Полная версия
Патологоанатом
Всю квартиру, кроме, конечно, комнаты патологоанатома, оккупировали коробки огромных размеров, наглухо запечатанные и запломбированные. Соседи готовились к тотальному обновлению квартиры, но им мешал он, патологоанатом. Внешне они ничем не выказывали своего неприятия к его персоне, но втайне искали пути изолировать его от себя. Патологоанатому были неведомы их планы. Неведомы и безразличны. Родительская некогда квартира давно перестала быть для него чем-то вроде старой, любимой плюшевой игрушки, один взгляд на которую вызывал бы слезы умиления и доброй памяти. Здесь уже ничто не пробуждало его воспоминаний, а, напротив, томило его душу какой-то разорванностью существования, несуразностью и алогичностью. У соседского семейства отсутствовали даже слабовыраженные флюиды духовности и вкуса. И это угнетало патологоанатома, ущемляло его достоинство и в особенности оскверняло родительскую память. Еда возвышалась на священном постаменте молитвенного храма этих людей. Карбонаты, рулеты, шейки, грудинки, шпиги, языки, беконы, отбивные, сервелаты, стейки, окорочка, бифштексы, лангеты, ростбифы, зразы, шницели, чанахи, антрекоты, бефстроганов, бастурма употреблялись ежедневно килограммами на пропахшей чадом от пережаренного жира кухне. Все это поверх забивалось белым хлебом с толстым ковром сливочного масла и заливалось литрами холодного молока, о чем свидетельствовали разноцветные бумажные пакеты, что выстраивались к ночи в очередь у входной двери.
Раньше патологоанатом спотыкался об это скопление человеческих отходов в темном коридоре квартиры, скользил на молочных каплях или жирных мясных упаковках, что вытаскивала из помойного ведра дурная псина, и старался докатиться в таком унизительном падении прямо до двери своей комнаты, чтобы спрятаться в ней скорее от кричащего мещанства соседей, которое пугало его сильнее, чем волка красные флажки. Потом он научился втекать в квартиру, сливаясь с левой стеной коридора до радостного провала в спасительную дверь своего коммунального квадрата. Он сразу пытался уснуть в болоте затхлого, бесцветного сна, но ожидаемое помутнение сознания не наступало долго, чему способствовали отвратительные звуки за грязной рекой коридора, которые порождала разлагающаяся высокопротеиновая пища во вздутых животах его соседей.
Они наслаждались раем в бездонном пространстве телевизора, рыгали, хихикая, с разной степенью шума выпускали перебродившие газы из тяжелого нутра, посвистывали, тыча спичками в межзубные щели, покрякивали, похрюкивали, иногда гоготали над нелепостью экранного мира, если ее распознавало их серое вещество с узкоколейкой посередине. Где-то к полуночи из палитры звуков, что терзали привыкшие к тишине уши патологоанатома, исчезал истошный, нудящий, просящий, ноющий, как зубная боль, голос чада, и еще часа два стены квартиры будоражил нечленораздельный, бубнящий диалог взрослых. По всей видимости, шло подведение итогов дня, наметка новых маршрутов к успеху и подсчет суммы, причалившей к их порту. Любовных песен патологоанатому слышать не приходилось. Может, стеснение затыкало соседской парочке рты подушками, а возможно, оргазм от пережитого обогащения и обильного ужина был так достаточен для удовлетворения их плоти, что физическая близость не представлялась им еще чем-то обязательным и необходимым в их и без того гармоничной жизни. Как призыв ко сну звучал плевок воды в утробе унитаза, и на четыре часа квартира проваливалась в относительную тишину.
В шесть утра мощная звуковая волна встряхивала все живое в радиусе двадцати метров от эпицентра. Одновременно трещал будильник, включались телевизор, радио и магнитофон, а через несколько секунд вой и безудержное гавкание пса под дверью увеличивали децибелы, и вся эта какофония начинала жестоко насиловать невыспавшегося патологоанатома. Поначалу он приучился покидать логово за несколько минут до взрыва, а позднее осознал всю бесполезность своего ночного присутствия в домашней постели. Домом эту квартиру было назвать уже трудно. Если дом – это место, где хорошо и уютно душе и телу, то им для него стал морг.
