Полная версия
Просвещение продолжается. В защиту разума, науки, гуманизма и прогресса
Люди от природы не умеют ни читать, ни считать; их количественные представления об окружающем мире сводятся к «один, два, много» и грубым интуитивным оценкам[57]. Им кажется, что в предметах материального мира есть скрытые сущности, которые подчиняются законам скорее симпатической магии или вуду, нежели физики и биологии: определенные объекты могут сквозь время и пространство воздействовать на вещи, которые на них похожи или с которыми они контактировали в прошлом (вспомните воззрения англичанина 1600 года)[58]. Люди думают, что слова и мысли в виде молитв и проклятий могут влиять на физическую реальность. Они недооценивают вероятность случайностей[59]. Они делают обобщенные выводы на основании крохотной выборки своего личного опыта и руководствуются стереотипами, проецируя типичные черты группы на индивидуумов, которые к ней принадлежат. Они подразумевают причинно-следственную связь при обнаружении корреляции. Они мыслят крупными категориями, деля мир на черное и белое, а еще в материальном ключе, представляя абстрактные связи как нечто конкретное. Они не столько интуитивные ученые, сколько интуитивные юристы и политики, которые оперируют свидетельствами, подтверждающими их правоту, и отметают те, которые ей противоречат[60]. Они переоценивают свои знания, интеллект, нравственность, компетентность и везение[61].
Человеческая моральная интуиция также может идти вразрез с нашим благополучием[62]. Люди демонизируют тех, с кем они не согласны, объясняя несовпадение мнений глупостью или нечестностью. Для каждой беды они ищут козла отпущения. Они воспринимают мораль как источник оснований для порицания соперников и возмущения в их адрес[63]. Причина для такого порицания может состоять как в том, что обвиняемый нанес кому-то вред, так и в том, что он насмехался над обычаями, сомневался в авторитетах, подрывал племенную солидарность или имеет нечистые сексуальные или пищевые привычки. Люди воспринимают насилие как нравственное, а не безнравственное явление: на протяжении всей истории человечества число убитых во имя справедливости неизменно превышало число убитых из алчности[64].
~Но не во всем мы плохи. Человеческое мышление имеет две особенности, которые позволяют нам преодолеть его ограниченность[65]. Первая такая особенность – это абстрагирование. Люди применяют свое представление о некоем объекте в некоем месте для создания представления о некой сущности при неких обстоятельствах; так, мы берем мыслительный прием «Олень взбежал на холм» и применяем его к мысли «Ребенок пошел на поправку». Люди могут адаптировать свое представление об использовании физической силы для концептуализации других случаев действия, приводящего к результату; так, мы переходим от «Она приложила усилие, чтобы открыть дверь» к «Она приложила усилие, чтобы уговорить Лизу пойти вместе с ней» или «Она сделала над собой усилие, чтоб держаться вежливо». Такие приемы позволяют нам думать о переменной с ее величиной и о причине с ее результатом, то есть обеспечивают понятийный аппарат, необходимый для формулирования теорий и законов. Люди могут производить эти действия не только с отдельными мыслями, но и с более сложными конструкциями и благодаря этому использовать метафоры и проводить аналогии: тепло – это жидкость, сообщение – это пакет, общество – это семья, обязанности – это узы.
Вторая спасительная особенность мышления – это его комбинаторная, рекурсивная сила. Разум способен оперировать невероятным разнообразием идей благодаря своему умению соединять базовые концепции вроде объекта, места, способа, деятеля, причины и цели в утверждения. Разум порождает не только утверждения, но и утверждения об утверждениях и утверждения об утверждениях об утверждениях: тело содержит разные жидкости; болезнь – это нарушение баланса телесных жидкостей; я больше не верю в теорию, что болезнь – это нарушение баланса телесных жидкостей.
