bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

– Для той, кто впервые оказался на балу, вы восхитительно держитесь в светском обществе.

Эвелина замолчала; мы прошлись в одну сторону вальсовым променадом и держались за руки. Мы сделали долгий, полный оборот по часовой стрелке.

– О чем вы думаете, мисс Уилсон? – спросил я, когда мы снова сблизились.

– Я задумалась о Наполеоне, – выдала она неожиданно, да коснулась моей руки пальчиками. – Вы увлекайтесь политикой, мистер Барннетт?

– Не смел бы заявлять, что увлекаюсь. – Мы обошли пару и разминулись, но, когда Эвелина вновь оказалась у моего левого плеча, я с азартом продолжил разговор. – А что вы сами думаете о наполеоновских войнах?

– Французский император – обладатель великой души. – Мы всё танцевали и танцевали, она продолжила свой речитатив. – Бонапарт расчётлив, он действует во благо империи и готов взять на себя столь ответственное дело – поднять революцию! Наполеон – высшее выражение национального духа.

– Но Наполеон ужасно любуется собой, – насмешливо добавил я. – Верно, его деяния немыслимо велики, но оценивая его личность я заявлю, что император надменен. Он восславляет свое величие над всем миром. Я презираю высокомерие.

– А я более чем уверена, что на самом деле Наполеон бесправен и слаб взаперти своих императорских покоев! – Шустрый променад в обратную сторону. – В действительности он, как и все обычные люди, сожалеет об упущенных возможностях.

– Вы предполагаете, что мы всегда не так хороши, как хотели бы быть? – спросил.

– Верно! Наши души и тела сталкиваются с миром, поучающим нас о том, кто мы есть на самом деле.

Я смотрел на нее и видел ангела.

– Отлично сказано, мисс, – улыбнулся я. Ее остроумие было сдержанным и метким. Глядя на молочную шёлковую материю её одежд и румяность щёк, я заметил, как Эвелина смутилась.

– Простите меня, мистер Барннетт, порой я говорю глупости.

– Вы постоянно за все извиняетесь.

– Издержка жизни с моим отцом.

– Ваши слова – вовсе не глупости, мисс Уилсон. Но даже если вы скажете однажды глупость, мне они нравятся. Но если вы хотите поменять тему разговора, то я не буду противиться. – Два шага, и мы вернулись на свои изначальные места, вернулись туда, где танец начался. Каждый и каждая здесь поклонились друг другу.

Чувства внутри танцующих были настолько нежными и мягкими, как после знойного, тянущего в мозге душного дня, когда ты припадаешь виском к подушке в прохладе, и проваливаешься, и больше ни на что не обращаешь внимания.

Смеясь, Эвелина подбежала ко мне и подарила еще один танец. (Второй танец – это знак неравнодушия) Полуночные вздохи и порывы зимнего ветра осуждали нас. Откинув все предрассудки, мы с ней держись лишь немногих правил, и были не против этого (сдержанность и только сдержанность; нет! Наплевательство и отсутствие условностей).

Музыка заиграла, и я снова взял ее за руку. Зуманн наблюдал в паре с распорядителем балла за нами, флиртующими.

– Прошу, зовите меня просто Эвелиной, мистер Барннетт! – воскликнула она и закружилась возле меня.

Мы танцевали долго, а затем прошли в ароматную чайную, где я представил ее первым лицам мероприятия, после чего мы скрылись в саду с лавандой и ежевикой.

– Вы всю жизнь провели в графстве Кент? – продолжила она расспросы. – Я вот, никогда нигде кроме графства Кент не была. Я всю жизнь прожила с отцом в одном доме. А ты был заграницей?

– Я только там и был. Но в 15 лет мне и отцу пришлось уехать из Франции в Италию из-за Берлинского манифеста о континентальной блокаде Наполеона. – Мы вновь вернулись к теме французского императора!

– Как жаль! А ты говоришь на других языках?

– К сожалению, почти не говорю. За меня всё переводили, и мне стыдно за это. Эвелина, если бы я предложил тебе прокатиться со мной в открытой повозке на этой неделе, ты бы согласились?

– А ты приглашаешь меня? – спросила она не так-то уж комично, а с огромным удивлением, и, услышав подтверждение моих слов, она продолжила. – Да, в действительности, я была бы счастлива. – Своим согласием она восстала против отцовского гнета.

