![«Точка зрения Корнилова»](/covers_330/66276608.jpg)
Полная версия
«Точка зрения Корнилова»
Внутри жгло. Лотосы росли в тине. Зал был небольшим. Бег по проложенному в нем кругу дался Корнилову легко – покалывание в боку, резь в глазах и тому подобные сложности, конечно же, присутствовали, но где не без этого. А вот когда пошла отработка движений руками стало труднее. Особенно Корнилову – особенность выражалась в том, что шедший следом за ним короткостриженный лошак настойчиво бил его по спине, а иногда, наверное, желая расширить свой технический арсенал, плотно задевал и голову. Корнилов никогда не боготворил весь этот бокс, но сейчас он ему окончательно разонравился, и пронзительный свисток тренера – пузатого, не выше метра шестидесяти пяти, с достоверно, как и полагается, сломанным носом – смилостивился над печальным ковылянием его мыслей, оборвав их по-своему своевременно.
– Минута отдых, а потом спаррингуем. – Сказав, он окрылился и недоверчиво взглянул на Корнилова. – Эй новичок, тебя как зовут?
– Как меня зовут на самом деле, – ответил Корнилов, – знать вам ни к чему, лишь отбитую голову лишний раз напряжете. Зовите меня Тайсоном.
Тренер уязвленно набычился.
– А ты шутник… – сухо пробормотал он. – Спаринговать будешь?
Слово «спаринговать» чем-то напомнило Корнилову слово «спариваться»,
и он согласился. Увидев положительную интонацию его кивка, к тренеру угодливо подошел привлеченный флюидами близкой развязки Николай Воляев:
– Коуч, можно я с ним поспарингую?
Тренер оценивающе посмотрел сначала на Николая, а затем, как бы прощаясь, и на Корнилова.
– Да нет, Коля, – сказал наставник, – не потянешь ты с ним. В нем и веса килограммов девяносто, и взгляд слишком подозрительно отсутствующий.
Поводив перископом глаз по периметру зала, он нашел ими некоего двухметрового громилу, тягавшего вверх-вниз огромную штангу, поступательно прожигая здоровье изощренным методом его накопления.
– Вась! – крикнул тренер. – Поработаешь?
Вася молча положил штангу и, шипяще отдышавшись – Василий Личин приехал в столицу из Новокузнецка; и если тренеру сломали нос все же на ринге, то Василию его сломали дверью женской бани: четырнадцать лет ему было, когда он туда подглядывал, пытливый возраст – машинально занялся тщательным надеванием перчаток.
Осознавая в мельчайших деталях, зачем он это делает, тренер подскочил к Корнилову с изящным напутствием:
– Короче, Тайсон – Васина коронка левый хук, усек? Еще он очень активно работает по печени. – Воодушевляющее подмигнув, тренер показал на ринг гладко выбритым подбородком. – Ну, с Богом.
После боя Корнилову некрасиво хотелось – вернее, хотелось не ему, а темной стороне его деформированной частыми ударами души – отловить этого Васю и, не наводя на него порчи, чуточку отмудохать железным прутом: по простому, по рабоче-крестьянски.
У Корнилова болело все. Скулы, лоб, живот – окончательно его добил тренер, бросивший на удивление едкую ремарку: «Для начала неплохо. Ты, парень, бился, ничего не скажешь… Васе редко кто капу изо рта вышибает, а ты выбил – дважды за раунд. Странным, редким ударом… Когда ты врубил ему под сердце, я уже подумал, что мне не стоило делать на него ставку в городских соревнованиях. Ты же смотрелся совсем неплохо. Молодца. Но, разумеется, придется еще поработать». Да и Николай Воляев подыграл своему наставнику по полной: «Держись спорта, Корнилов – будешь за него держаться, он тебя тоже удержит на плаву: в следующий раз с кем-нибудь сцепишься послезавтра. Отведешь душу. Подтянешь самомнение».
