится ездить на машине. Люди считают, что торнадо (в которых погибают примерно пятьдесят американцев в год) – более частая причина смерти, чем астма (от которой умирает более четырех тысяч американцев в год), – надо думать, оттого, что торнадо эффектнее выглядит на телеэкране.
Нетрудно понять, каким образом эвристика доступности, вкупе со страстью новостных медиа освещать насилие, может вызвать мрачное ощущение обреченности нашего мира. Исследователи СМИ, которые ведут подсчет сюжетов разного типа или предлагают редакторам на выбор несколько новостных историй, а потом наблюдают за тем, какие они в итоге выберут и как их подадут, подтверждают, что люди, ответственные за наполнение нашего эфира, при прочих равных всегда предпочтут негатив позитиву[104]. Это, в свою очередь, обеспечивает материал для пессимистичных редакционных колонок – нужно лишь составить список худших вещей, произошедших на планете за неделю, и вот уже у вас есть убедительные доказательства того, что мир еще никогда не находился в такой ужасной опасности.
Последствия негативных новостей негативны сами по себе. Активные потребители новостного контента вовсе не лучше осведомлены – вместо этого они перестают воспринимать вещи адекватно. Они беспокоятся из-за преступности, когда ее уровень снижается, а иногда и вовсе теряют связь с реальностью. Опрос 2016 года показал: огромное большинство американцев пристально следит за новостями об ИГИЛ и 77 % из них согласны с откровенно безумным утверждением, что «исламские боевики в Сирии и Ираке представляют серьезную угрозу дальнейшему существованию Соединенных Штатов»[105]. Настроение потребителей негативных новостей естественным образом становится все более мрачным: недавний обзор литературы на эту тему отмечал у них «неверное восприятие риска, тревожность, низкий уровень настроения, усвоенную беспомощность, презрение или враждебность к окружающим, падение способности сопереживать, а в некоторых случаях… полное избегание новостей»[106]. Кроме того, они превращаются в фаталистов, говоря, например: «Зачем мне голосовать? Это ничего не изменит» или «Да, я мог бы пожертвовать деньги, но на следующей неделе голодать будет уже другой ребенок»[107].
Зная, как привычки журналистов и наши собственные когнитивные искажения усиливают отрицательное воздействие друг друга, что же мы можем предпринять, чтобы надежно оценить нынешнее состояние мира? Ответ тут прост: считать. Какова доля жертв насилия среди общего числа ныне живущих людей? А больных, голодающих, нуждающихся, угнетенных, неграмотных, несчастных? Уменьшается ли эта доля или растет? Привычка все подсчитывать, как бы занудно это ни звучало, на самом деле свойство просвещенного в нравственном отношении образа мысли, поскольку так мы приписываем равную ценность каждой человеческой жизни, не выделяя наших близких или тех, кто обладает фотогеничной внешностью. Кроме того, она дает нам надежду, что мы сможем установить причины страданий, а значит, и понять, какие меры помогут их уменьшить.
Такова была задача моей книги «Лучшее в нас»[108] (The Better Angels of Our Nature), вышедшей в 2011 году, – я собрал там сотни графиков и карт, демонстрирующих, как на протяжении истории снижался уровень насилия и распространенность условий, ему способствующих. Чтобы подчеркнуть, что этапы снижения относились к разным периодам и имели под собой разные причины, я дал им названия. «Процесс умиротворения» в пять раз сократил смертность в племенных набегах и междоусобицах, что стало результатом установления эффективными государствами контроля над своими территориями. «Процесс цивилизации» в сорок раз сократил число убийств и других насильственных преступлений по мере укрепления верховенства права и норм самоконтроля в Европе раннего Нового времени. Гуманистическая революция – это другое название случившейся в эпоху Просвещения отмены рабства, жестоких наказаний и религиозных гонений. Термином «долгий мир» историки обозначают снижение числа межгосударственных войн, особенно войн с участием великих держав, после Второй мировой войны. После окончания холодной войны на планете наступил «Новый мир», когда стало меньше гражданских войн, случаев геноцида и стран с автократическими режимами. Также с 1950-х годов мир захлестнула череда «революций прав» – гражданских прав, прав женщин, геев, детей и животных.
Практически ни один из этих процессов не вызывает сомнений у знакомых с цифрами экспертов. Историки криминологии, например, согласны с тем, что с окончанием Средних веков уровень преступности резко снизился, а специалисты по международным отношениям единодушно свидетельствуют, что крупные войны сошли на нет после 1945 года. Но среди широкой публики многие из этих фактов вызывают изумление[109].