Благодаря языку идеи не только приобретают абстрактный характер и по-разному сочетаются в голове конкретной мыслящей личности, но и могут накапливаться в сообществе мыслителей. Томас Джефферсон рассуждал о силе языка при помощи аналогии: «Тот, с кем я делюсь своей идеей, обогащается знанием, не уменьшая при этом моего; тот, кто зажигает свою свечу от моей, не погружает меня во тьму»[66]. Мощь языка как самого первого приложения для обмена данными во много раз выросла после возникновения письменности (а в более поздние эпохи – в результате изобретения печатного станка, распространения грамотности и появления электронных носителей информации). Сети общающихся между собой мыслителей разрастались по мере того, как население росло, перемешивалось и концентрировалось в городах. А поскольку количество доступной энергии превосходило необходимый для выживания минимум, эти мыслители могли позволить себе роскошь размышлений и разговоров.
Когда крупные сообщества тесно связанных между собой людей сформировались, они нашли способы организовывать свое функционирование к общей выгоде своих участников. Хотя каждый хочет быть правым, как только люди начинают высказывать свои противоречивые мнения, становится понятно, что все не могут быть правы насчет всего. Кроме того, желание оказаться правым порой сталкивается со вторым желанием – узнать истину, – которое явно важнее всего для свидетелей спора, не заинтересованных в победе той или иной стороны. Таким образом, сообщества могут устанавливать правила, которые позволяли бы истинным выводам рождаться в хаосе дискуссий. Например: в пользу своих убеждений нужно приводить доводы, разрешается указывать на слабые места чужих убеждений, запрещается силой заставлять молчать несогласных. Добавьте сюда еще правило: окружающему миру необходимо дать возможность подтвердить или опровергнуть истинность ваших убеждений, – и мы уже можем называть эти правила наукой. При наличии верных правил сообщество не совсем рациональных мыслителей может взращивать рациональные идеи[67].
Мудрость толпы также способна совершенствовать наши моральные воззрения. Когда достаточно широкий круг людей пытается прийти к общему пониманию, как нужно относиться друг к другу, дискуссия неизбежно пойдет в определенном направлении. Если мое начальное предложение звучит как «Я буду грабить, избивать, порабощать и убивать вас и таких, как вы, но вы не будете грабить, избивать, порабощать и убивать меня и таких, как я», я не могу рассчитывать, что вы на него согласитесь, а третья сторона его утвердит, поскольку у меня нет никаких разумных оснований пользоваться привилегиями только потому, что я – это я, а вы – нет[68]. Со столь же малой вероятностью мы согласимся и на уговор «Я буду грабить, избивать, порабощать и убивать вас и таких, как вы, а вы будете грабить, избивать, порабощать и убивать меня и таких, как я», несмотря на его симметричность, ведь, какую бы выгоду мы ни получали от причинения вреда другим, ее все равно значительно перевесит ущерб, который мы понесем сами (еще одно следствие закона энтропии: ущерб нанести проще, чем получить выгоду, и последствия он имеет более серьезные). Мудрее было бы прийти к такому социальному контракту, который окажется беспроигрышным для всех: ни одна сторона не будет причинять вред другой и обе будут поощряться помогать друг другу.
Так что при всех недостатках человеческой натуры в ней заложены семена ее совершенствования; нужны лишь нормы и институты, которые будут направлять частные интересы так, чтобы они работали на всеобщую выгоду. К таким нормам относятся свобода слова, отказ от насилия, сотрудничество, космополитизм, права человека и признание, что человеку свойственно ошибаться, а к институтам – наука, образование, средства массовой информации, демократическое правление, международные организации и рынки. Совсем не случайно именно они стали основными изобретениями Просвещения.
Глава 3
Движения контрпросвещения
Кто может быть против разума, науки, гуманизма и прогресса? Эти слова – услада для слуха; эти идеалы непререкаемы. Они определяют смысл существования всех институтов современности – школ, больниц, благотворительных обществ, новостных агентств, демократических правительств, международных организаций. Неужели этим идеалам нужна защита?
