bannerbanner
Бежала по полю девчонка
Бежала по полю девчонка

Полная версия

Бежала по полю девчонка

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 14

Людмила Кузьмина

Бежала по полю девчонка

Часть I. ВЕРХНИЕ КАРАСИ


Бежала по полю девчонка,

Над ней кружился небосвод,

И пели жаворонки звонко,

И плыл куда-то самолёт.

Весь мир раскрытый,

словно книга,

Смотри, запоминай, учись.

Ах, только бы не вышла фига!

Ах, если б мудрость я постигла,

Что жизнь моя имеет смысл!

Л. Кузьмина

Моя предыстория

Помню летний, солнечный день. Я, босоногая, в застиранном блёклом платье, с растрепавшимися волосами, играю с девчонками на деревенской улице. Мимо по дороге проносится с сумасшедшими глазами мой рыжий брат Женька и орёт:

– За «Майской» самолёт сел!

«Майская» – это шахта, место работы моих родителей. В шахте добывали золото, но это было таким обычным делом, что неинтересно рассказывать. Что тут говорить? Ну, золото. Ржавые крупинки его я видела в грязных от глины кусочках кварца – отец показывал.

А на самом деле из шахты поднимали много-много камней разной величины, и это называлось «руда». Тяжёлая работа – добывать её в мокрой и тёмной шахте. Горняки-шахтёры шли в конце рабочей смены с усталыми лицами в грязных брезентовых одёжинах и в сапогах, и ноги их ступали тяжело, словно прилипали к дороге. Ничего интересного!

А вот самолёт! В нашем селе даже грузовик-машина вызывала переполох в ребячьей среде, а уж заехавашая машина-легковушка была нескончаемой темой разговоров и у ребят, и у взрослых – к кому приехала, кто за рулём и как он одет? Основным транспортным средством на селе была лошадь. При шахте существовал конный двор, куда мы, ребятня, бегали иногда посмотреть на лошадок.

Самолёт явился как бы из другого мира, как бы из кино или из книжки с картинками.

С бьющимся сердцем я понеслась вместе с другой ребятнёй вначале по пыльной, прогретой солнцем дороге, потом, выскочив за пределы деревни, напрямик по колкой стерне через поле. Ах, как больно было босым ступням ног, не успевшим за лето задубеть, как у других ребятишек! По причине частых моих простуд, в отличие от сверстников, снимавших обувь с весны, мне позволялось бабушкой и мамой бегать босиком только жарким летом.

Бежать через поле надо было далеко. Шахта «Майская» находилась в километрах двух-трёх от деревни. И я не успела. Остановившись среди поля, я смотрела в небо, в которое всё выше и выше, с затихающим рокотом, покачивая крыльями, взмывал уменьшающийся в размерах самолёт.

Ну, как обидно! Мальчишки потом хвастались, что они видели этот самолёт на земле, что из кабины вылез лётчик «в лётной одежде» и разговаривал с ними. Он будто бы сказал, что в моторе у самолёта случился «непорядочек». Слово это мальчишки произносили вкусно, с особым смаком, шумно втягивая вытекавшие изо рта слюни и небрежно сплёвывая их сквозь зубы длинным плевком.

И так люто захотелось мне всё видеть самой, всё знать – где и какая неведомая мне жизнь идёт на земле! Скорее бы вырасти! И стать, может быть, лётчицей, может быть, путешественницей, или ещё не знаю кем, но обязательно видеть города, страны, моря, людей и знать, как живут другие люди.

Сколько же лет мне тогда было? Да, наверное, лет пять или шесть, не больше, а значит, это были годы 1944–1945. Где-то грохотала большая война, но мы о ней знали понаслышке. А село, в котором я жила, называлось Верхние Караси. И почтовый адрес у села довольно длинный: Челябинская область, Чебаркульский район, Непряхинский сельсовет, село Верхние Караси. Это – на Южном Урале.

