![«Точка зрения Корнилова»](/covers_330/66276608.jpg)
Полная версия
«Точка зрения Корнилова»
Теперь, пройдя через пять жутких путешествий в иные миры, он сидел в питейном заведении, называемом Корниловым «Выпил-вали» – в той забегаловке, где он однажды отвечал на вопрос не совсем полюбившей его женщины. Елене Нестеровой было интересно, указано ли где-нибудь в Библии, что у самоубийцы нет никаких шансов оказаться в раю, и Корнилов авторитетно заметил: «В Библии об этом ничего не сказано. Мне, вообще, не ясно, откуда тут уши растут – если в связи с Иудой, то причем здесь остальные».
Тем же вечером «Дождливая Зима» Нестерова сказала своей умирающей от рака матери: «Мы скоро с тобой увидимся. Гораздо скорее, чем тебе сейчас кажется» – едва похоронив свою мать, она легла в ванну и, полоснув по венам используемым для резки бумаги ножом, устремилась за ней.
Бог в помощь – Корнилов пил пиво и вычеркивающе считал минуты; он вычеркивал их и из Пространства Времени, отделяющего момент прихода Оли всеми доступными ему мерзостями, и из своего же необновляющегося запаса, изначально отпущенного ему на предательское спокойствие – когда этих минут осталось не больше пяти, Корнилов непоколебимо встал из-за стола и отправился под землю. С такими глазами не радуются, но он шел. Переступая через распростертые тела на сегодня уже разуверившихся – пьяный бомж; пьяный, но не бомж; издающая отрывистый мат полуживая дама – и пассивно сомневаясь в чистоплотности Кормчего. Стреляющего с бедра. Прицельно. Нескончаемыми очередями. Достигнув оговоренного центра зала, Корнилов занялся приготовлениями к предполагаемо надвигающейся на него объятиями встрече.
Повсюду носились забитые сдавленным народом поезда, шныряли перекошенные в тщеславном унынии лица – Корнилов стоял в центре зала могучим форпостом «Неведомо высокого» и никому не позволял столкнуть себя с непреклонного ожидания предвкушаемого. Решивший пробежать сквозь него порывистый азербайджанец убедился в этом полутораметровым отскоком, но ожидание слегка затягивалось: Корнилов походил восьмеркой вокруг колонн, сверил свои часы со станционными – на счетчик опоздания набежало уже семнадцать минут – нахмурился. Прогрессирующе преисполнился раздражением.
– Не придет она, барин. Зря приперлись.
– Поглядим.
– Гляди, не гляди, а настроения вам это не прибавит. Оно у вас, как, приличное?
– Ничего неприличного я в нем не чувствую.
– Нечувствительный вы, барин, какой-то. Если чего в коем веке и почувствуете, так и то нечувствительно… Чувствуете?
– И угрожающе чувствительно.
Угрожающе чувствительно Корнилов чувствовал прижимающую его все плотнее необходимость отлить. И еще он чувствовал, что для отсрочки улаживания данного вопроса, без доводки его до экстремального состояния, у него есть минут десять – фаустовское стремление к бесконечному тут ни при чем, просто ничего хорошего: пытаясь отвлечься от низменного, Корнилов попытался заставить себя думать об Олиных глазах – об их глубине и каком-то нездешнем блеске. Но о глазах как-то не думалось. Корнилов сел на скамейку, и с видом до полусмерти прибитого обвалами путника, только что прошедшего Марухским перевалом Кавказский хребет, уставился в бредовую мозаику панно. «К вечеру я наполнен приземленностью, за ночь ее не избыть – не устоять перед возможностью встать с кровати и хмуро ходить из угла в угол» – соседствующий с ним индивидуум отреагировал на его отнюдь не медовый взгляд весьма раскованно: Корнилов в разладе со своим собственным пониманием фатализма; Луис «Онуфрий» Педулин в монашьем одеянии.
– Что, молодой человек, совесть мучает? – спросил он. – А вы подайте на строительство храма святого Миколы-барабанщика, вам и полегчает.
Подбородок Корнилова не повернулся к просителю ни на йоту – штрафбаты формировались еще в Древнем Риме; пропускай, не учитывай, это не причем; конец близок, близок, близок; Корнилову не хотелось говорить о противолежащих воротах храма Януса; конец, конец, близок, Корнилов ничего не слышал о предназначении храма Миколы-барабанщика; близок, конец близок, ворота храма Януса были закрыты во время мира и открыты во время войны; конец, конец, близок, близок, конец – мир ли, война, а Корнилову было уже не до слов. И мучила его не совесть. Ему вряд ли полегчает даже если он отдаст этому человеку все свои деньги.
