bannerbanner
Литературные портреты
Литературные портреты

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Александр Сидоров

Литературные портреты

© Александр Сидоров, 2021

© Интернациональный Союз писателей, 2021

* * *


Александр Григорьевич Сидоров родился 14 апреля 1949 года в Петрозаводске Карельской АССР в семье служащих. В 1970 году окончил Петрозаводское медицинское училище, в 1987 году – Петрозаводский государственный университет имени О. В. Куусинена.

Стихи начал писать с 14 лет. Печатался в «Литературной газете», в журнале «Юность», в «Антологии русских поэтов в Австралии», в журнале «Австралиада» (Австралия). Сотрудничал с журналом «Жемчужина» (Австралия).

С 1994 года проживает в Австралии. Член ЛИТО города Фрязино (Московская область), «Жемчужное Слово» (Австралия).

Автор пяти книг на русском языке, а также более 147 статей по истории русской литературы XIX века.

Член СП РФ с сентября 2014 года. С марта 2020 года член Интернационального Союза писателей, драматургов и журналистов.

Народный писатель России, почетный писатель Московии, общественный академик и президент австралийского филиала Международной академии русской словесности (МАРС).

Финалист Московской литературной премии – 2019 в номинации «Публицистика». Участник Московской международной книжной выставки-ярмарки – 2020.

Лауреат Международной литературной премии мира в номинации «Поэзия» (2020; 2021).

Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком.

Ф. М. Достоевский

История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно… когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление.

М. Ю. ЛермонтовЛишь у тебя, поэт, крылатый сердца звукХватает на лету и закрепляет вдругИ сонный бред души, и трав неясный запах…А. А. Фет

Посвящается 195-летию со дня рождения М. Ю. Лермонтова

Каким же должно быть поэту,Чтобы сонеты людям сочинять?Или восстать поэту против света?Или огонь в душе своей унять?Устать от грязи, бытовщины, гнили,Нас окружающей и давящей на нас…И вспомнить все, вернуться снова к были,Задуматься, что пыл твой не угас…Назло врагам, строкою не напрасной,Согнуть себя назло врагам не дай,Весь смысл своей поэзии прекраснойОтдай ты людям, счастья пожелай…А. Г. Сидоров. 10.03.2008, Сидней, Австралия

Михаил Юрьевич Лермонтов родился 15 октября (нового стиля) 1814 г. в Москве, но вскоре его родители и бабушка переехали вместе с ребенком в имение Тарханы Пензенской губернии, принадлежавшее бабушке поэта Елизавете Алексеевне Арсеньевой. В Тарханах и протекали детские годы Лермонтова.

Мир, любовь и согласие недолго царствовали в семье Лермонтовых. Трудно в точности определить, что было главной причиной семейного разлада. Юрий Петрович, красавец, блондин, сильно нравившийся женщинам, привлекательный в обществе, веселый собеседник – bon vivant, по выражению воспитателя Лермонтова, Зиновьева, – в то же время вспыльчивый до самодурства и грубых, диких проявлений, совершенно выходящих из пределов приличий, тем не менее был человек добрый, мягкий, и крепостные люди отзывались о нем как о барине очень добром.

Неизвестно, женился ли он на матери Лермонтова по любви или по одному расчету; опостылела ли она ему вследствие своей крайней болезненности и нервности, или же недоброжелательство тещи и ее властное вмешательство в семейные дела были причиной его охлаждения, но только у Юрия Петровича появилась вскоре новая связь.

«Старожилы, – читаем мы в биографии Лермонтова П. Висковатова, – рассказывают, что между супругами Лермонтовыми произошло недоброе столкновение из-за проживавшей у Юрия Петровича особы и что разгневанный Юрий Петрович весьма грубо обошелся с женой. Факт этого грубого обращения был последней каплей терпения в супружеской жизни Лермонтовых. Она расстроилась, хотя супруги, избегая открытой распри, по-прежнему оставались жить с бабушкой в Тарханах».

Слабая и болезненная от природы, Марья Михайловна совсем была подкошена охлаждением мужа и ссорою с ним. «Она стала хворать, – читаем мы в биографии П. Висковатова. – В Тарханах долго помнили, как тихая, бледная барыня, сопровождаемая мальчиком-слугою, носившим за нею лекарственные снадобья, переходила от одного крестьянского двора к другому с утешением и помощью, помнили, как возилась она с болезненным сыном. И любовь, и горе выплакала она над его головою. Посадив ребенка себе на колени, она заигрывалась на фортепиано, а он, прильнув к ней головкой, сидел неподвижно; звуки как бы потрясали его младенческую душу, и слезы катились по его личику». Память о матери глубоко запала в чуткую душу мальчика; как сквозь сон грезилась она ему потом. В детстве звуки песни, петой ему матерью, всегда доводили его до слез; позже он не мог уже вспомнить их слов, но утверждал, что если бы услыхал эту песню, то она произвела бы на него прежнее действие.