Еще как нужна. Начиная с 1960-х годов доверие к этим институтам современности стало падать, а во втором десятилетии XXI века большое распространение получили популистские движения, которые открыто отвергают идеалы Просвещения[69]. Им ближе ценности племени, а не космополитизм, авторитарная власть, а не демократия; они скорее презирают экспертов, а не уважают знания; и они склонны ностальгировать по идиллическому прошлому, а не надеяться на светлое будущее. Однако подобное отношение ни в коем случае не свойственно исключительно политическому популизму XXI века (это движение мы рассмотрим в главах 20 и 23). Презрение к разуму, науке, гуманизму и прогрессу отнюдь не зародилось в народных низах и отнюдь не сводится к желанию невежд выплеснуть свою агрессию – его корни уходят глубоко в культуру интеллектуальной и творческой элиты.
Самая распространенная критика Просвещения как проекта – что это западное изобретение, неприменимое в масштабе планеты во всем ее разнообразии, – дважды ошибочна. Во-первых, всякая идея должна где-то возникнуть, и ее географическое происхождение никак не влияет на ее ценность. Пускай многие идеи Просвещения были наиболее наглядно сформулированы и получили наибольшее распространение именно в Европе и Америке XVIII века, они являются плодом разума и человеческой природы, поэтому любой рационально мыслящий человек способен ими оперировать. Именно поэтому идеалы Просвещения много раз на протяжении истории провозглашались и вне западных цивилизаций[70].
Но когда я слышу, что Просвещение – это главный идеал, которым руководствуется Запад, моя первая реакция: ах, если бы! Сразу за Просвещением последовало контрпросвещение, и с тех пор Запад так и не пришел к единству по этому вопросу[71]. Стоило людям выйти на свет, как им стали говорить, что в темноте было не так уж плохо, что хватит уже иметь мужество пользоваться собственным умом, что положениям и формулам стоит дать второй шанс и что первоначальное назначение человеческой природы заключается в движении не вперед, а к упадку.
Особенно сильно идеалам Просвещения противились мыслители романтизма. Руссо, Иоганн Гердер, Фридрих Шеллинг и другие отрицали, что разум отделим от эмоций, что личность можно рассматривать вне ее культуры, что люди должны выдвигать рациональные обоснования для своих поступков, что одни и те же ценности применимы в разное время и в разных местах, что мир и благополучие – это то, к чему нужно стремиться. Человек для них есть часть органического целого – культуры, расы, нации, религии, духа или исторической силы; люди должны творчески воплощать то вечное единство, к которому они относятся. Наивысшее благо представляет собой героическая борьба, а не решение проблем; насилие присуще природе, и подавлять его – значит лишать жизнь ее живой сути. «Лишь три существа достойны уважения, – писал Шарль Бодлер, – жрец, воин и поэт. Знать, убивать и творить»[72].
Звучит безумно, но и в XXI веке эти идеалы контрпросвещения продолжают поразительно часто встречаться среди представителей на удивление широкого спектра движений культурной и интеллектуальной элиты. Убеждение, что нам нужно прикладывать коллективный разум для поощрения процветания и уменьшения страдания, считается нелепым, наивным, непродуктивным, примитивным. Позвольте представить вам несколько популярных альтернатив разуму, науке, гуманизму и прогрессу; я буду упоминать их и в других главах, а в третьей части книги вступлю с ними в прямую дискуссию.
Самая очевидная из альтернатив – это религиозная вера. Взять что-то на веру означает принять это безо всякой разумной причины, так что вера в сверхъестественные сущности по определению противоречит принципу разума. Религия также часто идет вразрез с гуманизмом, ставя выше человеческого благополучия некую нравственную ценность, скажем существование божественного спасителя, истинность священных текстов, соблюдение ритуалов и запретов, обращение остальных в ту же веру, наказание или демонизацию тех, кто ее не разделяет. Кроме того, религия противоречит гуманизму, говоря, что души важнее жизней; это совсем не такое возвышенное утверждение, как может показаться на первый взгляд. Вера в загробную жизнь предполагает, что здоровье и счастье не так уж важны, ведь земная жизнь – лишь бесконечно малая часть бытия человека, что принудить человека к принятию спасения души – значит сделать ему одолжение и что мученичество – это, возможно, лучшее, что с вами может случиться. Что касается несовместимости религии с наукой, таким примерам нет числа как в истории, так и в новостях, начиная от Галилея и «обезьяньего процесса»[73] и заканчивая исследованиями стволовых клеток и глобальным потеплением.