Я полагал, что череда графиков со временем по горизонтальной оси, числом жертв или другим показателем уровня насилия по вертикальной и линией, вихляющей из левого верхнего угла в правый нижний, избавит читателей от последствий эвристики доступности и убедит их, что хотя бы в этой сфере мир достиг прогресса. Но из тех вопросов и возражений, которые я получил после выхода книги, я сделал вывод, что отрицание прогресса вызвано причинами более глубокими, нежели незнание статистики. Разумеется, любой набор данных – это не идеальное отражение действительности, и поэтому вполне разумно интересоваться, насколько точны и репрезентативны приведенные цифры. Но эти возражения выявили не просто недоверие к данным, но в целом неготовность даже к возможности того, что судьба человечества может измениться к лучшему. У многих людей отсутствует понятийный аппарат, позволяющий уяснить для себя, имел ли место прогресс или нет; им чужда сама идея того, что положение вещей может меняться в лучшую сторону. Вот несколько утрированных вариантов диалогов, которые часто происходили между мной и теми, кто задавал мне вопросы.
Получается, уровень насилия линейно снижался на протяжении всей истории? Вот это да!
Нет, не «линейно» – было бы воистину поразительно, если бы при всем непостоянстве человеческого поведения какой-то его показатель опускался бы на одно и то же значение десятилетие за десятилетием и век за веком. Это снижение нельзя назвать и монотонным (что, вероятно, имел в виду мой собеседник) – это значило бы, что уровень насилия всегда снижался или оставался постоянным, но никогда не повышался. Реальные же исторические кривые могли вихлять, медленно ползти вверх, неожиданно подскакивать, а иногда пугающе взмывать ввысь. В качестве примеров можно привести две мировые войны, расцвет преступности в западных странах с середины 1960-х до начала 1990-х годов и пик гражданских войн в освободившихся от колониальной зависимости развивающихся странах в 1960-х и 1970-х годах. Прогресс выражается в общей тенденции изменения уровня насилия, на которую накладываются эти колебания, а именно в постепенном или резком снижении, в возвращении к прежним низким значениям после временного подъема. Прогресс не может быть неизменно монотонным, поскольку решения проблем создают новые проблемы[110]. Но прогресс продолжается, когда для новых проблем в свою очередь находятся решения.
К слову, немонотонность изменения показателей социальной статистики обеспечивает СМИ легкий способ привлекать внимание именно к негативной информации. Если игнорировать все те годы, когда некий индикатор снижается, но говорить о любом скачке вверх (ведь это же и есть «новость»), у читателей сложится впечатление, будто жизнь становится все хуже и хуже, хотя на самом деле она улучшается. За первые шесть месяцев 2016 года газета The New York Times провернула такой трюк трижды – с уровнем самоубийств, ожидаемой продолжительностью жизни и смертностью в автокатастрофах.
Если показатели насилия не всегда снижаются, то они, выходит, цикличны – даже если сейчас они низкие, однажды они все равно поползут вверх.
Нет. Изменения с течением времени могут быть статистическими и испытывать непредсказуемые колебания, но при этом не быть цикличными, то есть не колебаться между двумя крайностями, словно маятник. Таким образом, хотя откаты всегда возможны, это не значит, что они становятся более вероятными с течением времени. (Многие инвесторы остались без гроша, делая ставку на неудачно названные «экономические циклы», которые на самом деле являются непредсказуемыми скачками.) Прогресс происходит, когда откаты в положительной тенденции становятся менее частыми, а в некоторых случаях и вовсе прекращаются.
Как можно говорить, что насилия становится меньше? Разве в утренних новостях не сообщали про стрельбу в школе (или про террористический акт, артиллерийский обстрел, бесчинства футбольных фанатов или поножовщину в баре)?
Снижение не означает исчезновения. (Утверждение «x > y» отличается от утверждения «y = 0».) Что-то может сильно уменьшиться, не исчезнув при этом совсем. Это значит, что уровень насилия в конкретный день не имеет никакого отношения к вопросу, снизился ли уровень насилия на протяжении истории. Единственный способ на него ответить – это сравнить уровни насилия сейчас и в прошлом. А если вы посмотрите на уровень насилия в прошлом, вы увидите, что он был гораздо выше, хотя воспоминания об этом и не так свежи, как об утренних новостях.
Вся эта красивая статистика снижения уровня насилия ничего не будет значить, если ты сам окажешься жертвой.
Верно, но она значит, что у тебя меньше шансов оказаться жертвой. По этой причине она имеет огромное значение для миллионов людей, которые не стали жертвами, но могли бы ими стать, если бы уровень насилия оставался прежним.
То есть вы хотите сказать, что мы можем просто расслабиться и ничего не делать, что проблемы насилия решатся сами собой?
Где ваша логика? Если вы видите, что гора грязного белья уменьшилась, это не значит, что белье само себя постирало, – это значит, что его кто-то постирал. Если показатель насилия снизился, значит, некое изменение в социальной, культурной или материальной сфере стало тому причиной. Если эти условия сохранятся, уровень насилия может остаться низким или продолжить уменьшаться, если нет – то наоборот. Именно поэтому нам так важно найти эти причины, чтобы мы могли усилить их действие и расширить их область влияния, обеспечив таким образом дальнейшее снижение уровня насилия.