– Подайте, молодой человек, – продолжал басить Луис Педулин, – я же прошу у вас на строительство храма Миколы-барабанщика. Не на блядей все-таки.
– И где он… не сейчас… где он барабанил?
– В райском оркестре. Этот оркестр зарабатывал деньги на общественнополезные нужды – дома престарелых для архангелов, трудовые колонии для небезнадежных грешников и тому подобные богоугодства. Микола был в нем просто примой. Во многом благодаря его игре оркестр приносил солидный доход. Его трепетная манера имела очевидный успех. Особенно у женщин… И Микола дрогнул – его все чаще видели в черном пределе, где содержались самые отъявленные грешницы. А на такие дела, как вы сами вероятно разумеете, нужны деньги. И он, втайне от братии, стал прикарманивать часть барышей. Было проведено тщательное расследование и, как он ни отпирался, факты были против него. Наказали его сурово. Сделали лоботомию и сбросили на землю в чине какого-то настоятеля. На него уже махнули руко, но вдруг… Молодой человек, вы знаете, что такое чудо?
– Не часто.
– Это все от неверия. А чудеса, поверьте мне, случаются. Одно из них снизошло и на Миколу. Ни с того, ни с сего, он обрел такую набожность, что даже самые скептически настроенные херувимы одобрительно зацокали языками. Схватившись с довлеющим над ним обмирщением и бесстрашно набирая ореол святости, Микола с рассвета до заката бил поклоны, непрерывно бормоча «Отце ваш и мой тоже». А как он постился… Целыми месяцами он питался лишь одними вишневыми косточками. Заметив его небывалое рвение, наверху собрали апелляционную коллегию апостолов. И она проголосовала за его прощение – теперь он ведущий фальцет в хоре имени наисвятейшего отречения Петра-избранника. Прощение, молодой человек, главное оружие создателя…. Молодой человек, вы куда?
«Наверх, Луис – я разбегался, прыгал, нырял… с последующим всплытием? всплывало… не только тело – со мной вместе» – Корнилов, подгоняемый изнутри головы скомпонованным в плеть «Танцем с саблями», уже огромными скачками бежал по эскалатору – резервуары двусмысленного романтизма в нем полностью истощились и поставленная перед ним задача угрюмо каялась перед ним примитивизмом своей заурядности. Теперь сроки не поджимали: теперь они где-то даже дожимали его.
А кровь идет от головыНо голова в ногах —Его согнули так псалмыО складе, где монахПока еще не подобралСвой ключ от сундукаНо что сундук… горит запалИ значит он сполнаСебе воздаст за ворожбуВ зудящей головеК ногам склоненной наявуВернее, в жутком сне.Выскочив наружу, Корнилов мобилизовал все свои силы – нетвердо потянувшиеся всхлипывающей гурьбой в часовню «Пригвождения к кресту, нарисованному на небеси столкнувшимися самолетами» – пройдя одной сплошной перебежкой до первой приютившей его подворотни, он увидел в застывшем воздухе собственную вертлявую голографию и приступил к облегчению себя от ополчившегося на него потерей терпения негатива.
«Ты, Корнилов, силен. Как выдохшийся, измочаленный, но удовлетворивший великаншу гном. Посильнее опиумной настойки… Неужели? Но не умом, а хладнокровием. Мой ум безнадежен? Похоже. Но обладая неучтенными мной… Их нет. Да есть, Корнилов. Не на виду, но в наличии» – за ним, вероятно, следили. И окликнувший его голос был надменен и сух:
– Давай, мужик. Заканчивай и поехали.
До услышанного по дороге в Дамаск голос никак не дотягивал, и Корнилова от него не пошатнуло. Если ему дадут закончить, все остальное ему будет до лампы – как и тогда, когда согласившаяся с тем, что она беременна не от него «Невразумительная Э-э» Суханова желчно сказала Корнилову: «Смейся, смейся – еще наплачешься», и он только поцеловал ее в колено, беззлобно прошептав: «Да я же и так сквозь слезы».
Невозвратность, пересуды, чары ведьмаков, что-то из всего этого древнее Вселенной – закончив, Корнилов обернулся к приглашающим его скучно развеяться легавым с лицом по-настоящему отдохнувшего человека.