Причесывая ботинками асфальт, Корнилов брел к остановке: справа по борту лежал киоск и, остановившись у его круглосуточно распахнутой амбразуры, Корнилов почувствовал всем своим ни за что отбитым нутром, нестерпимое желание пива. Насколько он помнил, деньги у него оставались только на проезд, но, надеясь на чудо – не в его правилах, но не подыхать же, не попробовав- он устроил одежде углубленно детальный обыск, шмон, зачистку. И свершилось: мятой бумажки хватило как раз на одну бутылку, но ведь хватило же – примостившись на низкую ограду и, достав видавшую и лучшие его виды зажигалку, Корнилов одним движением отделил пробку от горлышка. Закурив, он стал нежно чередовать глотки и затяжки. Сочетание дыма и жидкости образовало внутри него успокаивающую реакцию: «Да! Нет! Да! Нет! Да пошел ты придурок! Сам, барин, и иди! вот такие беседы с самим собой. И со мной. Иди, иди. Не уйду» – закончив восстановительные процедуры, Корнилов стряхнул со штанов скупые залежи пепла и инстинктивно провел тыльной стороной ладони по кровоточащим губам. Он был бы не против насвистеть прекрасную мелодию, но свистеть он не умел. Во всяком случае мелодии. Зато он умел напевать, а его трактовка «Не плачь, паяц» удавалась ему вполне приближенно к первоисточнику. «Чтобы хорошо думать о женщине, надо о ней только думать. Ничего больше. Не видится, не встречаться – я не изменю своего мнения, даже если мне в ноздри ударит запах нашатыря. Нашатыря? Ой, я не могу… вы меня уморите… О нашатыре, барин, никто и не говорит. Такому слабому средству ни за что не привести вас в чувство» – всю обратную дорогу Корнилов флегматично затратил на разработку именно этого своего таланта.
Прохожие, конечно, шарахались.
3
– Еще одну кружку, пожалуйста.
– Есть что-нибудь будете?
– Не буду. Я бы что-нибудь съел, но я слегка опасаюсь летально подавиться – не время сейчас для этого.
Девушка за стойкой улыбнулась, Корнилов тоже: он пребывал в неплохом расположении духа, когда даже чавканье поглощающего кулебяку уродца беспорядочно отдает Дебюсси в уникальном исполнении Микеланджели – посмотрев на специально надетые по этому поводу часы, Корнилов сделал большой глоток. Осталось пятнадцать минут. Через четверть часа он встретится с той, с которой очень бы хотел встретиться.
Встреча назначена в метро, и Корнилов ловил себя на мысли, гарпунил себя ее серостью, что, если встреча не состоится, он этому едва ли обрадуется. Его это ничем не напоминало, выздоравливать другой болезнью Корнилов обычно не зарился, но тут уже ничего не поделаешь – хотя с этой Олей Корнилов виделся лишь однажды, влияние она оказала существенное.
Между тем, от обстоятельств их знакомства сквозило примитивной заурядностью. Случилось так, что Корнилов зашел на ретроспективу немых фильмов – искушение наблюдать за многогранными излияниями Дрейера Ланга фон Мурнау его не одолевало, но на улице, словно шпалой, неучтиво колотило минусом, и из всех доступных способов согреться ретроспектива уверенно первенствовала, как в плане bon ton, так и в плане цены входного билета: «Мои плечи широки, моя совесть чиста – от меня с подбитым глазом ушла только одна женщина. Да и ту я ударил случайно – локтем. Во сне» – удобно рассевшись в кресле, Корнилов непритязательно огляделся по сторонам. Ретроспектива вполне анестезировала его не до конца надорванные обморожением жилы: расстояния между рядами очень подходили для его длинных ног; золотистый крыс не свирепел и не наскакивал; девушка, сидевшая через одно место правее, выглядела, как живая – поначалу Корнилов решил оставить ее в печальном покое и полностью переключил рассеянное от ее присутствия внимание на допотопный экран, но фильм то и дело прерывался титрами, а читать в кино Корнилов не любил. Его нелюбовь проистекала из исполненной им как-то женской просьбы, заключавшейся в хрипло произнесенном в кинотеатре «Орбите» возгласе: «Сейчас же прочти, что написано про тебя в моих глазах». Он прочитал и от прочитанного его не унесло в горние высоты самолюбования: многое он там о себе прочитал, немало гнуси.
Довершив разгон демонстрации Сгустков Памяти – объединившихся под патронажем ностальгии отбросов ее общества – трезвым алканием искры чего-то еще не раздуманного, Корнилов пересел к девушке вплотную: причину перемещения следовало как-нибудь объяснить – она же могла испугаться с его непривычки: с непривычки его не меньше – и Корнилов, не найдя ничего лучшего: искал он избирательно, не слишком сосредотачиваясь – мягко сказал красавице, что на предыдущем месте ему было плохо видно. Девушка оглядела его довольно удивленно, с легкой степенью подозрительности: причина, и в самом деле, была не трафаретного характера – в зале помимо них находилось всего два человека, сидевших совсем в другом углу и занимавшихся чем-то своим. Но первый же вопрос Корнилова ее основательно отвлек.