Когда я прибыл обратно в Хорнфилд-Хаус вместе с близким другом итальянцем, я ощущал тоже самое, что и вы, любезный читатель, когда вы отпиваете вина, рассуждая о будущем: и вы преисполнены надеждами. Внутри дома на всю ночь стало далеко до безмятежной идиллии. За наркотической дымкой остаточных воспоминаний я ощутил восторг от сегодняшнего вечера; в моей голове плясала полька. В одиночестве, в пленяющем тумане гостиной я сидел до рассвета и наблюдал, как утром таял городской дым. Эта была буря, взрыв, резкий порыв, и борьба «прежних убеждений» с «надеждами и предвкушением». Я сложил ладони и положил руки под голову, и это ощущение было мягче подушки. «Всё! Когда-нибудь я женюсь на Эвелине!», – думал я. Неожиданно резко и громко запела птица, как скрипка, под которую я танцевал с ней; глаза слипались; я выбросил остаток сигары и заснул под пение птицы.

В тот же час, в ту же минуту Эвелина вернулась к своей обыденности, и слушала ту же самую птицу. Сегодня, вернувшись с завораживающего бала в отчий дом к полуночи, она села на багряную тахту своих покой, и впервые ощутила себя полноценной за 26 лет. Эвелина не думала о других бедах жизни с липким нытьём в сердце. Она, вдыхая яркий аромат садов меж Хорнфилд-Хаус и поместьем старика Уилсона, сидела и наблюдала за ночью. Она чувствовала сознанием, что знала меня, Барннетта, на протяжении многих лет. Эвелина полагала, а точнее более чем с твердой уверенностью заявляла, что и я сам чувствовал подобную братскую теплоту к ней: без страсти, без эгоизма, но с надёжностью и постоянством.

По возвращению домой старик грозился в очередной раз поднять руку на дочь, и она рыдала, пока отец кричал. Лицо химеры искривилось нахальной улыбкой, когда, уходя ее отец добавил: «Тебя не опорочат эти господа! Мужчины портят таких девушек, как ты». Но даже крики часовой давности не портили её долгожданного ощущения полноценности Эвелины.

Глава 4.

Дилан Барннетт

Я обогащал свой жизненный опыт, уверенно правя землевладениями; мои ночные кошмары прошли в этой долине. Зуманн каждый день откладывал свой отъезд в Шотландию, сливаясь с Хорнфилд-Хаус, со мной самим в семейные узы братства.

После бала на прошедшей неделе, порой, лично обойду я комнаты, да раздвину занавеси, и снова скроюсь в глубине дома. Так на днях вошёл я утром в свои гостиную с ромбовидными, кофейными обоями, а служанка, скромно одетая в хлопковую розоватую униформу, рассматривает на полу мои карикатуры. Увидев меня, она вскочила и отбежала к окну, будто яркие цветы сада притянули ее к подоконнику. Звонкий запах перца надолго оставил след в моей памяти, когда служанка спросила разрешения заговорить и, получив в ответ отцовский кивок, она осмелилась самобытно раскритиковать мои труды! Я даже растерялся от ее дерзости и бесстрашия; во мне вскипели горькие чувства. «Дура! Пустышка! Не знаешь забот; надо бы нагрузить тебя работой на кухне!», – крикнул я. Читатель, я мог бы выделить целый абзац для описания кипящих чувств во мне, но вы и сами можете представить озлобленность от обиды. Но с уверенностью могу заявить лишь одно – следовало бы мне помолиться тогда при церковных лампадах!

(Сперва я действовал, затем закатывал глаза и думал о произошедшем. И тогда, и только тогда ярость сменялась покоем)

И сладость бежала по жилам, когда я поступал по-своему, пусть и неправильно, а затем шёл пить виски. Вечерами я тунеядничал, в смежных садах наблюдая за племянником Уилсона с гувернанткой; мальчик с отличительной чертой, – с винным пятном на шее, – сосал палец, касаясь лепестков белых петуний.

В день тайной встречи с Эвелиной (мистер Уилсон не должен узнать о нашей прогулке!) внутри лакированного экипажа я говорил Зуманну: «Какие мы с тобой неотесанные дураки! А если нас поймают? Лишь черт знает, что сделает с Эвелиной». Жизнь шла сонно и неповоротливо до того момента, как договоренность сбылась. Я правил лошадью, и мы с Эвелиной в экипаже ехали вдоль полей долины, где Цезарь сошёл со своих кораблей. Ласточки вздымались, предвещая дождь, и воробьи опадали фонтанчиками. Листья, деревья были живые. Я улыбался, когда Эвелина звала меня просто по имени, словно мы друзья с пелёнок, брат и сестра.