Если вы говорите, что уровень насилия снижается, вы наивный человек, сентиментальный идеалист, романтик, мечтатель, либерал, утопист, Поллианна, Панглос.
Нет, если посмотреть на данные, свидетельствующие о снижении уровня насилия, и сказать: «Насилия становится меньше» – это констатация факта. Если посмотреть на данные, свидетельствующие о снижении уровня насилия, и сказать: «Насилия становится больше» – это заблуждение. Если игнорировать данные об уровне насилия и твердить: «Насилия становится больше» – это просто проявление невежества.
Что до обвинений в романтизме, тут я могу ответить с уверенностью. Кроме прочего, я являюсь автором решительно неромантичной, антиутопической книги «Чистый лист»[111] (The Blank Slate), в которой показано, что эволюция наделила человека рядом разрушительных устремлений, в том числе жадностью, похотью, жаждой власти, мстительностью и способностью к самообману. Но я верю, что люди наделены также способностью сопереживать, анализировать свое положение, вынашивать и распространять новые идеи, – Авраам Линкольн называл эти свойства «добрыми ангелами человеческой природы». Только сопоставляя факты, мы можем понять, в какой мере наши ангелы справляются с нашими демонами в тот или иной момент и в том или ином месте.
Как вы можете прогнозировать, что уровень насилия продолжит снижаться? Если завтра начнется война, ваша теория окажется несостоятельной.
Утверждение, что некий показатель насилия снизился, не «теория», а результат наблюдения за фактами. И да, тот факт, что показатель изменился за некий период, сам по себе не служит достаточным основанием для прогноза, что он всегда будет меняться таким же образом. Как обязаны писать в своей рекламе паевые фонды, «эффективность работы в прошлом не служит гарантией результатов в будущем».
Тогда какой толк от всех этих графиков и выкладок? Разве научная теория не должна делать проверяемые прогнозы?
Научная теория предсказывает результаты экспериментов, где контролируются все факторы, способные повлиять на исход. Никакая теория не может делать прогнозы для мира в целом, где семь миллиардов людей распространяют вирусные идеи в глобальных сетях и взаимодействуют с хаотичными погодными и ресурсными циклами. Если мы возьмемся делать утверждения о том, что ждет в будущем неконтролируемый мир, не объясняя, почему события должны развиваться именно таким образом, это будет не прогноз, а пророчество. Дэвид Дойч писал об этом так:
Самое важное из всех ограничений на создание знаний – это то, что мы не пророки: мы не можем предсказывать содержание и последствия идей, которые еще только предстоит создать. Это ограничение не только согласуется с безграничным ростом знаний, но и следует из него[112][113].
Наша неспособность к пророчествам, конечно, не дает нам права игнорировать факты. Улучшение какого-либо показателя человеческого благополучия означает в общем и целом, что факторов, меняющих ситуацию в верном направлении, тут больше, чем в неверном. Рассчитывать ли нам на продолжение прогресса, зависит от того, знаем ли мы, какие это были факторы и как долго сохранится их действие. Ответы для разных показателей могут сильно отличаться друг от друга. Иногда тенденция может напоминать закон Мура (количество транзисторов на кристалле интегральной схемы удваивается за два года), и тогда мы можем с большой вероятностью (но не с абсолютной уверенностью) предполагать, что плоды человеческой изобретательности будут в этом случае накапливаться, а прогресс – идти все дальше. Иногда дело обстоит как с фондовым рынком: краткосрочные колебания сочетаются с долгосрочным ростом. Некоторые тенденции имеют статистическое распределение с «толстым хвостом», при котором невозможно исключить экстремальные, пусть и маловероятные, события[114]. Некоторые же тенденции имеют циклический или хаотический характер. В главах 19 и 21 мы рассмотрим рациональный подход к прогнозированию в непредсказуемом мире. Пока же нам стоит запомнить: позитивная тенденция предполагает (хотя и не доказывает), что мы что-то делаем правильно; нам нужно понять, что именно, и делать это еще активнее.
Когда все эти возражения исчерпаны, я часто вижу, как люди изо всех сил пытаются выдумать хотя бы какой-нибудь повод усомниться, что все на самом деле так хорошо, как свидетельствуют данные. В отчаянии они обращаются к семантике.
Разве троллинг в интернете – не форма насилия? Разве добыча ископаемых открытым способом – не форма насилия? Разве неравенство – не форма насилия? Разве загрязнение окружающей среды – не форма насилия? Разве нищета – не форма насилия? Разве консюмеризм – не форма насилия? Разве разводы – не форма насилия? Разве реклама – не форма насилия? Разве ведение статистики об уровне насилия – не форма насилия?