– Вы, наверное, знаете, – сказал Корнилов, – в чем разница между женщиной и бревном. Между пенальти в финале чемпионата мира и кислым фиником. Но знаете ли вы мое имя?
Удачно притворившись действующей жрицей скудоумия, девушка просопела в пресном моно что-то минорное.
– Что, простите? – спросила она.
– Вы мое имя знаете?
– Не имею ни малейшего представления.
Естественно, не имеет: так же решительно, как и то, кто же изобрел логарифмы. А изобрел их шотландский барон, которого звали Джон Непер – с его везучей фамилий он недаром придавал такую важность своим занятиям богословием.
– А хотите узнать? – спросил Корнилов.
– В принципе, не очень.
Итак, беседа завязалась и из нее выяснилось, что девушку зовут Олей, она предпочитает белых лебедей чернокрылым змеенышам, верит в предание, застолбившее оплошность создания Стоунхенджа за Мерлином, и учится на чем-то связанном с кино. И как бы ни был Корнилов далек от всего суетного, Оля ему откровенно понравилась – обмениваясь с ней любезными репликами: «Вам не скучно так внимательно портить свои глаза? Скучно… А вам? Я не внимательно. Вы не специалист, вам простительно. Я давно знал сиё. Что не специалист? Что простительно» – он смотрел нерядовую картину «Доктор Манкузе, игрок» пока она не кончилась. Зал они покинули вместе, и после обмена тяжелыми по части расставания взглядами, Корнилов негромко спросил:
– Не обидетесь, если я вас до дома провожу?
Время еще час назад стало поздним и мало подходящим для провожания, но Корнилов уже выпал из привычной гробницы отказа от помыслов нещадно обманываться. В кровь, как свалившийся с велотренажера близорукий ницшеанец он не разбился, но и утраты болезненного напряжения не приобрел. А Оля и не думала смущаться.
– Вообще-то, я далеко живу, – сказала она.
– Далеко это где?
– Надо дойти до метро и доехать до Марьино. А потом еще и на автобусе. И пешком.
Не близко: услышав в любой другой не характерный сегодняшнему день про такие сложные перспективы, Корнилов бы не растерялся – сочувственное похлопывание по плечу, пожелание не упустить мирского перевоплощения всего прекрасного, ускользание в преуспевающую безоблачность. «Пойдем, родная… кто куда». Но сегодня он оплошал.
– Ну, что же, – вздохнул Корнилов, – я бы нашел, как мне выжить и не сходя с места, но Марьино так Марьино.
– Вы серьезно?
– А я что, похож на легкомысленного?
Оля небрежно засмеялась.
– Да нет, не очень… – вполголоса сказала она. – Скорее, вы похожи на большого волка – большого и улыбающегося, но улыбающегося из-под палки.
– На кого я похож? – не понял Корнилов.
– На себя.
Вкрапление декаданса, что-то вроде: «Обезглавленный труп был изнасилован судебным экспертом». Но пластинка-то заезженная.
– А почему именно из-под палки? – спросил Корнилов.
– Не знаю. Похожи и все.
Дорога до Марьино прошла не эмоционально: Корнилов безмолвно размышлял с чего бы он похож на улыбающегося из-под палки волка – не на того ли, что несет в подмышках золотые яйца; их снесли нестерилизованные ангелы, и он доставляет их к Меконгу, к Шпилю Мироздания, к покосившимся шатры набожных нищих – Оля, отгородившись от него нигилизмом затылка, трепала глазами мятого Павича: женскую версию одного словаря, изученного Корниловым еще во сне и на сербском.