Моё село – лучшее на свете. И всё-таки манило вдаль. Вот вырасту и уеду в Москву! Я слышала по радио в деревенском клубе сквозь потрескивание далёкий бой часов и густой мужской голос: «Говорит Москва!» По малолетству не сразу я поняла, кто на самом деле говорит, и однажды спросила у старших моих братцев:

– А кто это Москва?

Братцы не на много старше меня, такая же мелюзга, те ещё грамотеи, но для меня являлись непререкаемым авторитетом и относились ко мне снисходительно и покровительственно. Как водится, они обсмеяли меня, объяснили, что Москва – это огромный и главный город страны, а вместо неё по радио говорит дяденька. От меня последовал немедленно вопрос:

– А как дяденька залез в радио?

Братцы снова смеялись и говорили, что голос дяденьки передаётся по проводам из Москвы.

– Видишь столбы с проводами? – показывали они на шеренгу столбов вдоль дороги, уходящей далеко-далеко за пределы деревни. Я радостно кивала головой и думала, что если идти следом за столбами, то можно дойти до Москвы. Как просто! Надо будет как-нибудь попробовать. Дойду до Москвы и на дяденьку посмотрю…

А вот я стала чуть старше. Война закончилась. Прошёл год или два после войны. Помню трескучую уральскую зиму. Утоптанный снег на дороге не хрустит, а прямо-таки взвизгивает, если разбежаться и проехаться на валенках. Предвечерье. Я уже дома. Сижу на полу у печки-«голландки» и во что-то играю. От святящейся раскалённой, неплотно прикрытой дверцы печки приятно исходит на меня тепло; блескучий огонь, видимый сквозь щели, рождает какие-то неясные мыслишки.

За столом родители азартно играют в подкидного дурака со своими друзьями – дядей Серёжей и тётей Тосей Верещагиными, бездетной супружеской парой. Дядя Серёжа улыбался солнечно – у него передний верхний зуб во рту был золотым. Тётя Тося, вся уютно-мягкая, с плавными движениями рук, а смех у неё звонкий, заливистый. Они запомнились мне всегда весёлыми и неунывающими…

Игра в карты закончилась, и, продолжая какой-то разговор, дядя Серёжа подошёл ко мне, подбросил меня вверх и вдруг сказал, обращаясь к моим родителям:

– Вот что, Андрей и Шура! Мы с Тосей собираемся в Москву родню проведать. Отпустите Люсеньку с нами!

И тётя Тося:

– И правда, отпустите! А? Москву посмотрит. Кремль!

А мама:

– Да вы что, всерьёз ли? Ведь она вас по рукам и ногам свяжет. Да и болеет часто. Даже и думать нечего!

У, какая мама! Сердце моё затрепыхалось от обиды, и я готова немедленно бросить и отчий дом, и родителей. В Москву хочу! Хочу в Москву! И заныла, и запросилась, пока папка сердито не приструнил меня. А дядя Серёжа весело и таинственно подмигнул мне, показывая глазами на кухню. Продолжая разговор с родителями о том о сём, дядя Серёжа и тётя Тося стали собираться домой. Шумно простились с родителями, хотя идти им надо было через дорогу, потом в проулок – совсем недалеко. Тётя Тося немного задержалась в комнате и задержала родителей, а дядя Серёжа, шагнув на кухню, увидел меня у вешалки, понял, какие чувства клокочут во мне. Быстро оделся, закутал меня в подвернувшийся мамин пуховый платок и, не найдя моей обувки, прижал меня к груди, запахнул своим полушубком. Я, как мышка в норке, затаилась у него на груди и, наверное, от счастья потеряла память, потому что совершенно не помню момента перехода от нашего дома к дому дяди Серёжи и тёти Тоси. И мороза не помню. Да и тепло мне было под полушубком дяди Серёжи.