– Поехали, – сказал он.
– Ты поступаешь в наше полное распоряжение, – туповато усмехнулся белесый сержант, – мы может бить тебя руками по голове, но можем и ногами по яйцам. Ничего не боишься?
– Боюсь.
– Да?
– Боюсь испугаться.
В отделение с Корниловым обошлись довольно цивилизованно: протокол, штраф, в общем ничего воцаряющего надевание холщового «san benito» с нанесенным на него выцыганенной предварительным следствием кровью пламенем – ни бумажных колпаков «coroza», ни бичевания голодными кобрами. Но если бы перед Корниловым предстал сам Бог и сказал ему, что его нет: «Меня нет. Ты видишь лишь мою проекцию в вашем обреченном мире» – Корнилов бы с ним не согласился.
Всевышний перед Корниловым еще не предстал; личный унитаз посреди сада камней для него пока не поставили, зато Ольга позвонила ему на следующий день. И причины ее вчерашнего отсутствия состояли в том, что: потерялась одна из ее контактных линз – так вот откуда нездешний блеск – это раз. А во-вторых ей стало неудобно идти в театр с мало знакомым человеком. Но сегодня, когда стоны безвинных малюток уже улеглись, она обдумала свое жалкое поведение, и ей стало ясно, что она была не права – в эту минуту Ольге понятно, как ей стыдно, и вследствие этого она приносит ему свои извинения. Она сожалеет, не зная, как бы он поступил, если бы амбициозные панки вручили ему пачку таблеток – аконитин, худшая часть волчьего корня – протянули ее, спросив: «Умрешь с нами за компанию?». Оля не догадывалась, что Корнилов ответил бы им: «Ни за что. За компанию никогда. Я не компанейский» – ее саму он выслушал со всем возможным молчанием, но предложение повторно встретиться сумел все-таки отклонить.
Некогда ему. Совершенно некогда во второй раз – в собственных глазах – выглядеть идиотом.
4
Утро было сказочное, и Корнилов коротал его тем, что потягивался – не подтягивался, а именно потягивался. То есть в кровати. Экстренных дел на сегодня не планировалось. «На работу? Смешно. В могилу? Тоже не грустно» – Корнилова это не нервировало. Даже наоборот, их отсутствие только способствовало такому нелишнему занятию, как лежание в кровати: час другой с утра, пару часов после обеда, а там уже подошла ночь – скажешь себе: «Спокойной ночи» и мужественно засыпаешь активистом доставшейся тебе при разделе наследства комы. «Привычка к отсутствию радостей, для моих зубов не надо сладкой пищи, счастье не обладает субститутами, но некоторые правила способны быть и исключениями из них самих».
Корнилов перевернулся на левый бок. Еще можно поиграть в слова. К примеру в такие, как гений и гей: если в слове гений третью и четвертую буквы перенести вперед, получится «ни гей», следовательно, допуская провокационную погрешность, гений – это не гей. Корнилова это обрадовало: геем он не был и стало быть у него были все предпосылки для того, чтобы быть гением. От подобной перспективы он едва – но это «едва» превышало экватор выпекаемого Ими пасхального кулича – не прослезился. Ему захотелось поклониться и трепеща от оказанной чести, простонать: «Спасибо вам, люди. Спасибо вам за то, что вас здесь нет». Но тут в дверь позвонили. Вот так всегда: стоит заняться чем-нибудь полезным, так нет, обязательно побеспокоят – наверное, будут предлагать что-нибудь купить. Какую-нибудь вешалку на батарейках.
Подойдя к двери, Корнилов посмотрел в глазок. Все оказалось хуже, чем он ожидал.
За дверью стоял участковый.
– Открывай, Корнилов, – сказал он. – Я знаю, что ты дома.
Корнилов доложил себе о визите невидимой визитеру усмешкой:
– А откуда ты это знаешь? Космическая разведка? Теперь они своими хоботами уже и в окна заглядывают?
– Не твое дело. Открывай.
– Минуту. Только душ приму и ценные вещи попрячу.
– Корнилов, не идиотничай. Я по делу.
Данное замечание, по-видимому, должно было утвердить визитера в своих незаурядных правах, безапелляционно отвергающих поползновения навещаемого сохранить заочность их общения на прежнем уровне – ничего из себя не представляющем и бывшим для Корнилова in extenso приемлемым.
– По своему? – спросил Корнилов.