День ото дня таяла убитая горем женщина. Пока она держалась на ногах, люди видели ее ходившей по комнатам господского дома с заложенными назад руками. Трудно ей было напевать обычную песню над колыбелью Миши. Наконец она слегла в злейшей чахотке. Муж в это время был в Москве. Ему дали знать; он прибыл с доктором, но спасти больную было уже невозможно, и она скончалась на другой день по приезде мужа. Что произошло между Юрием Петровичем и тещей, неизвестно, но он по смерти жены оставался в Тарханах всего девять дней и затем уехал к себе в Кроптовку, оставив трехлетнего сына на попечение бабушки. Со смертью дочери вся любовь Елизаветы Алексеевны сосредоточилась на внуке; она не расставалась с ним ни днем ни ночью, он и спал в ее комнате; наблюдала за каждым шагом его. Малейшее его нездоровье приводило ее в крайнюю тревогу и было таким событием в доме, что даже дворовые девушки освобождались от работ и должны были молиться об исцелении молодого барина. Суровая и строгая ко всем окружающим, бабушка к одному внуку выказывала нежность и доброту, исполняя все его прихоти, ни в чем ему не отказывая и ничего для него не жалея. Положение всеобщего баловня нельзя сказать, чтобы благотворно отражалось на характере ребенка, развивая в нем деспотические наклонности, необузданное своеволие, привычку ни в чем себе не отказывать, не терпеть ни малейшего отпора своим прихотям и капризам и даже некоторую жестокость. Так, во втором отрывке из неоконченной повести Лермонтов, описывая детство Саши Арбенина и подразумевая в нем до некоторой степени самого себя, изображает своего героя «преизбалованным и пресвоевольным ребенком»… «Он семи лет умел уже прикрикнуть на непослушного лакея. Приняв гордый вид, он умел с презрением улыбнуться на низкую лесть толстой ключницы. Между тем природная склонность к разрушению развивалась в нем необыкновенно. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие цветы, усыпая ими дорожки. Он с истинным удовольствием давил несчастную муху и радовался, когда брошенный им камень сбивал с ног бедную курицу». Нет сомнения, что теми тяжелыми, антипатичными чертами характера, которыми впоследствии отличался Лермонтов, он был обязан именно этой вредной системе воспитания, весьма заурядной в дворянских, помещичьих семьях того времени.

Но были в детстве Лермонтова и добрые влияния, до известной степени парализовавшие дурные наклонности и смягчившие его душу. Так, со дня рождения к нему была приставлена бонна-немка, Христина Осиповна Ремер, безотлучно находившаяся при нем. Это была, по словам биографа Лермонтова, П. Висковатова, женщина строгих правил, религиозная. Она внушила своему питомцу чувство любви к ближним, не исключая и крепостных. Избави Бог, если кого-либо из дворовых он обзовет грубым словом или оскорбит. Не любила этого Христина Осиповна, стыдила ребенка и заставляла его просить прощения у обиженного. Вся дворня высоко чтила эту женщину; для мальчика же ее влияние было как нельзя более благодетельно. Вторым смягчающим влиянием была болезненность Михаила. Сам Лермонтов говорит о себе в той же повести и в лице того же Саши Арбенина: «Бог знает, какое направление принял бы его характер, если бы не пришла на помощь корь – болезнь опасная в его возрасте. Его спасли от смерти, но тяжелый недуг оставил его в совершенном расслаблении; он не мог ходить, не мог поднять ноги. Целых три года оставался он в самом жалком положении, и если бы не получил от природы железного телосложения, то, верно, отправился бы на тот свет. Болезнь эта оказала влияние на его ум и характер, она научила его думать. Лишенный возможности развлекаться обыкновенными забавами детей, он начал искать их в самом себе. Воображение стало для него новой игрушкой. Недаром учат детей, что с огнем играть нельзя. Но, увы, никто и не подозревал в Саше этого скрытого огня, а между тем он охватывал все существо бедного ребенка. В продолжении мучительных бессонниц, задыхаясь между горячих подушек, он уже привык побеждать страдания тела, увлекаясь грезами души. Он воображал себя волжским разбойником – среди синих и студеных волн, в тени дремучих лесов, в шуме битв, в ночных наездах, при звуке песен, под свист волжской бури». Мечтательность мальчика была еще более развита немецкими сказками и легендами, которые ему рассказывала Христина Осиповна. Русских сказок он не слышал в детстве, если судить по тому сожалению об этом, которое он впоследствии высказывал в одной из своих записных тетрадей (1830 г.): «Как жалко, что у меня была мамушкой немка, а не русская, – я не слыхал сказок народных; в них, верно, больше поэзии, чем во всей французской словесности».