Следующий момент запомнился. Я играю с дядей Серёжей на кровати – строим домик из костяшек домино. Тётя Тося возится на кухне у плиты. За окнами сгустившаяся темнота. В окошко снаружи стукнула чья-то рука.

– Бабушка твоя идёт! Прячься! – быстро, с выражением в голосе опасности для меня, сказал дядя Серёжа.

Не заметив смешинок в его глазах, я соскользнула под кровать и затаилась, прижав ручонку к груди, где так громко колотилось сердчишко – ну, так громко! – ещё бабушка услышит.

Бабушка вошла, уселась, не раздеваясь, на табуретке и как ни в чём не бывало застрекотала, завела разговоры о разных разностях с хозяевами дома. Её уговаривали пить чай, но она, посидев и наговорившись, встала и сказала:

– Ну, Люськ, вылезай. Где ты там? Домой пошли, а то тёмно уж на дворе.

С недовольным лицом я вылезла из-под кровати. Бабушка, оказывается, принесла мою пальтушку, валенки и варежки. Дядя Серёжа и тётя Тося говорили мне что-то утешительное, но я была окутана безутешной печалью. И рождалось чувство протеста против всех взрослых: вот назло всем вырасту и уеду в Москву!

…С какого же возраста я стала осознавать себя и помнить? Могу сказать уверенно: с конца непряхинского периода жизни, а это первая половина 1943-го года, и мне шёл четвёртый год. В деревне Непряхино жили родители моей мамы, и какое-то время жила наша семья до переезда в соседнее село Верхние Караси. Но, конечно же, мои воспоминания были такими отрывочными, что даже и не верилось, было ли то, что я помню, на самом деле. И всё же именно эти фрагменты воспоминаний с отдельными деталями, чем-то поразившими моё воображение и потому осевшие в моей головёнке на долгие годы, убеждают меня теперь в реальности того или иного события.

Ну вот, например. Я, мои братцы, наш дядя Витька Тырданов – только мы не сознаём, что он нам приходится дядей, он ровесник моему старшему брату Герке – летним, погожим деньком бегаем то ли на пустыре, то ли на поляне около какой-то закопчённой избушки, в которой никто не жил. От избушки пахнет горелым железом. И избушка эта называется кузницей. Впрочем, я не бегала вместе со всеми. Для мальчишек я была слишком мала и путалась у них под ногами. Они меня отгоняли от себя, чтобы ненароком не сбить, не толкнуть, а сами носились с ором и топотом. Чтобы чем-то занять себя, я стала отыскивать около кузницы какие-то камешки и железки. Вдруг увидела отливающую медью змею, греющуюся на солнце. Только я не знала ещё, что это змея. Я видела на грядках в огороде дождевых червяков, поэтому и закричала:

– Ой, какой большой червяк!

Ближе всех ко мне оказался мой пятилетний брат Женька. Он испуганно завопил:

– Змея! – и оттащил меня за подол платья в сторону. Прибежали Герка с Витькой и палками то ли забили, то ли прогнали змею.

Эту картинку и особенно отливающую медью и действительно похожую цветом на дождевого червяка змею я запомнила на всю жизнь. Однако я сомневалась: таких змей вроде нет на Урале. Может быть, это был уж, но почему ясно запомнился цвет змеи – не чёрный или серый?

Много, много лет спустя, в 1997 году, будучи в гостях у старшего брата Георгия и его жены Анны в Магнитогорске, я стала рассказывать эту историю и назвала змею ужом, не уточняя цвет. Георгий тут же поправил меня:

– Это был не уж, а медянка.

Оказывается, на Урале водятся такие змеи. И, конечно же, они не чёрного, а медного цвета! Вот как зримо детская память сохранила то, что я увидела в своём трёхлетнем возрасте.