– Что, по своему?
– По своему делу?
– Уж не по дядиному…
Да произрастет лишаем потомство твое, Бандерлог, да не разойтись тебе на узкой дороге с плюющимся скорпионами верблюдом.
– А у тебя и дядя есть? – поинтересовался Корнилов. – Может, под тобой и женщины не смеялись?
– Давай, давай… Я все равно никуда не уйду.
– Совсем заняться нечем? Сочувствую… Там в коридоре коробка стоит. Нет, правее. Можешь на ней посидеть.
Корнилов не любил Бандерлога. Его вообще никто не любил – в никто включаются мягкие женщины и жесткие деньги; нежные лиры творчества и пугливые стиратели пыли с треснувшего барельефа «Садко-гусляра, своими гуслями всех уже до озверения умаявшего» – и есть небезосновательное предположение, что и не полюбит. Бандерлог был настоящей сволочью, и сволочью не забитой и приниженной, как Троянский конь, впоследствии ускакавший и от греков, а самоуверенной и до дикости наглой. В отрочестве – велика мощь отчаяния сего изворотливо ускользающего времени – Корнилову довелось поучиться с Бандерлогом в одном классе. Та еще радость. Отнюдь не верх блаженства – по части различных, подрубающих навзничь побеги сносного настроения подлостей Бандерлог являлся неумеренным лидером. По-своему титаном. Феноменом. Правда, был один случай… Корнилов не сдержался и рассмеялся в голос.
Бандерлог навострился.
– Чего ты там смеешься? – спросил он.
– Свое отражение в зеркале увидел.
– Мерзкое зрелище, да?
Он и слово «Бог» без ошибок не напишет, а все туда же: споткнется и рухнет в снег. И лежит в нем без сознания – без сознания, но злющий.
– Ага… Ладно, Бандерлог, вали отсюда.
– Не смей называть меня Бандерлогом! Не смей и все! Зови меня товарищ лейтенант.
– Хаттаб тебе товарищ…
– Его, кажется, убили.
– Тебе бы тоже, да? Согласен, да?
Ну, так вот, был один случай. В школьные годы у Бандерлога неоднократно воплощалась одна убедительно проводимая в жизнь заготовка: в день важной контрольной, к примеру, по русскому – важность тогда танцевала на прогнивших слезами юного мироистолкования подмостках – он приходил в школу с загипсованной правой кистью и, удобно разместившись под безразличным взглядом преподавателя, выдавал угождающе-протяжную трель щенячьего поскуливания. «Ничего не поделаешь, – говорил Бандерлог, – не все во мне сегодня живо». Руку он, разумеется, гипсовал сам и достиг в этом волевом упражнении определенных высот – в учительских кругах ему поначалу сочувствовали: «ну и скоты же его родители: и глупым лицом, и слабыми костями ребенка наградили», потом уже удивлялись: «до чего травмоподверженный мальчик», а затем начали понемногу догадываться, где тут зарыта собака. А может, и целая корова. И как раз тогда, когда их догадливость достигла пика, Бандерлог сломал руку по настоящему. Или ему сломали, благо основания, буквально, валялись под ногами – короче, задевая животом за второй подбородок, Бандерлог протискивается в школу, садится на место, кряхтит, демонстрирует всем видом, как ему паршиво, и учитель физики – Валентин Сергеевич Хипланов: поклонник печальной скромности ничего ей не добившегося Ниенса де Сен-Виктора; великолепного «Сентиментального путешествия» Лоренса Стерна и ненавидевших этого физика пожилых фигуристок – только ехидно хихикнул: сходи, сказал он, к доктору. С доктором Илваровым все уже было оговорено предварительным сговором: он посадил Бандерлога на стул, а сам – спокойно, без пены изо рта и робкой эрекции – достал довольно увесистый молоток. Вот так… а-ааа!…еще так… ё-ёёё! Как говорится – и здесь, и в контексте любовной авантюры с физически не подтвердившим снедающее его желание: «вышла небольшая конфузия». Все, само собой, и не над собой, посмущались, покривили губами, и успокоились. Какой смысл терзать себя понапрасну – жизни Бандерлога и близко ничего не угрожало, а все остальное, по большому счету, выставляемому растопыренными пальцами провидения в глаза пока еще моргающих ими адептов нетленного духа – суета и бестолковые аллюзии на нее. Да… Приятное воспоминание. Но несравнимое с ныне транслируемым в голове сновидением; со вчерашним сном, почему-то переложенном на тревожные стихи – о трансляции заранее не предупредили, но так уж заведено.