Святой водой промыл глазаОн мертвому себеНо не скучал – ведь голосаПослышались в листве.Ни звуком с ним не поделясьОни плодились в немА он их слушал, не таясьЧто слышит их дождемНе шедшим сверху с той порыКогда он был живым —Ему не скучно знать, где мыНад пропастью смердим.Планета лишняя ЗемляИ он на ней мертвецНо он не скажет: «Боже, яЯ тоже здесь отец».А если скажет, то емуС судьбой не по пути —«О Боже мой, зачем, к чемуМне ночь не перейти?».Поднявшись из метро, они только и успевали отмахиваться от навязчивого снега, так и норовившего залезть за шиворот и, торопливо растаяв, потечь по их спинам ненадежным заменителем пока еще не выдавленным сдержанными телодвижениями капелькам пота: ожидание автобуса заняло где-то в районе часа – Оля сказала: «Мы могли бы ехать и на маршрутке, но я на них больше не езжу: в последний раз, когда я на ней ехала, меня там чуть не изнасиловали. Водитель, конечно же, помогал, но я так и не поняла кому» – и вот они уже в автобусе, уединяются на ровном плато задней площадки; сидения поверх кожзаменителя обтянуты наростом инея, Корнилов с Мариной стоят – сухо соединяются под тусклой свечой поворотов, пошатываются, сходят. Им остается решающий отрезок пути. Но он ничего не решает – как говорил Корнилову непонятно откуда взявшийся в Сетуни меннонит: «Не прячь, а то найдем. Не находи, а то снова спрячем».
Применяя всю возможную деликатность, Корнилов попробовал уточнить его протяженность:
– К вам долго ехать, но мы уже приехали. Прибыли и дрожим. Идти к вам тоже часа полтора?
– Теперь уже близко, – ответила Ольга, – минут пять-семь. Смотря как идти.
Идти быстро Корнилову было ни к чему: он уже выяснил, что заночевать у Оли ему не придется – она как бы вскользь упомянула о целом гурте прилетевших родственников: то ли из Самары, то ли с того света, Корнилов не разобрал – а метро, если уже не закрыто, то непременно закроется. Вновь не дождавшись его возвращения. «Лошадь бежит навстречу машине – без околичностей сближается, перед столкновением подпрыгивает, летит копытом вперед, лошадь в черной попоне, лошадь-ниндзя… неправда… подобное возможно… ты не знаешь жизни… я не знаю хорошей жизни. А в дерьме я плаваю, как утка. По высшему разряду» – Оля остановилась спустя минут двадцать пять.
– Ну вот, – сказала она, – я уже и дома, что меня безусловно устраивает – спасибо, что проводил. Есть чем телефон записать?
– Есть, есть, – проворчал Корнилов, – у меня и ручка есть, и рука, когда я буду записывать твой телефон, едва ли задрожит.
– Тогда записывай.
Корнилов записал.
– Свой мне наметь.
Он продиктовал и, придавая анафеме леденящее кощунство его нынешней диспозиции, частично просел насупившимся духом. «От уловок иллюзий, от них, да…». Что же касается Оли, то наскоро записав его телефон в яркую записную книжку, она демонстративно поежилась – ее намерение уйти Корнилов уловил сразу же: «Я? уловил… и слоны… не я – нам мало известно о слонах… они любят валяться в грязи не меньше свиней».
– Сегодня, – пробормотал он, – был нелегкий день. Чтобы не сказать, что его не было. Сходим куда-нибудь завтра?
– Завтра? А почему бы нет, завтра можно. Я бы с удовольствием сходила в театр.
Поздно тебе, милая, с девками-то плясать…
– В какой? – спросил Корнилов.
– В какой билеты достанешь.
Известие, что бремя добычи билетов возложено на него, было обескураживающим и неприятным, но его затратно экспериментирующее чувство выдержало и это.
– Тогда я завтра позвоню?
– Давай. Я дома буду. – Повернувшись к Корнилову не лицом, Ольга формально взмахнула рукой. – Ну, видимо до завтра. Счастливо.
И ушла. Не то чтобы Корнилов ожидал страстных лобзаний, но предложенная ею сухость расставания показалась ему избыточной, и если бы не действительность, устрашающе расслабляющаяся прекращением снега и как следствие падением градусов в еще больший низ, он бы обдумал коллизию между своим потугами сблизиться и ее «Живи без меня и хоть не живи» куда посерьезней. А так он бросил все аналитические усилия на шаткий алтарь выживания – возможность загнутся под звездным небом его ничем не прельщала и, понапрягав окоченевшее серое вещество, Корнилов без малейшей эйфории понял, что ему не остается ничего другого, кроме как воспользоваться единожды проверенным способом – повторяться ему не хотелось, но не расплачиваться же за прихоть ее осуществлением? Как перешептывались между собой неулыбчивые архиереи в светлых подризниках: «Желания есть у меня нет. А желание нет у тебя есть? Съело уже».
Дойдя до телефонного автомата, Корнилов набрал 03, и торопящим замолчать голосом настойчиво поведал о плохом состоянии сердца у человека, находящегося в конце такой-то улицы и беспомощно надеявшегося на спасительность их приезда.