Хороша она была, как морская пена; я долго сомневался в истинности ее особенности, но это оказалось правдой. Она завораживала меня до слабости, чего не было ни разу до этого в жизни.

Неожиданно Эвелина спросила меня, забуду ли я её когда-нибудь. Я взглянул на ее красные ленты в чёрных волосах, на позолоченные серьги, которые она носила всегда; моя Родопис, то бишь Золушка, твёрдо улыбнулась с ямочкой на щеке. Я доподлинно ответил: «Дорогая, тебя очень трудно забыть, при всем моем желании», а она всё мрачно продолжила: «Умоляю, не забывай меня никогда». Эвелина боялась остаться одной. Фиолетовое платье для прогулки и ласковые, сдержанные украшения гостеприимно влекли меня; лишь за две встречи мы оба начали понимать, что терроризируем мысли друг другу. Правда, страсти никакой не было. Лишь только связь двух душ, связь, которая обрывала период жуткой пустоты обоих из нас, порождённый семьей.

Мы говорили без умолку, и я достал из кармана первую подвеску из прозрачного пенистого ирландского обсидиана и подарил ей, попросил надеть на себя и никогда не снимать, и Эвелина выполнила мою просьбу. Камень на ее шее успокаивал меня.

– Почему твой отец не позволяет тебе выходить в общество? – обеспокоился я; утренняя дорога была пуста, и только редкие подводы облегченно гремели в пешеходной оживленной тишине.

– Мой отец жестокий и нелюдимый человек, Дилан. Он не выносит мысль, что нас с ним что-то может разлучить. Он не благословил ни одного из моих женихов!..

Эвелина невозмутимо взглянула на меня, взглянула вперед, обернулась на едущий позади экипаж с Зуманном и гувернанткой. Она рассмеялась над моей не озвученной претензии к ее отцу. (Ревность лежит у сути всего; ревность – самое прочное из человеческих чувств; ревность нужно искоренять)

– Ты помнишь, что сказал он в вечер ужина?

– Да, я отлично помню слова твоего отца. Безупречные джентльмены загубят твою живую душу. Что за сумасбродная молодежь, – сказал он.

Как выяснилось мой отец был не единственным, кому было суждено питать к своему отпрыску любовь, окрашенную холодом и горьким безразличием – таким же был и мистер Уилсон.

– А после того, как мой кузен принёс в дом тело собаки… – Я наблюдал, как связки внутри чудной шеи Эвелины на мгновение атрофировались, и вновь задребезжали, а гортань опустилась. – После того мой отец не в себе. Но мне, Дилан, просто необходимо общество таких людей, как ты; с кем у меня родственная связь. Иначе я умру.

Остаток дня мы провели за разговорами без смущения; всё вокруг глядело так богоугодно (церковь рядом), важно (дом град управленца), так радостно (река!). Через несколько часов мы нашли себя у того места, где все началось, у безмолвной двери, обременённой колонами. Дом Уилсона выделялся на фоне тускло-фиолетового неба и древнего заповедника. Об этом заповеднике Эвелина рассказывала: «Там гигантские тисовые деревья, вечнозеленые дубы. По канавкам, размытым ежегодными дождями, бегают муравьи, обрушая на самих себя несерьезные лавины пыли».

Прошли очередные две недели из срока в один год. Эвелина наблюдала за традиционной июльской игрой в регби; «Рай-то, рай-то какой!», – крикнул я Зуманну в другой конец комнаты, оглядывая с верхнего этажа гостей в саду. Птицы напряжённо носились за крошками с нашего стола; мои давние, богатые приятели ожидали развлечений (их предки эмигрировали из Франции несколько веков тому назад). «Но в то же время я бы не отказался загнать сейчас оленя! Или пойти на лису вместо всех этих приемов!», – воскликнул я. Весь городок ожил из-за моего приёма, где к толпе всякого люда примешались горожане.