В одном из маленьких подсобных помещений он организовал себе кровать из двух списанных кушеток, письменный стол накрыл маминой бархатной скатертью с бахромой. В центр его поставил старинный самовар, голубую стеклянную сахарницу, уже четырежды пытавшуюся покончить собой, чему всякий раз мешали его ловкие руки. Длинный, глубокий подоконник подарил своей любимице – музыке. На нем разместились магнитофон, проигрыватель, куча пленок и пластинок. Был один минус у этого жилья – санузел находился в противоположном крыле морга, что предполагало в случае нужды обязательный проход через секционный зал, где гостевали клиенты патологоанатома. Но это нисколько не напрягало и не смущало его. Он любил совершать частые обходы, дабы всегда быть уверенным в полном порядке своих дел. Мертвые не мешали ему так, как живые. Среди них он достиг состояния внутреннего покоя.
Свой коммунальный угол он отныне посещал совсем редко, только в дневные часы по надобности – сменить белье или прочитанную книгу. Одежды у него было много, изысканной, дорогой, привезенной во времена его молодости родителями-географами со всего света. Сейчас шмотки его совершенно не интересовали, форсить было не перед кем, незачем да и некогда. Весь день он проводил в белом халате, а в редкие ночные или вечерние часы выхода в город его удовлетворяла черная, немаркая, гамма одежды. Некогда волнующий не одно завистливое сердце модника или модницы гардероб пылился в шкафах. Ныне патологоанатому нужно было только чистое белье, нижнее и постельное. Хотя по долгу службы он мог пользоваться больничными, совершенно новыми, простынями, наволочками, пододеяльниками, полотенцами, он любил спать только на домашнем, причудливые расцветки которого когда-то выбирала в дорогих иностранных магазинах его мама, формируя тем самым сыновний вкус. Он любил глубокие природные цвета: бордовый, золотисто-коричневый, темно-синий, изумрудный, переплетенные в необычных этнических орнаментах. Это белье не линяло за годы стирки и продолжало сохранять свою какую-то земляную-речную-полевую-лесную-горную свежесть.
Перетащить из коммуналки все вещи, так же как и книги из большой домашней библиотеки, не представлялось возможным. Его новая комнатка занимала не более шести квадратных метров, а свободных дополнительных помещений в морге не было. Приходилось раз в неделю совершать неприятное дневное путешествие в святое место его прошлого, ныне загаженное инородными существами.
Отец патологоанатома собирал библиотеку всю свою сознательную жизнь. Он нырял в букинистическую бездну на родине и за рубежом, выискивая, вынюхивая, высматривая то, что интересовало его пытливый ум: уникальные личности с собственной картиной мира, независимо от их профессии, будь то математика, физика, философия, литература, медицина, теософия, политика или военное дело. Отец выстраивал свою систему мироздания через свое познание предшествовавшего ему опыта человеческой мысли. Такая глобальная задача так и похоронила его искания между страниц сотен не прочтенных, но приобретенных им томов. Патологоанатом не отдал себя в лапы книгомании, поставил точку в приобретении и бесконечном поиске новых экземпляров. Он решил прочесть хотя бы то, что уже было накоплено его отцом, правда, сомневался в достаточности отпущенного ему жизнью времени для столь благой задачи. В свободные часы он чинно и не без удовольствия погружался в сложные и запутанные мысли иных интеллектов. Здесь, в тиши морга, ему никто не мешал наслаждаться чтением.
Когда он уставал, а буквы лепили чушь в его сознании, он позволял себе нарушить молчание мертвых и впускал музыку в их храм. Его пленки и пластинки содержались в идеальном порядке, как и вся его жизнь. Никаких жирных пятен, трещин на коробочках, мятых, засаленных конвертов. В его коллекции жила часть его непонятной души. Он хранил и пестовал ее так же бережно, как когда-то взращивал семена любви в своем сердце. Он всегда знал, что будет слушать в данный момент, когда его посещало желание открыться музыке, никогда не смешивал исполнителей, общался лишь с одним, как прихожанин со священником в исповедальной беседе. Не понятно только, кто исповедовался: он перед музыкой или она перед ним. Он слушал час, иногда два, порой и всю ночь. Всегда лежа и с закрытыми глазами. Когда из комнатки патологоанатома раздавалась музыка, даже если это случалось днем, никто не нарушал его одиночество своим вторжением. Сослуживцы терпеливо ждали нужной им паузы. Они уважали мэтра за его профессиональные и человеческие качества, не лезли в его странный внутренний мир. Патологоанатом же, как человек тактичный и воспитанный, старался не злоупотреблять терпением коллег и предавался любимому занятию чаще всего вечерами и ночами, когда его молчаливые подопечные исправно исполняли роль благодарных слушателей, потому как наслаждение музыкой было для них последней радостью, какую дарил им человек в оставшиеся два-три дня присутствия среди мира живых.