Кто тут верит в карусели?На енотовых упряжкахВ цирк уехали пророкиНакормившись пирогамиНасладившись батракамиРазвеселым кардиналамЗа морем житье не худоЗдесь житье не худо тоже.Положите в это блюдоБольше денешек хорошихТы увидишь представленьеКлоуны бегут по стекламА за ними пеликаныСексуальные гигантыДогоняют трех японокФавориток летних гонокВы желаете получше?Бросьте лишнюю монетуТолпы злых усатых женщинБудут очень благодарны.Вы глазами шевелитеНичего не упускайтеВам простят – вы не проститеЭто добрая приметаКогда смертные довольны.Тот тщедушный и прыщавыйПару фокусов покажетНервных просим удалитьсяНарисуйте ваши лицаНа спине у той матрешкиВсе народные умельцыВ раз от зависти опухнут.На неведомой дорожкеВозлежит усталый хоботВокруг пляски удалыеЛюди радуются светуУ святых сомнений нетуЧто все это понарошкуЧто наполнится лукошкоЖемчугами или перцемПод макетами БастилийИм дадут живую водуНа субботнюю субботуМы наметили братаньеМежду гордую ордоюИ максимом-пулеметомРаночку промоют йодомОтпеванье будет быстрымМаханут чуток кадиломБодро скажут «До свиданья»Присылайте, мол, приветыМы вам свежие газетыКалорийные паштетыТам особо не скучайтеДрессировщики на выход!Выходи пузатый пониС пластилиновой медальюЗа терпенье и отвагуПрирожденный царь животныхСимвол почестей природныхПоклонись своим вассалам.Ты своих соседей любишь?Подари им свое телоЕсли сердце захотелоПусть побалуются вдоволь.Угощайтеся сигаройВ знак лихого примиреньяРади цели поздравленьяК нам приехала жар-птицаПо аферам чудо-мастерВнешне просто Берт ЛанкастерВ антисолнечной панамеНа погонах бумерангиДеревянными зубамиЧуть надушена улыбкаВ пересказе сем ошибка?Недомолвки и подвохи?Ну тогда начнем сначала.«Сначала, пожалуй, не стоит» – Корнилов заглянул в глазок. Бандерлог, как и было велено, послушно сидел на коробке.
– Ты еще здесь? – спросил Корнилов.
– Ну…
– Знаешь, Бандерлог, мое отношение к жизни это мой щит – иногда у меня не хватает сил, чтобы его приподнять, но оно тут ни причем. Тебе музыку поставить?
– Гляди, дошутишься… Эй, Корнилов!
Да будет тебе стесняться, попробуй сразу «Э-ге-ге-й!» проорать. Чтобы совсем, как в лесу.
– Чего?
– Открой, а?
Просится он ласково, но при этом излучает столько гамма-излучения – из-за содержавшегося в потоке переизбытка воли еще более губительного – что кажется, будто бы где-то неподалеку кучно взрываются сверхновые. «Лети, лети, самолет – я остаюсь. С ними. Со своими. С родными… У меня нет денег на билет» – Корнилов снисходительно относится к глобальному размаху педерастии и борьбы с курением, и после мысли о человеке за дверь, он вспомнил увиденную им в позолоченном альбоме гравюру, на которой поиздержавшийся под Полтавой собственной кровью король Карл был плоско изображен в отливающей тщетным золотом погребальной короне. Вспомнил и с заботой за себя содрогнулся.
– Предположим, я открою… – еще ничего не решив, протянул он. – Но зачем это мне?
– У меня к тебе дело есть.
– Ко мне или на меня?
– Точнее, предложение. Скорее, даже просьба.
Лучевая болезнь, пусть и затрагивавшая лишь клетки отвечающие за мораль, Корниловым как-то не предусматривалась – из глины вылепив костер, забудь пугать им мрак степи. Сорвешься, если не сорвут ударом сабли с полпути.
– Ну что поделаешь с тобой… Давай уж, проходи.
Напыщенно перейдя линию входа, Бандерлог, не скрывавший того, что он весьма обрадован оказанным ему припадком безрассудства, направился прямиком на кухню. Там он выбрал самое большое яблоко и начал им жадно почавкивать.
– Как сам, Корнилов? – спросил участковый.
– Дожуй сначала.