И запомнила я похороны деда Тырданова в июне 1943 года. Мои старшие братцы, шестилетний Герка и пятилетний Женька, откуда-то примчались, попросили у бабушки Кузьминой два пятака и вновь умчались. Через какое-то время они прибежали домой окончательно. Перебивая друг друга, они стали возбуждённо рассказывать о том, что увидели в доме деда и бабушки Тырдановых, куда они, оказывается, бегали:

– Бабка Тырданова плачет – никак дедушку не может разбудить, а он так крепко заснул, что совсем не двигается. Мама наша тоже плачет и говорит, что он умертый! Ему зачем-то положили на глаза два пятака. Когда он проснётся, пятаки скатятся, и он наверное засмеётся!

Непривычно притихшая бабушка Кузьмина, слушая их, горестно качала головой и крестилась.

А мне было совсем не грустно, а даже весело: светило солнышко, между берёзок росла мягкая травка. Какие-то кресты и холмики совсем не пугали, ибо я не понимала, для чего они здесь и почему их так много. И мёртвого дедушку я не видела. Гроб с его телом стоял на телеге, и мне с моего малого роста не было его видно. И гроб – это просто длинный ящик. И вообще было непонятно, для чего сгрудились взрослые вокруг глубокой ямы. На миг в поле моего зрения оказались плачущие бабушка Тырданова, моя мама и тётя Клавдия. Я уже хотела зареветь в голос, но в это время какая-то тётенька сунула мне в рот ложку сладкого риса с изюмом. Плакать расхо-телось. Проглотив вкусное угощение, я убежала к малышне, которая носилась неподалёку по дорожкам между непонятными холмиками с крестами.

Когда, будучи взрослой, я рассказывала это моей маме, она недоверчиво хмыкнула:

– Маленькая ведь ты была! Не могла помнить деда.

А я даже его живого немного запомнила. Правда, очень смутно, да и то потому, что он мастерил под навесом рядом с сараем верёвочные качели для меня. И запомнила его шершавую ладонь, когда он гладил меня по голове и рукам.

Мои братья больше, чем мама, верили моим детским воспоминаниям и даже прибавляли свои детали. Например, мой брат Евгений – всего на год старше меня – тоже запомнил похороны деда Тырданова. Он рассказывал, что ехал на телеге с каким-то мальчиком и тот хвастливо заявил:

– А мой дедушка давно помер, от него остались под землёй одни кости!

Брата задел хвастливый тон мальчишки и он ответил:

– Ну и что? Скоро и от моего дедушки останутся одни только кости!

Сам процесс похорон он не запомнил. Видимо, тоже бегал с ребятнёй среди могил. Но запомнил, что обратно с кладбища его, полусонного, несла на руках мама и ему было хорошо и уютно.

Счастливое время! Мы, ребятишки, ещё так малы и не понимаем, что рядом с жизнью ходит смерть. Ведь где-то шла большая война, убивало много-много людей. А мы есть, живём и уверены в том, что будем жить всегда!

Три года мне исполнилось 22 декабря 1942 года. Мама моя пригласила фотографа – я запомнила, что это была «тётя». Именно по этой детали моих воспоминаний моя мама поверила мне, когда я ей сказала, что помню, как меня фотографировали.

Перед этим меня одевали и обували. Чулочки, ботиночки. Плотное серенькое в мелкую клетку платьице, вокруг шеи повязали мягкий широкий воротник круглой формы и жёлтого цвета. Что жёлтого, на чёрно-белой фотографии нельзя было видеть, но мама подтвердила спустя годы:

– Жёлтого. Была такая пелеринка, связанная из шёлковых ниток.

Платье было с карманчиками. На стриженую мою голову с трудом – мало волос – привязали бантик, да так неудачно, что он на фотографии получился в виде бугорка сбоку макушки. Потом, разглядывая эту фотографию, мои братья каждый раз говорили:

– Вот Люська. А на голове у неё шишка!

И меня эти слова сильно обижали, и каждый раз я капризно ныла:

– Мам! Ну, чё они смеются? Скажи им, что это не шишка, это – бантик!