Когда по городу поползли слухи, что патологоанатом сделал морг местом своего постоянного обитания, его персона перешла в разряд одиозных. О его ненормальности и психической сдвинутости заговорили открыто, иные перекрещивались при встрече с ним или лопотали ему вслед шипящие проклятия, правда, чуть слышно, боясь гнева господнего или дьявольского. Народ даже придумал ему кличку «извозчик», веруя в то, что он назначен темными силами отбирать несчастных и раньше положенного срока отправлять их в мир иной. Его темный облик различали за версту. Люди боялись его взгляда, черного взгляда, они прозвали его «поцелуй смерти», хотя на самом деле глаза патологоанатома имели светлый песочно-зеленый цвет.
Он любил людей, смеялся над их наивными предрассудками и, как мог, оберегал их от встреч с собою. Его соседское семейство насыпало вдоль порога входной двери и двери в его комнату в коммуналке сантиметровую дорожку соли, натерло наличники парафином, в углы косяков воткнуло булавки и всю квартиру обвешало иконами, крестами и лампадами, обратив свое логово в вульгарное подобие сельской церквушки. Раз в неделю сразу после ухода патологоанатома с котомкой чистого белья и книг квартиру посещала крупная, раскрашенная как «баба на чайнике» матрона, колдунья местного значения, размахивала по сторонам пухлыми пальцами, которые, казалось, вот-вот оторвутся от ладони из-за перетяжки золотыми кольцами, пучила густо намазанные зеленью, синевой и перламутром глаза, шлепала в экстазном шепоте малиновыми губами, вытягивала шею вперед, подобно змее, поплевывала на порченую дверь бывшей детской комнаты патологоанатома, потом втягивала шею назад, от этого второй подбородок удваивал в размерах и без того пышную из-за начеса голову жрицы. Семейство успокаивалось на неделю до следующего визита «извозчика».
ГЛАВА 5
На стальном столике рядом с извлеченными из тела органами с точностью аккуратиста были разложены в определенном порядке, как приборы в дорогом ресторане, патологоанатомические инструменты. Любимый медбрат патологоанатома работал через день. Другой, его сменщик, мог позволить себе небрежность, некую вольность, несоблюдение технологической последовательности в процессе вскрытия и подготовки рабочего места врача, за что и был выдворен из хирургии, несмотря на связи и приличный опыт по части анестезии. Патологоанатом не любил, даже брезговал приступать к работе после рук того медбрата.
В этот раз все было в порядке. Тело не забрызгано кровью, извлеченные органы хорошо просматривались, сердце и почки лежали отдельно в стороне, пять инструментов – в привычном для него расположении: пинцет лапчатый, ножницы, большой и малый ампутационные ножи, скальпель, тут же баночка для кусочков внутренних органов и их дальнейшего гистологического анализа.
Явная простота внутренних механизмов высшего земного разумного существа все же сохраняла для патологоанатома тайну. Тайну месторасположения в человеческом теле, мало чем отличающемся от тела животного, особенно млекопитающего животного, его уникального «я». Один из героев Романа Поланского так рассуждал о точке нахождения его «я»: «Если мне отрежут руку, я могу сказать, что это я и моя рука, если отрежут обе ноги, я тоже скажу, что это я и мои ноги, но если отрежут голову?» Где тогда будет это загадочное «я»? В сердце, отчлененном от головы, или в голове, отчлененной от сердца?