– Подумаешь, какие нежности… Ты сейчас где работаешь?
Подведя наскоро сколоченную, но имевшую на борту немалую свору мелкокалиберных пушек, бригантину к нейтрально цепляющему волну фрегату, Бандерлог наивно напросился на укрепление своей палубы подарочным набором из летящих туда – с уже зажженными фитилями – плотно спрессованных порохом и гвоздями бочек.
– А я сейчас работаю? – спросил Корнилов.
– А я откуда знаю?
– А я?
– Что, а я?
– Да ничего.
Вцепившись за поручень дымовой завесы – единственной, что осталось после ухода под воду всех предметов тяжелее дыма – Бандерлог каким-то чудом все же удержался от фатального погружения.
– Что, ничего? – тихо пробормотал он.
– Совсем ничего, – ответил Корнилов. – Ну, в крайнем случае, почти совсем.
– Но я….
– Вдали вопят и стонут.
– А я…
– Тебе рвет морду пенистое.
Бандерлог достал из кармана обрывки носового платка и попробовал ими усиленно растереться – вовлекая его в корпоративную пучину, дым оберегающе рассеялся, но печальны были последствия для ему – и им – преданных.
– Ладно, хватит об этом, – сказал Бандерлог.
– О чем?
– Ну… Об этом.
Корнилов негодующе нахмурился:
– О каком таком этом? Мы что, ни одни?
– Одни, одни… У меня уже голова заболела.
– Наверно, фуражка узкая. Ты бы ее снял, что ли.
Сняв довольно непрезентабельную фуражку, Бандерлог уставился на холодильник – бывший изнутри против обыкновения не полым – и так настойчиво, что Корнилову пришлось спросить:
– Что это ты там высматриваешь?
Заискивающе улыбнувшись, Бандерлог кивнул хитрым глазом на одиноко стоявший в раковине хрустальный бокал:
– У тебя кефир есть?
– Есть, Бандерлог. У меня и интервью восточного ветра на какой-то кассете записано.
– Тогда… Плеснешь?
А почему бы и нет: помочь страждущему – поступок, содержащий в себе некое подобие божественной прыти, в чем-то безусловно смягчающий уготованную тебе участь.
– Плесну, – сказал Корнилов. – Но только с условием, что ты немедленно удалишься.
Бандерлог враждебно сник:
– Ты хочешь, чтобы я ушел?
– Честно говоря, в хит-параде моих желаний это занимает одно из первых мест.
– Так, значит… А я, между прочим, часто вспоминаю как мы играли в нашем дворе… в футбол… чаще всего в одной команде.
Главенствующий в этом воспоминании приторный либерализм мало что амнистировал.
– А как ты разбил моим мячом стекло котельной, а потом убежал, не вспоминаешь? – Корнилов противоречиво усмехнулся. – А меня там практически придушили.
– Это я по малолетству… Забудь. – Подмигнув Корнилову, как совершивший грубую ошибку старпом загибавшемуся от его глупости капитану, Бандерлог элегантно вступил на ковровую дорожку официального примирения. – Кто старое помянет, тому что вон?
– Просто вон.
– То есть?
– То есть, иди отсюда.
Нанося данной репликой изгоняющий щелчок, Корнилов ничуть не промахнулся, но если Банделог и исповедовал какой-либо культ, то жрицей этого культа могла быть только перезрелая дева Непосредственность – облаченная в чрезмерно прозрачное платье и не дававшая ему повода считать ее плохо пахнущей скромницей.
– Не кипятись, Корнилов, – непробиваемо отмахнулся Бандерлог, – следи внимательней за моей речью – я уже перехожу к делу. Пускай твоя кровь подойдет к ушам и там ждет, когда я заговорю… Сегодня у нас в доме культуры будет концерт. Ты любишь концерты?
– Не очень.
– Ну, так вот. На этом концерте мне понадобиться твоя помощь.
Ему понадобится моя помощь, ему и моя: пока Корнилов на секунду задумался о том, возможна ли такая ситуация, когда твоя любимая книга «Величие библейской мудрости», а любимый режиссер Тинто Брасс, ему тут, оказывается, уготовили ловлю и приручение его слонов. Но кое-кому придется за ними еще побегать – и не дай ему Бог, не дай ему Лататели Небесного Свода их догнать.
– А с головой у тебя все в порядке? – спросил Корнилов. – Резиновые гризли со взглядом майора по утрам не обступают?