А как получилась эта фотография, мне было совсем непонятно. Меня поставили на столик. Тётя-фотограф сказала, что из этого стеклянного глазочка на ящике в виде гармошки вылетит сейчас птичка. В это я поверить не могла, потому что глазок был стеклянный и без дырки – птичке оттуда никак не вылететь. Поэтому я получилась на фотокарточке с недоверчивым и испытующим взглядом. Мама моя недовольно сказала потом:

– Хоть бы улыбнулась! Смотрит букой.

А чего улыбаться, раз тётенька сказала неправду и никакая птичка не вылетела!

А теперь я иначе смотрю на это моё детское изображение.


С фотографии девчушечка-трёхлетка

Смотрит так, что душу мне прожгла.

– Ну-ка, бабушка, скажи, ответь-ка,

Как ты жизнь свою-то прожила?


Говорю девчушке я со вздохом:

– Ох, не спрашивай! Какое твоё дело?

Прожила я хорошо ли плохо,

Но жила на свете, как сумела.


Ты вот ничего пока не знаешь,

Как пойдёт твоя большая жизнь.

Ты мала, совсем не понимаешь,

Что во мне добро со злом сошлись.


Я жила, сама с собою споря,

Словно чувствуя твой чистый строгий взгляд,

Знала я и радости, и горе,

А теперь вот близок мой закат.


И душа моя порой мятётся:

Господи! Прости за всё меня!

Знаю, девонька, как жизнь твоя соткётся,

Потому что ты – ведь это я!


Человеческая жизнь – это даже совсем не малая планета. Это – космос. В ней много чего заложено, но реализуется у всех по-разному. И, к сожалению, далеко не в полной мере.

И кому-то нужно было, что я взяла и родилась? То есть вошла в большой мир, в котором уже обитает и живёт множество других людских существ, и моя дальнейшая судьба пересечётся со многими судьбами других.

Схема любой жизни в чём-то перекликается с макрокосмосом Вселенной. Сгусток праматерии. Большой взрыв. Рождение Вселенной. Её расширение.

И вот – Я. Вначале – зародыш, поселившийся в женской матке. Болтаюсь там, привязанная к матке пуповиной и через пуповину получающая от мамы всё необходимое для роста и поддержания жизни. Но все мои пращуры-предки своими генами уже живут во мне и предопределяют моё дальнейшее развитие.

Вначале я не похожа на человеческую особь. Головастик. Хорда вместо позвоночника. Жуть!

Серия превращений – и я готова к выходу в большой мир. Уже не зарождаюсь, а рождаюсь. Шок и стресс. И мой крик. То ли боль, то ли ужас. А-а-а! Куда это меня вынесло? Но мои лёгкие расправляются, я делаю вдох. И начинаю жить по-новому. Правда, не осознаю этого. Живу ощущениями.

Тепло. Сыта. Мне хорошо: сплю.

Холодно. Проголодалась. Мучают газы в животе. Плачу: дескать, эй, помогите мне!

Моя мама берёт меня на руки, я впиваюсь в сосок её груди. Чмокаю. Успокаиваюсь. Мне опять хорошо и спокойно.

И я – ужасная эгоистка. Мне нет дела до других. Мне надо, чтобы только мне было хорошо. Мой мир вначале ограничен кроваткой, материнскими руками. Смотрю на мир, как правило, снизу вверх. Говорят, в первые дни после рождения зрение у младенцев вообще перевёрнуто. И поскольку голова моя ещё не держится прочно на шее, я и не пытаюсь что-то видеть. Сейчас это не главное. Главное: есть, спать, какать и писать. Расти.

И я расту. По мере моего роста мир начинает мало-помалу раскрываться и расширяться. А я превращаюсь в неутомимую исследовательницу всего, что попадает в поле моего зрения. Мне интересно трогать разные предметы и тянуть их в рот, чтобы ощутить их вкус. Если нет подходящего предмета, годятся пальцы руки. Спустя какое-то время делаю открытие: можно и собственную ногу подтянуть ко рту и сосать пальцы на ноге.