Вторая идея контрпросвещения заключается в том, что люди – это взаимозаменяемые клетки некоего сверхорганизма: клана, племени, этнической группы, конфессии, расы, класса или нации. В таком случае первичной ценностью является величие этого сообщества, а не благополучие составляющих его личностей. Очевидным примером этой идеи служит национализм, в котором сверхорганизм представляет собой национальное государство, то есть этническую группу со своим правительством. Столкновение национализма и гуманизма мы видим в мрачных патриотических лозунгах вроде Dulce et decorum est pro patria mori («Честь и радость – пасть за отечество!»[74]) или «Счастливы те, кто с сияющей верой приняли разом смерть и победу»[75]. Даже не столь жуткое изречение Джона Кеннеди: «Не спрашивай, что может сделать для тебя твоя страна; спроси, что ты можешь сделать для своей страны» – наглядно демонстрирует эти противоречия.
Национализм не стоит путать с гражданскими ценностями, духом общественной солидарности, социальной ответственностью или гордостью за свою культуру. Люди – социальный вид, и благополучие каждой личности зависит от пронизывающих все общество установок на кооперацию и гармонию. Когда «нация» понимается как негласный общественный договор между людьми, проживающими на одной территории, – что-то вроде соглашения между обитателями многоквартирного дома, – она играет ключевую роль в улучшении жизни своих членов. И разумеется, поступок человека, который решит пожертвовать своими интересами ради интересов многих других, заслуживает искреннего восхищения. Совсем другое дело, когда человека заставляют идти на высшую жертву во имя харизматичного лидера, куска ткани или цветных пятен на карте. Нет ни чести, ни радости в том, чтобы принять смерть, лишь бы удержать провинцию в составе империи, расширить сферу влияния или «воссоединить исконные земли».
Религия и национализм – характерные идеи политического консерватизма, и они продолжают сказываться на судьбах миллиардов людей в тех странах, где имеют широкое распространение. Многие мои коллеги левых взглядов, узнав, что я собираюсь писать книгу о разуме и гуманизме, с воодушевлением поддерживали меня, предвкушая целый арсенал тезисов против правых. Но не так давно левые сами сочувствовали национализму, если только он был присущ марксистским освободительным движениям. Многие представители левых и теперь поддерживают сторонников политики идентичности и борцов за социальную справедливость, готовых ущемлять права личности ради выравнивания положения рас, классов или гендеров, которые, на их взгляд, вовлечены в конфликт с нулевой суммой.
У религии также имеются защитники в обеих частях политического спектра. Даже авторы, не готовые защищать буквальное содержание религиозных догматов, порой яростно отстаивают саму религию и не приемлют идею, что науке и разуму есть что сказать о нравственности (о существовании гуманизма многие из них как будто даже не слышали)[76]. Защитники религии утверждают, что она обладает исключительным правом на вопросы о том, что важно, а что нет. Или что нам, людям искушенным, религия, может, и не нужна для нравственной жизни, но вот широким массам без нее никак. Или что, даже если всем было бы лучше без религиозной веры, бессмысленно рассуждать о ее месте в мире, поскольку она является частью человеческой природы и потому, в насмешку над надеждами Просвещения, влиятельна в наше время, как никогда. В главе 23 я рассмотрю все эти утверждения.
Левые склонны симпатизировать еще одному движению, которое подчиняет интересы личности интересам трансцендентной сущности – экосистемы. Романтическое движение зеленых видит в добыче людьми энергии не способ сопротивления энтропии и улучшения человеческой доли, но чудовищное преступление против природы, чье суровое правосудие настигнет нас впоследствии в виде войн за ресурсы, отравленных воздуха и воды, а также ведущего к закату цивилизации глобального потепления. Единственное спасение для нас – раскаяться, отказаться от технологий и экономического роста и вернуться к более простому и естественному образу жизни. Разумеется, никакой осведомленный человек не станет отрицать урон, причиненный природным системам деятельностью человека, как и тот факт, что его последствия могут стать катастрофическими, если ничего не предпринимать. Вопрос в том, действительно ли сложное, технологически развитое общество обречено ничего не предпринимать. В главе 10 мы рассмотрим гуманистическое движение в защиту окружающей среды, близкое идеалам скорее Просвещения, нежели романтизма, которое иногда называют экомодернизмом или экопрагматизмом[77].