Я отошёл от окна, спустился по лестницам, вышел в сады, невольно очутился в обществе породистых кабелей. Праздник был восхитительным, кружева и драпировки белыми и воздушными. Темно синий, почти что чёрный фрак на мне, красные перчатки и светло-серый цилиндр не выделяли меня из большинства городских модников и модниц. Я увидел Эвелину. Сквозь покрывающие ее густые ветви цветущей яблони, где была организована чайная. Она глядела на чистое голубое небо, и мне казалось, что мы не виделись все 40 тысяч лет. Мы провели все утро вместе, а когда Зуманн в очередной раз отказался играть в подвижные игры, Эвелина удивила каждого выйдя на поле. Она вполне успешно выступила! После развесёлой игры мы с Эвелиной, усталые и вспотелые, стояли в стороне под елью и язвительно пререкались. К нам подошёл Зуманн.

– Здесь есть неглубокая река за холмом, – сказал мне итальянец и ринулся бегом к калитке, выскальзывая к опушке леса.

– Хорошо! Я очень рад.

Я бросился следом, и через пару минут мы с другом выбежали к шуму воды. Сбежав с праздника, будучи в статусе владельцев приёма, мы с Зуманном, словно мальчишки, не обремененные обязанностями, сбросили дорогие материи и прыгнули в воду, да и погребли вглубь вод. Я плыл и слышал, что где-то на берегу лают собаки. Утки с утятами неслись прочь по водной глади от нас. Эвелина вышла на наш след, когда мы лёжа просыхали на берегу. Пышные ткани её юбки испачкались от прогулки по лесу, но продолжала она выглядеть так элегантно, так нежно. Эвелина уселась на мох древнего пня.

– Знаете, господа, я могла бы жить в одном доме с чьим-то мужем и его женой, – сказала Эвелина.

Она улыбнулась небу, и Зуманн за ней рассмеялся облакам. Эвелина рассказала, что с детства обожает воду, и я подержал ее, разделив ее страсть к озёрам, рекам, шумному дождю и грязным лужам.

– Нет ничего лучше, чем сидеть на пляже с хорошей книгой, – покачал головой Зуманн, и мы втроём безоговорочно согласились.

Здесь, вне цивилизации, царила великолепная атмосфера щедрости. В пору друзьям притереться друг к другу и в радость закурить.

– Верно, Зуманн. Книга, солнечный день и безлюдный пляж – залог счастья, – заключила Эвелина. Солнце из-под облака осветило длинные водоросли на илистом дне. – В такие дни я люблю читать «Одиссея», – рассуждала Эвелина.

– А я предпочитаю всё, лишь бы не «Одиссею», – высказался Зуманн и встал на ноги. Мы направились домой.

В воздухе Эвелина раскрыла чёрный зонтик, который уже успел за время своего использования затереться по концам. Была пора Эвелине вернуться к отцу, и я проводил ее. Она бежала по полю, и я за ней. Около входа в дом Эвелина наклонилась к земле, и я наблюдал, как она сорвала несколько спелых ягод земляники. Ее бледные, сладкие губы осторожно обхватили одну из ягод, а загорелая кисть руки накормила меня оставшимися. Стоя у знакомых гранитных ступеней, она смотрела на меня родными глазами, и я осмелился, пусть и невольно, прикоснуться к еле заметному, тёплому румянцу её щеки. Мои противоречивые надежды о нашем браке, приготовленным самими ангелами, слились с солнечным светом; однако, старик Уилсон застукал нас и швырнул в комнату антиквариата Эвелины, где до этого я не был, где несло переваренной капустой. В темноте, затхлости и пыли он с неожиданной силой опрокинул меня на кресло. Ширма; буфет! Часы… вазы… ящички… картины… гербарии… и пискнула мышь голосом мертвого, и та самая ширма пошатнулась, и гувернантка, бравшая с Зуманна деньги за уединение, которой было велено увести Эвелину в свои покои, закричала вместе с хозяйкой.

– Как ты посмел совращать мою дочь? – подал замогильный голос старик и обхватил мою шею рукой выше кадыка, надавливая ногтями толстых и больших пальцев особенно болезненно и изощрённо.

Эвелина вырвалась из рук гувернантки и оттащила его от меня всеми своими силами, принялась умолять прекратить. Но Мистер Уилсон продолжал, и когда в лёгких, в мышцах живота ужасно заныло от нехватки воздуха; мистер Уилсон отскочил к двери. Пыльные, посеченные волосы, его вонючая и мешковатая одежда в тени слились с воздухом. Мистер Уилсон замер, и всё вслушивался в тишину и мои хрипы. И вдруг он начинал кричать, что он падает, валиться, летит в огонь! Я замер, приложив руки к горлу и вжавшись в спинку дивана, я с изумлением взглянул на Эвелину. Она отреагировала быстро: приковала внимание отца к себе; жестами прогнала гувернантку, когда ее отец упал на пол скорчившись; она его заботливо приобняла, даже мило проверяла, нет ли огня, так сильно он кричал. Но никакого огня нет. Ничего нет! И она объясняла ему, что это ему приснилось, и под конец старик успокоился.