Однако лежать и сосать пальцы становится уже скучным занятием. Я пытаюсь перевернуться на живот. Удаётся. Потом начинаю ползать. Пытаюсь встать на ноги. Надо же! Удаётся! Мама меня придерживает, и я прыгаю, как на пружинках. Развиваю мышцы ног.

И вот я пошла. Превратилась в человечка прямоходящего. О, какие возможности открываются для познания мира! Этот исследовательский интерес порою по недосмотру взрослых может обернуться бедой. Однажды, двухлетняя, я перевесилась через подоконник и чуть не выпала со второго этажа непряхинского дома. Чуть не выпала, потому что зацепилась платьем за большой гвоздь и повисла вниз головой. Мои братцы, один трёхлетний, другой пятилетний, игравшие поблизости, схватили меня за подол и за ноги и не дали выпасть. Дружным криком они привлекли внимание мамы, которая вышла на кухню. Я была спасена.

Мои братцы осознанно совершили подвиг. Они не были уже такими эгоистами, как я.

А когда я родилась и меня принесли из роддома, они поначалу встретили меня отнюдь не дружелюбно. Трёхлетний Герка заметил между мной и собой всего лишь одно отличие, но очень существенное на его взгляд. Он критически глянул на меня, голенькую, и спросил у бабушки:

– А почему у неё нет письки?

Бабушка моя, простецкая по натуре, пошутила:

– Она же в больнице родилась. Вот дохтур ей и отрезал петуха-то!

Герка был потрясён и проникся ко мне сочувствием: как же я буду писать?

Ну а братец Женька ещё совсем маленький, всего на год с небольшим старше меня. Он спал в младенческой люльке, и теперь его удалили из неё, а на его место положили меня. Это его возмутило: посягательство на его территорию! Рёв и протест. И когда мама взяла меня и положила на свою кровать, чтобы перепеленать, Женька, затаивший мстительное чувство, схватил за край пелёнку и попытался сбросить меня на пол. Кстати, нечто подобное он тоже испытал от своего старшего братца. Мама купала Женьку в корытце, а Герка от обиды, что купают не его, запустил в Женьку мокрой пелёнкой.

Я – младшая. Со мной много хлопот. Когда мне было около трёх месяцев (апрель 1940 года), наше семейство переехало в небольшую шахтёрскую деревню Даниловка в северной части Казахстана. На это у моего отца были свои резоны. Но в дороге я простудилась и по приезде чуть не умерла. Двустороннее воспаление лёгких, осложнённое плевритом.

Отец нашёл попутную лошадь с телегою, уговорил возчика и отправил меня с мамой в больницу за два километра от Даниловки. Сам ушёл на работу в ночную смену.

Мама привезла меня в больницу почти бездыханной: я была синяя и хрипела. Врач не принял меня, сказал: помочь ничем не смогут, ребёнок не выживет, он уже в агонии. Мама в прострации, не знала, что делать. Какая-то женщина довела её до аптеки.

Дальше вспоминал отец. Он пришёл с ночной смены, лёг отоспаться. Вскоре его разбудила бабушка, которой сообщил кто-то из приехавших в Даниловку, что я умерла.

– Вставай, Андрей! – трясла она сына. – Люся умерла, надо ехать за ней и матерью. Сказали, она в аптеке ждёт.

Отец вскочил, бестолково стал одеваться, не соображая, что просовывает ноги в рукава рубашки. Потом оделся кое-как, выскочил в сени и разрыдался. Корил себя: я повинен в этой смерти со своим переездом!

Бабушка лучше владела своими эмоциями, в своей жизни ей довелось не раз хоронить своих и чужих деток. Она прикрикнула на сына, отец выбежал из избы. Что делать? Где искать лошадь? И он побежал в райцентр и не помнит, как всю дорогу он не шёл, а бежал.