Патологоанатом наблюдал небольшую разницу в размерах и цветовых оттенках внутренних органов различных людей, вернее, трупов, в зависимости от их физического развития и болезней. Но вот духовное развитие почему-то никак не отражалось на тех почти одинаковых полотнах, что представали его профессиональному взгляду. Он давно понял, что место обитания «я», его большая или малая келья, неосязаемо, невидимо и недоступно ни одному живущему, даже проникающему в человеческое тело с помощью скальпеля. Будучи молодым, ему очень хотелось получить такую привилегию как доступ к человеческой тайне. Но к сорока годам своей изломанной судьбы он признался самому себе, что больше десяти лет обманывал свою больную душу ради придания смысла всему происходящему вокруг него. Тайны уже нет в телах, что попадают к нему на патологоанатомический мраморный стол с желобками по обе стороны для стока остатков крови, слизи, пищи, мочи, кала, всего, что имеет отношение к материи тела. В землю уйдет дом, в котором жила та самая тайна, которую уносит с собой душа неизвестно куда в одно мгновение, в момент одноразовой для человеческого тела, короткой пересменки жизни и смерти.
Близкие, родные, любимые плачут о потерях близких, родных, любимых, а в сердце патологоанатома покойники никогда не вызывали жалости и слез, потому что Некто, выше, сильнее, могущественнее его, смертного, доверил его профессиональным рукам только тело, мертвое, относительно одинаковое, пустое, свободное от тайны, что когда-то делала это тело живым, уникальным, наполненным любовью, мыслями, чувствами, сумасшедшими желаниями и волей. Раньше безрадостность его работы, ее приближенность к смерти скрашивалась для него осознанием собственной избранности и исключительности. Он считал себя паромщиком на реке, разделяющей живое и мертвое. Тогда же паром представлялся ему особой лабораторией, где все неизвестное обращалось в явь. Сейчас же он горько осознал, что все тринадцать лет служил лишь стрелочником, извозчиком, старьевщиком. Этот великий Некто оставил его епархии лишь шелуху, ошметки, как Василиса Прекрасная дураку Ивану лягушачью шкуру. Он – всего-навсего народный слуга, призванный живым людом совершать над телом предпоследний обряд, а никакой не ставленник Высших сил для подготовки и передачи почивших в их ведение. Все оказалось тривиальнее.
Такие мысли раньше мучили патологоанатома и мешали работать. Кому как ни ему проповедовать материализм до конца своих дней? Внутри вскрытого тела действительно ничего не говорит о присутствии в нем некогда идеальной, духовной силы, которая должна была бы как-то влиять на тело, взаимодействовать с ним, оставлять следы своего пребывания, видоизменять его в лучшую или худшую сторону в зависимости от качеств самого духа. Он поставил уже не одну тысячу окончательных диагнозов. Нынешний оказался точно таким же. Вот трахея, к ней прикреплены сосудами, волокнами легкие, желудок, селезенка, печень, кишечник, органы половой системы. Можно взять за верхушку трахеи, покрутить как флагом, и ни один элемент механизма не оторвется – так все прочно соединено между собой и не допускает никаких пустот, полостей для вмешательства иной субстанции.
Патологоанатом малым ампутационным ножом сделал небольшие срезы со всех органов, сложил их в одну стеклянную банку и принялся за исследование отдельно лежащих сердца и почек. Правда, необходимости в этом не было, как и в том, чтобы вскрывать черепную коробку. Его клиент был молод, еще здоров, правда, с легким воспалением стенок желудка, а простился с жизнью в результате аспирации – попадания рвотных масс во время алкогольного опьянения в легкие, что и вызвало удушение. «Прямо, как Бонзо», – патологоанатом вздрогнул при этой мысли. Наверное, он бы смог спасти того великого парня, если бы в тот критический момент оказался рядом с ним. Полостной разрез горла наверняка бы сохранил ему жизнь и предотвратил бы преждевременное крушение «свинцового дирижабля». И этот лежащий сейчас перед ним парень тоже оказался в окружении недоумков. Люди в общей массе своей несведущи в элементарных правилах спасения жизни. Их, клиентов патологоанатома, могло быть много меньше, не будь люди столь темны в отношении элементарной техники оказания первой помощи.