Левые и правые политические идеологии сами по себе превратились в светские религии: у их последователей есть сообщество единомышленников, катехизис священных догматов, густонаселенная демонология и блаженная уверенность в правоте своего дела. В главе 21 мы увидим, как политическая идеология вредит разуму и науке[78]. Она лишает людей способности к здравому рассуждению, пробуждает примитивный узкогрупповой подход и отвлекает от более четкого понимания того, как улучшить этот мир. Ведь, в конце концов, наши величайшие враги – не политические противники, но энтропия, эволюция (в форме эпидемий и изъянов человеческой природы) и – в первую очередь – невежество, нехватка знаний, как лучше всего решать наши проблемы.
Последние два движения контрпросвещения перекидывают мостик через пропасть, отделяющую правых от левых. Уже почти два столетия очень разные авторы провозглашают, что современная цивилизация отнюдь не пожинает плоды прогресса, но непрерывно переживает упадок и находится на грани полного краха. В своей книге «Идея упадка в западной истории» (The Idea Of Decline In Western History) историк Артур Херман перечисляет пессимистов последних двух веков, которые били тревогу из-за расовой, культурной, политической и экологической деградации. Судя по всему, мир уже довольно давно катится к апокалипсису[79].
Одна из форм такого упадничества заключается в сетованиях по поводу нашего вдохновленного Прометеем баловства с технологиями[80]. Отобрав огонь у богов, мы лишь снабдили свой биологический вид средствами самоистребления, которого мы и добьемся если не отравив окружающую среду, то утратив контроль за ядерным оружием, нанотехнологиями, кибертеррором, биотеррором, искусственным интеллектом и другими смертельно опасными для мира изобретениями (глава 19). И даже если нашей технологической цивилизации удастся избежать полного уничтожения, она неуклонно скатывается в антиутопию, полную насилия и несправедливости: дивный новый мир терроризма, дронов, потогонных фабрик, банд, торговли людьми, беженцев, неравенства, кибербуллинга, сексуального насилия и преступлений на почве ненависти.
Иной тип упадничества видит проблему в обратном: не в том, что современность сделала жизнь слишком тяжелой и опасной, но в том, что она слишком беззаботна и благополучна. Эти критики считают здоровье, мир и процветание буржуазными уловками для отвлечения внимания от того, что действительно имеет значение. Потакая этим мещанским утехам, технологический капитализм обрекает людей на существование в пустыне атомизированного, конформистского, потребительского, материалистичного, безликого, погрязшего в рутине, лишенного корней и души общества. В этом абсурдном существовании люди страдают от отчуждения, тревоги, морального разложения, апатии, ложных идеалов, уныния, неудовлетворенности и тошноты; мы лишь «полые люди, что едят свои голые завтраки на бесплодной земле в ожидании Годо»[81] (эти утверждения я разберу в главах 17 и 18). В сумерках декадентской, вырождающейся цивилизации истинное освобождение кроется не в стерильном рационализме или изнеженном гуманизме, но в аутентичном, героическом, целостном, органичном, священном, первичном для жизни бытии-в-себе и воле к власти. Если вам интересно знать, в чем же заключается этот священный героизм, Фридрих Ницше, автор термина «воля к власти», видит его в аристократичном насилии «белокурых германских бестий»[82], самураев, викингов и героев Гомера – «твердых, холодных, жестоких, бесчувственных и бессовестных, раздавливающих все и залитых кровью»[83]. (Эти моральные принципы мы подробнее рассмотрим в последней главе.)