Нашёл маму и меня в одной из квартир, и я была ещё живая. Отец выпросил лошадь у местного начальства. Гнал, нахлёстывая лошадь кнутом. В голове сверлила мысль: «Я не могу допустить этой смерти!»

Привёз домой. Ужас. Я хрипела и слабенько стонала. Грудка и живот вздулись. Синее личико. Отец побежал за фельдшером. Тот сделал мне какой-то укол, потом сделали клизму, чтобы освободить живот. А затем фельдшер безнадёжно махнул рукой и сказал: всё равно умрёт. Бедная моя мама сотрясалась от дрожи – плакала.

И тут взвилась бабушка:

– Ну да как же! Умрёт! Андрей, беги у кого-нибудь по соседям выпроси аржаных отрубей. А ты, Шура, перестань реветь! Найди марлю. Затопляй печку, грей в котелке воду. Дело надо делать, а не реветь! Не умерла ведь ещё Люська-то!

Отец вернулся быстро. С отрубями. Бабушка их распарила, переложила слоями марли, и в этот горячий компресс завернули моё умирающее синюшнее тельце, оставив открытой только головёнку.

Дальше вспоминала бабушка. Рассказывала мне уже взрослой:

– Глядим, лицо стало розоветь, ты завздышала, изо рта пошёл дурной дух, грудка и живот обмякли, и ты заснула! А потом и выздоровела! Дохтур, когда тебе уже семь лет было, узнал, что ты оживела, сказал: «Ну чудо, да и только!»

Бабушка любила пересказывать этот случай. Отец же не мог слушать её рассказ спокойно: темнел лицом и уходил. Лишь однажды – я была уже взрослой – он, всё ещё переживая прошлое, сдавленным голосом сказал:

– Да, доченька! Чуть мы тебя не потеряли.

А у мамы относительно меня развился постоянный страх за мою жизнь. Куда бы она ни шла, ни ехала, старалась оставить меня дома под присмотром бабушки. Старших мальчишек берут то в гости, то на покос, то за грибами-ягодами, а меня оставляют дома! Обидно! У меня тоже по этой причине развился комплекс. Я его называю: «Меня не взяли!» Уже взрослая, уже учусь, работаю, уже сама мама, но каждый раз, когда при стечении обстоятельств меня оставляли в стороне событий, я страдала: опять меня не взяли!

Но это ещё что – «меня не взяли»! Иногда меня вообще не было! В детстве я частенько листала семейный фотоальбом. Он был небольшого формата в светло-жёлтом переплёте. В его толстые картонные листы были врезаны фотографии членов нашего семейства.

На одной из фотографий вижу мою бабушку с толстощёким мальчишкой. Рядом большая раскрашенная утка. Спрашиваю бабушку, тыча пальцем в бабушкино изображение:

– Это ты?

– Я, – отвечает она. – А это Герка.

– А я где?

– А тебя ишо не было. Ты не родилась. Мы жили тогда в Баландино.

И на других нескольких фотографиях – «меня не было». Мне это странно и удивительно. Я мала, живу только в настоящем времени. Для меня нет ни прошлого, ни будущего. Я сейчас живу. И мои родители, бабушка были всегда. И я снова удивилась, когда узнала, что и родители мои не всегда жили вместе.

Вижу на другой фотографии мою маму с каким-то высоким дяденькой. В пальто оба. Стоят боком и держат друг друга за руки, словно прощаются. Лицом обратились к фотографу.

Пристаю уже к маме с вопросом:

– Это чей дяденька?

– Да так, учитель один. Я тогда на учительницу училась.

– А где папка был?

– А я его ещё не знала. Он жил в другом месте.

– А где мы были? – спрашиваю, имея в виду братцев Герку и Женьку и себя, разумеется.

– А вас не было. Вы ещё не родились.

– А где же мы были?! Не родились – что это значит?

На страницу:
1 из 14