Из дальних отсеков, где располагалась приемная и холодильные камеры, донесся шум. Значит, привезли новеньких, «сынка» или «дочку», как их цинично называли меж собой медбратья, любители черного юмора. Среди ночи, как правило, привозили жертв улиц или автокатастроф. Патологоанатом тяжелее всего привыкал к этой категории мертвых, потому что основную их часть составляли дети и молодые. Пожилые реже позволяют себе лихачить на больших скоростях или гулять среди таинств и ароматов тьмы. Он давно отучился реагировать на любую смерть, но видеть гладкое, розовое, крепкое, стройное тело на мраморном столе до сих пор было ему невмоготу. Если рабочие столы патологоанатома оказывались свободными, несчастные могли попасть в основное диагностическое помещение сразу, минуя накопитель. Но даже в этом случае медбрат приступал к процессу вскрытия не раньше трех часов после наступления смерти клиента. Тело должно остыть. Патологоанатом встречался в своей практике с нетерпимыми медбратьями, когда погружение в чужую, еще теплую плоть приводило тех в состояние экстаза. Но такие люди не задерживались рядом с ним. Патологоанатом не любил крайностей психики и пресекал их воздействие на выработанный годами порядок его заведения.
Крайние столы под условными номерами «2» и «3» были свободны. Последний и единственный за нынешнюю ночь труп уже подвергся обследованию и ожидал восстановления своего пристойного внешнего вида. Обычно «упаковкой» занимался медбрат. Но ночная работа входила в его обязанности лишь в исключительных, в основном судебных случаях. Это же вскрытие ничем не отличалось от рядовых и совершалось в неурочные часы по прихоти самого патологоанатома. Потому и приданием телу божьего вида займется он сам.
Он вернул органы на места, в горло через трахею вставил тканый кляп, чтобы ни капли мертвой жидкости не вытекло из нутра через рот наружу, дабы не пугать родственников и близких, вставил грудную клетку, соединил края кожи и быстрыми, умелыми стежками, как заправский портной, сшил обычной суровой ниткой, а не кетгутом, что является привилегией живых, наверное, самую длинную полостную рану в человеческом теле. Тело переложил на каталку, обмыл из шланга мраморный стол, стальной столик и инструменты и повез своего бездыханного пациента в холодильное отделение, откуда уже как полчаса доносились глухое шарканье шагов ночной дежурной в войлочных чунях, унылый, будто плачущий, скрип носилок, неоднократное хлопанье дверью в приемной и недовольное клацанье запираемых замков.
Патологоанатом толкнул изголовьем каталки дверь в холодильный отсек. Там никого не было. Жизнь бродила лишь в следующей комнате приемника-накопителя. Он окликнул дежурную, чтобы справиться о причине шума. Ему ответила только тишина, а через несколько секунд – сдавленное платком сморкание и частый хриплый кашель. Ох, женщины. Опять эти соленые ручьи жалости и сострадания. Медсестра уже больше десяти лет неизменно работала в ночные смены, спасаясь от домашнего одиночества и холодной вдовьей постели. По паспорту ей не было еще сорока, а выглядела она на все пятьдесят с хвостиком. Ежедневные пачка сигарет и двести граммов коньяка, бездетность и ранняя потеря любимого мужа сделали свое неблаговидное дело. Дороги морщин, переплетенные, как на европейской карте, оставили живыми только бесцветные от выплаканных слез глаза на землистом, одутловатом лице. Маленькая, угловатая, сухая, как коряга, она скрывалась в морге от мира живых, потому что личное горе давно лишило ее этой самой жизни. Ее несчастье, о котором кричала и выла каждая клеточка ее тела, было слишком тягостно окружающим, а ей стала невыносима их суетливая, полная недоступных ей бытовых радостей жизнь.