Говоря о плохом состоянии своего сердца, он почти не сгущал. Заведя его сюда – в обвально нарастающую досаду полнейшего расхождения с искомым – оно-то над ним и возобладало.
Подобравшая Корнилова бригада состояла из людей не подотчетных суете инструкций, и это позволило ему, недолго покатавшись в их команде за рассказчика, нормально провести ночь под кровом относительного тепла дежурного травмпункта. Чтобы заручиться их рекомендациями на право ночевать в помещении, Корнилов рассказал им об уходе за душой давным давно преставившегося в Индии английского офицера – по существующим там повериям души весьма мстительны, а у того офицера особенно, поскольку он неоднократно выказывал свою подкрепленную саблей демоничность и при жизни: замазывал очи местным божествам – «Чем? Нет, не этим… Кажется, слюной» – приглашал встряхнуться и побоксировать степенных брахманов, требовал от них слепой отваги; проходился по канпурскому радже вырезанной из священного ясеня битой для крикета – принося ему на могилу водку и сигары, они тем самым отбивались от боязни терпеть от него страдания и после его кончины.
Корнилов поведал им о до сих пор практикующемся в тотемических общинах обряде инициации – подразумевающем в данном контексте «ритуал сексуальной зрелости», в течении которого молодой человек обязан совершить половой с живым или, на его усмотрение, мертвым животным – а также о джайнской нирване, о недопустимости гегемонии пролетариата; о застрелившимся стихотворце: «Был такой поэт Виктор Гофман… Талантливый? Не мне оценивать людей подобной направленности. И чем он тебя поразил? У него легли на бумагу запомнившиеся мне слова: „Полюби бесстрастье, свет и самовластье. Только в этом счастье. Только так живи“ – тут я его поддерживаю», и некогда правившем в Афинах на протяжении десяти лет Деметриосе Фалерском, издавшим закон об усечении роскоши погребения и бывшим первым афинянином, осветившим волосы перекисью водорода.
Высадив Корнилова там, где они с ним и условились – «Скажешь, что от Славы Лобова, тебя впустят» – экипаж опорожнил занимаемое им место с закономерным облегчением.
Отвернувшись от ночи стесненным продолжительным отсутствием где бы то ни было сознанием, Корнилов заметил возле себя плешивого мужчину, дымившего ему в ноздри вонючей «Примой» и выразительно надкусывающего передние зубы попеременно солирующими клыками.
Мужчина, вероятно, был демоном. Когда-то он был человеком, но стал демоном: в глазах знание Трех учений, в руках вырывающаяся матрешка, за щекой распорка для пластилинового канатоходца.
Ты здесь не просто так, – лихорадочно усмехнулся Абрахам Принцепс, – я не о земле, где ты случайно, а о травмпункте. Но как бы ты себя не обманывал, человек в человеке это и есть демон. Ты что сломал?
А вы бы предпочли, чтобы я что сломал? – поинтересовался Корнилов.
Да по мне… по мне… и значение несломанного позвоночника слишком преувеличено! – Безответно засмеявшись, Абрахам Принцепс уже заходился в предгрозовом кашле. – На погосте-то всегда летная погода!
Веское наблюдение. Но как он ответит на:
– Вы сами-то живы? – спросил Корнилов.
– Troppo! – прокричал плешивый. – И вряд ли сам!
Нецензурно помянув все десять Израилевых колен, Абрахам отчетливо погас кланяющимся исчезновением. Но отчетливо погаснуть с нас всех станется – голозадому палестинскому мальчишке дали пару щербатых медяков, он накупил полную торбу всякой всячины, понурился и обделенно пробурчал: «Еле денег хватило…».
Добравшись домой фактически без осложнений – на предложение среднего перста судьбы пробежаться ради повышения тонуса впереди поезда, он отреагировал поднятием своих таких же – Корнилов вынул из кармана пальто, длинного, гладкого предмета, повешенного дожидаться очередного приступа заинтересованности в его участии, взятый на просторах подземки рекламный листок и, осторожно грызя покрытую бетоном запустения сушку, углубился в безразличное впитывание заключенной в нем информации. Прочитав лишь заглавие – «Минус простатит, но плюс аденома!» – впитывание он стреножил. Лучше сейчас же заснуть и сделать почти не выходившие из его повиновения нервы еще более провисшими. И Корнилов заснул. Проветривая мышление ритмичным подхрапыванием. Ворочаясь при своих. Видя нелепый сон, понукавший гвардию его обособленности к чему-то большему. Б. огом Г. онимый пел про «Сны о чем-то большем», так этот как раз из них: в этом сне Корнилов был капитаном межзвездного корабля, являвшего собой последний бастион землян в какой-то бесконечной и всем опостылевшей войне – рассекая смелым взглядом открытый космос, он эффективно думал о судьбах галактик. Ситуация представлялась поганой, но шансы пока оставались. Ближе к полночи в его рубку влетел запыхавшийся крепыш в изодранном облачении пластмассовых лат.