Пошатываясь, я нетвёрдо встал на ноги. Впервые за долгие года я вспомнил о своём обезумевшем деде; перед смертью рассудок старика расщепился, он кричал, будто тонул. Несложно провести параллели меж мистером Уилсоном и моим дедом; это проскользнувшее детское воспоминание поразило до глубины разума. Мои связки болезненно тянули, ныли; голос не хрипел, и это радовало. Я подошёл к Эвелине, все также склонявшейся над отцом. Я попытался заговорить со стариком, но возможно ли это, когда человек видит не тебя, а чертя, людоеда, сатира. Не без труда я вынес мистера Уилсона на свет в столовой из комнаты антиквариата, и посадил на жесткую кушетку у окна.

Он бредил, порой приоткрывая глаза и постанывая. Эвелина настаивала, чтобы я ушёл; она умоляла, выгоняла, угрожала, но я не мог уйти. Гувернантка налила мне кружечку крапивного душистого чая. Мой шумный прием жил и без своего владельца, ведь обертоны смеха и голосов празднества доносились до поместья Уилсона.

Спустя недолгие двенадцать минут и 42 секунды (знаю точно, ибо не отрывал глаз от часов), черты его маскообразного лица ожили, и негибкий голос очнулся. Гувернантка подала мистеру Уилсону чаю. Я попросил женщин оставить мужчин на разговор; Эвелина с гувернанткой и племянником ушли в комнату антиквариата.

– Юной девушке непристойно встречаться с мужчиной наедине, – сказал мистер Уилсон неожиданно ласково и нежно, и его глаз дёрнулся, и с каждым разом дергался все интенсивнее.

Я наконец мог высказать всё то недовольство и раздражение. Отвращение к ее отцу теперь было высказано в грубейшей форме, не задумываясь о последствиях. Старик смотрел мне в глаза и словно перестал узнавать.

– И, мистер Уилсон, я ни трус, ни совратитель! – объяснился я, отбивая каждый звук предельно четко так, что зубы ляскали. – Я проводил миссис Уилсон к ее дому по требованию… – Старик ирландец прервал меня.

– По чьему же требованию, демон? Да ты… сатир!

– По требованию хороших манер! Они мне не безразличны. Я вижу миссис Эвелин во второй раз в жизни. Мы встретились в садах по чистой случайности, – он вновь прервал меня.

– Поэтому целуете мою невинную дочь у входа в мой дом?

– Мистер Уилсон! – наигранно возмутился я правде. – Ваши слова – ересь в самом чистом из ее проявлений! А около получаса назад вы кричали, что падаете в огонь. Вы бредите!

За садами раздались горячные выстрелы, да такие, что пар клубом взвился от ружья. Зуманн, весь задорный и хмельной, стоял на холме в миле от нас, и палил по деревьям. Уилсон, мизантроп, да самый великий из тех, кого я знавывал, флегматично взглянул в окно под своей щекой.

– Возможно, ваше общество и не самое худшее для Эвелины, сравнивая с вашим другом итальянцем, – буркнул мистер Уилсон и продолжал смотреть на болотную траву, группу елей в дали, лес в другой дали, на заповедник с муравьями-камикадзе, холм с омерзительным ему праздником жизни, на Хорнфилд-Хаус в низине.

Зуманн продолжал палить по деревьям без цели, взяв пример с меня. Я направился к двери выхода, нацепив на голову неизменно серый цилиндр, и драгоценная Эвелина, не светская, добродушная, беспокойная, обратилась ко мне с благодарностью так, будто мы едва знакомы, и это вывело меня из себя больше, чем рукоприкладство ее отца. Но я не упустил возможности восхищаться ею. Я восхищался ее умением себя держать. «Старик безумен, Эвелина. Оставь его и живи в Хорнфилд-Хаус. Спаси себе жизнь», – умолял я ее, стоя в прихожей у двери. Она ответила: «Да как же я могу, дорогой?! Бросить дом, в котором выросла. Весь свой антиквариат, своего племянника и его гувернантку. И ещё служанку не забудь!». Тут-то что-то её передернуло; она тут же убежала к отцу.