Поначалу ее жалели, сочувствовали, лицемерно выражали соболезнование ее раненой душе, позже корили за ежедневное принятие алкоголя и полусознательное состояние во время работы, а спустя два года после гибели ее мужа общественный нарыв прорвался, и из него потек зловонный гной осуждения и проклятий в адрес маленькой, грязной пьяницы. Она мечтала об уединении, но монастырь лишил бы ее таких пристрастий, как табак и коньяк. А ломать и переделывать себя ей не хотелось вовсе. В детской больнице ей, врачу-реаниматологу, запретили работать по причине алкогольного разложения ее некогда сильной, способной и подающей большие надежды личности, но больничный воздух стал необходимым элементом ее дыхания, она обожала свою работу, но не могла устоять перед горем, что давило ее психику, словно катком для укладки асфальта. Тогда она избрала морг местом своего добровольного заточения. Здесь ее так называемая общественная аморальность в виде бесконечного пьянства никому не мешала, ни живым, ни мертвым. Коньяк уже давно сменил кровь в ее венах и артериях, но это ничуть не вредило ее умению справляться с небольшим кругом ночных обязанностей. Морг, конечно, бередил ее старые раны, она молча плакала всякий раз, принимая нового усопшего или погибшего, но слезы по чужому горю, как ни странно, облегчали ее собственное, она поневоле становилась сопричастной чьей-то беде, и своя уменьшалась в размерах и меркла перед костром чужой боли.
Она любила патологоанатома за его добрый нрав, чуткость, внимательность, удивительное спокойствие и уравновешенность, но любила не как женщина, а как сестра или мать. Она ничего не готовила, питалась только блюдами из больничной столовой, но всегда заботливо покупала на ночь порцию второго для него, своего шефа. Злые языки говаривали о ночных сексуальных оргиях этой отшельнической, безумной, странноватой парочки, подростки пугали друг друга страшилками о плясках смерти и любви, что, якобы, сотрясают морг в часы тьмы под заунывный, еле слышимый вой трупов. Сплетен ходило по городу предостаточно.
ГЛАВА 6
На этот раз медсестра плакала горше обычного. Значит, действительно привезли дитя. Патологоанатом осторожно надавил на ручку двери в приемное помещение морга и бесшумно вошел в его полумрак, чтобы не нарушить грубым вторжением страдание своей коллеги. Он видел только ее острую, сгорбленную спину, дрожащую в мелкой, безудержной истерике перманентного горя. Красной обветренной рукой с маленькими, короткими, как у куклы, пальчиками она гладила белый лоб вновь прибывшего на три дня постояльца морга. Медсестра что-то шептала и тихонько скулила. Ее сухие ноги-палочки утопали в безразмерных войлочных чунях, сделанных из валенок, которые она не снимала ни зимой, ни летом. Патологоанатом привык за многие годы сотрудничества к ее причитаниям, чистым и искренним, чего нельзя было сказать о слезных концертах, что порой устраивали перед ним родственники мертвецов и от которых за версту веяло фальшью.
Дежурная почувствовала присутствие патологоанатома. Работа в тиши морга развила в каждом из них особый звериный слух и чутье. Она повернула к нему опухшее багровое лицо, похожее сейчас на переспевшую водянистую, с крапинками плесени клубнику, еще больше перекосила его гримасой гopя и пошла к нему маленькими шагами, протягивая безвольные руки-плети. Он уже знал весь сценарий, сгреб в охапку совершенно непривлекательную внешне женщину, которую, казалось, беды и несчастья полюбили навсегда. Ей нужны были эти пять минут тепла, его пульса, его непонятной, замкнутой жизни, которые всякий раз возвращали ее в состояние покоя. Патологоанатом обнимал мокрый, соленый комок, что едва доставал ему до груди и пытался разглядеть поверх головы дежурной очередную жертву смерти.
Милое создание юного, цветущего возраста покоилось на носилках. Темно-каштановые волосы, еще не успевшие побывать в ядовитых челюстях перекиси, вздернутый озорной носик с полем веснушек, немного капризные пухлые губки, надутые детским здоровьем щеки, три сережки в левом, смешно оттопыренном ушке – все еще кричало о диком желании жить, жить и жить. Как часто ему хотелось убедиться в том, что это всего лишь ошибка и странный, с неуловимым дыханием сон. Ведь встречались такие случаи, но почему-то всегда их счастливыми избранниками были алкоголики и бомжи, а не чистенькие, ухоженные, домашние любимые детки. Что выкинуло русалочку на ненавистный ему мертвый берег? Что лишило ее самого драгоценного права – права на жизнь? Никаких следов крови, грязи, насилия, никаких пока следов смерти. Пока. Она просто спала, еще розовая, еще славная, еще милая, еще чувственная, как срезанная роза в первые часы своего умирания в вазе.