Херман отмечает, что интеллектуалы и деятели искусства, которые предвидят конец цивилизации, реагируют на свои предчувствия в одном из двух ключей. У исторических пессимистов перспектива всеобщего краха вызывает ужас, при этом они переживают, что мы никак не можем его предотвратить. Культурные пессимисты ждут его с «омерзительным ехидством». Современность настолько исчерпала себя, говорят они, что ее невозможно улучшить – только оставить позади. Из ее руин восстанет новый порядок, который неизбежно превзойдет ее.
Последняя альтернатива гуманизму Просвещения порицает его опору на науку. Вслед за Чарльзом Перси Сноу мы можем назвать это мировоззрение многих высоколобых литераторов и критиков «второй культурой» – в противовес «первой культуре» науки[84]. Сноу говорил о вреде железного занавеса между этими двумя культурами и призывал к более плотной интеграции науки в интеллектуальную жизнь. И дело не только в том, что наука «по своей интеллектуальной глубине, сложности и гармоничности… является наиболее прекрасным и удивительным творением, созданным коллективными усилиями человеческого разума»[85][86]. Знание науки, утверждал он, – нравственный долг, поскольку наука может уменьшить страдания в глобальном масштабе: исцелить болезни, накормить голодных, спасти жизни младенцев и матерей, позволить женщинам контролировать свою репродуктивную функцию.
И хотя доводы Сноу кажутся сегодня провидческими, знаменитый ответ на его лекцию литературного критика Фрэнка Реймонда Ливиса был настолько резким, что для его публикации в 1962 году журналу The Spectator пришлось попросить у Сноу обещание не подавать в суд за клевету[87]. Заявив о «решительном отсутствии выдающихся интеллектуальных качеств и… постыдной вульгарности стиля» Сноу, Ливис высмеял систему ценностей, в которой «”уровень жизни” предстает высшим мерилом, а его рост – высшей целью»[88]. Об альтернативе этой этике он писал:
Соприкасаясь с великой литературой, мы открываем в себе нашу истинную веру. Для чего? В чем смысл? Зачем живет человек? – эти вопросы затрагивают то, что я не могу назвать иначе, как религиозной глубиной мысли и чувства.
(Любой, кому «глубина мысли и чувства» позволяет сопереживать женщине из третьего мира, которая смогла выжить в родах благодаря повышению уровня жизни, и кто способен после этого помножить это чувство сопереживания на сотни миллионов подобных случаев, задастся вопросом, почему «соприкосновение с великой литературой» превосходит «рост уровня жизни» как нравственный критерий «нашей истинной веры» и почему их вообще нужно противопоставлять друг другу.)
Как мы увидим в главе 22, в наши дни точку зрения Ливиса разделяет обширный круг представителей «второй культуры». Многие интеллектуалы и критики выражают свое презрение к науке, воспринимая ее не иначе как способ решения самых приземленных проблем. По их мнению, потребление элитарного искусства – вот высшее нравственное благо. Их метод поиска истины состоит не в выдвижении гипотез и приведении доказательств, но в провозглашении неких сентенций, построенных исключительно на широте их эрудиции и прочитанных за всю жизнь книгах. Интеллектуальные журналы регулярно осуждают «сциентизм» – вторжение науки на территорию таких гуманитарных сфер, как политика или искусство. Во многих колледжах и университетах наука преподносится не как поиск истинных объяснений, но как один из нарративов или мифов. Науку часто обвиняют в расизме, империализме, мировых войнах и Холокосте. Ее упрекают в том, что она отнимает у жизни ее очарование и отказывает людям в свободе и достоинстве.
Как мы видим, гуманизм Просвещения далеко не так популярен. Идея, что высшее благо заключается в использовании знаний для повышения благополучия человека, многих оставляет равнодушными. Глубокие объяснения загадок Вселенной, планеты, жизни, мозга? Если тут не задействована магия, нам такого не надо! Спасение миллиардов жизней, избавление от болезней, борьба с голодом? Тоска. Сопереживание всему человечеству? Ну нет! Мы хотим, чтобы законам природы было до нас дело. Долголетие, здоровье, понимание, красота, свобода, любовь? Не может быть, чтобы жизнь ограничивалась только этим!