Я вернулся пешком на приём, а на следующий день я был вынужден уехать по делам в город, скрывая следы удушения на своей шее.

На второй день я охотился на уток с Зуманном возле местного заповедника. На третий день нам с Эвелиной выпала удача повидаться в садах в той отгороженной части, где ей дозволялось гулять. Разлука была мучительна. Я ощущал ее сестринские поцелуи в щеку и дыхание, шуршание подолов ее платья, забавы и шалости. Иногда мы играли с ней: доставали из здешних подушек перья, уединялись у розовых кустов и огромнейшей цветной капусты. Мы дули на перья и размахивали руками, не давая им упасть. Эвелина убегала, а я следом за ней, догонял ее. Мы обменивались воспоминаниями детства; я рассказывал, как вылавливал головастиков из реки Трент, а Эвелина рассказывала о своей мертвой матери. Благодаря подобным встречам она смогла вкусить веселье рядом со мной. Мы убивали уныние! Она сорвала белоснежную розу, покрутила ее в руках, опустила малахит глаз на кожу моей шеи, где ее отец душил меня; я вплел цветок в ее чёрные волосы, и девушка задержала дыхание. Свет ласкал ее кожу и, рассмеявшись, она принялась разглядывать плавающих лебедей. Мы переглянулись, рассмеялись и пошли рядом, как и птицы. «Но он ведь не сумасшедший, правда же?», – спрашивала она полушепотом. «Мой папенька ходит по дому, как тень. Бормочет и беспричинно смеётся, видит преследующие его по дому силуэты без одежды! Кричит на них он. Мой отец придает словам особый смысл», – плакала она, несчастная. Занести в карточку всё перечисленное! Очень важные симптомы. «Да и странный вид, неряшливость. Говорит говорит, а потом забывает, и начинает по новой», – слезы котились по ее загорелым от природы щекам, оказываясь на моих пальцах. Спонтанно она успокоилась, мужественно призвала все свои силы и пожелала на час позабыть о деспотичном отце.

В ту же ночь мы украли с кухни стейк мяса и зажарили его для собаки на огне камина, пока Эвелина танцевала, разглядывая лепнины высоких потолков. Следующий день мы с ней провели вместе; мы укрылись в заброшенной конюшне подле того кладбища, мы лежали на сеновале; я читал готические рассказы ее сочинения. Уморительные сатирические истории со злобными вампирами и призраками (Эвелина любила готические романы!).

– Как ты относишься к вампирам и призракам? – безобидно поинтересовался у меня Зуманн, обнаружив нас в этой заброшенной конюшне, круча в руках так и сяк бумагу с матёрым почерком Эвелины.

– Я жалею, что из дьявольских существ встретила лишь своего отца, – ответила она остроумно, грубо, а я скользяще и жадно провёл пальцами по ее волосам, начав плести косу.

Так, сидя рядышком, мы вызывали друг друга на искренний бой, строившийся на основе общих интересов: мы вызывали друг друга на Сторге (один грек поведал мне о идеи квалификации любви в Италии, где я познакомился с Зуманном). Никогда я не был так счастлив! В жизни! И пусть она часто исчезала из моей жизни из-за своего отца, но я знал, что она рядом.

Настал уж красочный месяц, завершающий лето; августовский жнец настиг графство Кент.

В один из дней я сидел в доме. Часы отбивали час за часом. Во власти сомкнутых сил, уже несущих меня в атаку, я со сладким восторгом сорвался с места и выбежал из духоты дома. Зуманн звал меня обратно, дворецкий не воспринял стремительности моего поступка. Я лёгким шагом пробирался сквозь свежесть ветров над полями; я поднял руки к вискам, хватаясь за голову. Я пробирался по тропам садов; я шёл мимо жёсткой дикой травы ради того, чтобы никто меня не увидел. Солнце уже зашло, и кузнечики, подобные по звучанию пению цикад, прыгали за мной, преследуя звуком. Я надеялся, что мистер Уилсон, измотанный дневными делами, уснул раньше срока; я знал, что французская гувернантка Уилсона уехала вместе с племянником хозяина к ее умирающей матери в Бордо, ибо сорванец не хотел расставаться с ней ни на день. Пришло время, когда прижимаешь к груди охапку цветов, чтобы с порога ей объявить (и пусть после она про меня думает, что хочет) с порога сказать, протягивая букет лаванды: «Я тебя люблю и хочу сделать тебя своей женой».

На страницу:
3 из 6