– Мой капитан, беда! – громогласно прокричал Андроник Пугач.
– Я, – улыбнулся Корнилов, – уже отвык так серьезно воспринимать наши глобальные неудачи. В чем дело, четвертый?
Крепыш опустил глаза:
– Мерилин Менсон только что признался мне в том, зачем он в такой степени замазывает себя гримом. Грим делает его страшным, но без грима он, по его словам, еще страшнее, чем с ним. Но не дело не в этом – мужайтесь, мой капитан.
– По поводу чего мужаться?
– Вашу женщину похитили.
Издав приближенный к звериному рык, Корнилов вдребезги разбил главенствующую в нем непроницаемость.
– Кто!? – проорал он. – Я спрашиваю тебя, кто?!
Слывя, судя по всему, человеком бесстрашным, Андроник Пугач демонстративно замялся, и только когда Корнилов выхватил бластер, еле слышно прошептал:
– Пришельцы…
– Пришельцы?! Да как они посмели! Да я…
Корнилов настолько гневно подпрыгнул в своем капитанском кресле, что вывалился в реальность и, сильно ударившись головой о подлокотник дивана, безвременно комиссовался с коленопреклоненно молящей о его руководстве передовой. Немного посидев: «переход к мирной жизни, подумал Корнилов, и тот требует отдышаться», он подошел к книжному шкафу и достал Новый Завет. В нем он хранил свои сбережения. Отложенные как на случай, если ему захочется пройтись от Полянки до Третьяковской, периодически опуская руку в коробку с рахат-лукомом, так и на случай, заставляющий тратиться в угоду не слишком воскрешающим медикаментам – Корнилов как-то спросил, и ему неожиданно ответили; он спросил у лысеющего донора Кирилла Чубко: «Вам не кажется, что уже пора копить на лекарства?» и самоотверженный глупец ответил ему: «Мне кажется, что копить следовало бы раньше. Теперь накопленное пора уже тратить».
Сбережено было мало, но на два билета вроде бы достаточно. Ну, а если не достаточно, куплю только ей, а сам как-нибудь попрыгаю на порожке – чтобы хотя бы до окончания спектакля не допустить образования в крови тромбов, несколько напоминающий строением своей кристаллической решетки замерзшие слезы надежды.
Не желая себе навеваемого своей же ретивостью вскрытия – завывающе бубня: «Dark of night by my side» – Корнилов принял душ, съел еще одну сушку и отправился за билетами. Подойдя к театральной кассе, он намеревался не торопиться с определением куда бы ему вложить свои ограниченные средства – ничего не зная о современных веяниях и, не стыдясь выказывать затруднение недоуменным ползаньем по стеклу объединенных солидарной растерянностью глаз, Корнилов помыслил, что будет вернее чуть-чуть потолкаться и посмотреть, что же предпочитают покупать обыкновенные люди. «Живут, они живут – ездят, загорают, отдыхают. А я считаю каждый пельмень» – соотечественники выдергивали разное, но кое-какая тенденция все же наметилась: хаотично направляясь по высохшему руслу их стылых симпатий, Корнилов приобрел два недешевых билета в театр, упоминаемый ими чаще остальных.
Идя на платное производство лицедейства в исконном одиночестве, он бы пошел на что-нибудь пооригинальнее, к примеру, на спектакль под динамичным названием «Самые гои из геев и гоблины поверх всех». Точнее, он не пошел бы никуда.
«Не снись себе с другой»Она ему сказалаНо он сказал: «Постой,Поведай мне сначалаС чего бы в моих снахОдна ты вечно спишь?»И ей бы крикнуть: «Ах!Прости меня малышЗа глупый разговорЗа чушь в моих словах»Но нет, берет топор —Мой бог, какой замах.Согласовав с Олей место и время встречи недостаточно рациональным звонком – Noblesse oblige: разум в опале, но в брюках восходит солнце – Корнилов не ощутил внутри себя какого-то потаенного ренессанса. Но пока все складывалось не… пока все складывалось.