Когда мальчику было одиннадцать лет, в 1825 году, бабушка, беспокоясь о его слабом здоровье, повезла его на Кавказ. Впечатлительный, мечтательный, нервный ребенок с чрезмерно развитым воображением был сильно потрясен природой Кавказа. Это чувство, чувство первой влюбленности, не покидало его всю его жизнь. Так, пять лет спустя, в 1830 году, вот что писал Лермонтов в своей записной тетради по поводу этих впечатлений:

«Синие горы Кавказа, приветствую вас! Вы взлелеяли детство мое, вы носили меня на своих одичалых хребтах; облаками меня одевали; вы к небу меня приучили, и я с той поры все мечтаю о вас да о небе. Престолы природы, с которых, как дым, улетают громовые тучи! Кто раз лишь на ваших вершинах Творцу помолился, тот жизнь презирает, хотя в то мгновение гордился он ею! Часто во время зари я глядел на снега и далекие льдины утесов; они так сияли в лучах восходящего солнца, в розовый блеск одеваясь; между тем как внизу все темно, они возвещали прохожему утро… Как я любил твои бури, Кавказ! Те пустынные, громкие бури, которым пещеры, как стражи ночей, отвечают. На гладком холме одинокое дерево, ветром, дождями нагнутое; виноградник, шумящий в ущелье; путь неизвестный над пропастью, где, покрываяся пеной, бежит безымянная речка; неожиданный выстрел, и страх после выстрела… Враг ли коварный иль просто охотник… Все, все в этом крае прекрасно:

Воздух там чист, как молитва ребенка,И люди, как вольные птицы, живут беззаботно;Война их стихия, и в смуглых чертах их душа говорит.В дымной сакле, землей иль сухим тростникомПокровенной, таятся их жены и девы, и чистят оружье,И шьют серебром, в тишине увядая!..»

В то же время потрясенное красотами Кавказа отроческое сердце Лермонтова впервые забилось тогда недетской страстью. Вот как он сам описывает эту свою первую, столь преждевременную страсть: «Кто мне поверит, что я знал любовь, имея десять лет от роду? Мы были большим семейством на водах кавказских: бабушка, тетушка, кузины. К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет девяти. Я ее видел там. Я не помню, хороша собой была она или нет, но ее образ и теперь еще хранится в голове моей. Он мне любезен, сам не знаю почему. Один раз, я помню, я вбежал в комнату. Она была тут и играла с кузиной в куклы: мое сердце затрепетало, ноги подкосились. Я тогда ни о чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть сильная, хотя ребяческая; это была истинная любовь; с тех пор я еще не любил так. О, сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум. И так рано… Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку, без причины; желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату, не хотел говорить об ней и убегал, слыша ее голос (теперь я забыл его), как бы страшась, чтобы биение сердца и дрожащий голос не объяснили другим тайну, непонятную для меня самого. Я не знаю, кто была она, откуда. И поныне мне неловко как-то спросить об этом: может быть, спросить и меня, как я помню, когда они позабыли; или тогда эти люди, внимая мой рассказ, подумают, что я брежу, не поверить в ее существование, это было бы мне больно!.. Белокурые волосы, голубые глаза, быстрые, непринужденность – нет, с тех пор я ничего подобного не видел, или это мне кажется, потому что я никогда не любил, как в этот раз. Горы кавказские для меня священны… И так рано! С десяти лет. Эта загадка, этот потерянный рай до могилы будут терзать мой ум! Иногда мне странно – и я готов смеяться над этой страстью, но чаще – плакать. Говорят (Байрон), что ранняя страсть означает душу, которая будет любить священные искусства. Я думаю, что в такой душе много музыки».

Предвиденье, что до могилы будет терзать ум поэта детская первая страсть, не было экзальтацией. Действительно, образ девушки не оставлял поэта – и когда с Кавказа он вернулся с бабушкой в Тарханы, и пять лет спустя, как мы можем судить об этом по приведенной выписке из его записной тетради 1830 г., и, наконец, за полтора года до смерти написанное Лермонтовым (1 января 1840 г.) стихотворение:

Как часто, пестрою толпою окружен…Как часто, пестрою толпою окружен,Когда передо мной, как будто бы сквозь сон,При шуме музыки и пляски,При диком шепоте затверженных речейМелькают образы бездушные людей –Приличьем стянутые маски;Когда касаются холодных рук моихС небрежной смелостью красавиц городскихДавно бестрепетные руки –Наружно погружаясь в блеск и суету,Ласкаю я в душе старинную мечту,Погибших лет святые звуки.И если как-нибудь на миг удастся мнеЗабыться – памятью к недавней старинеЛечу я вольной, вольной птицей;И вижу я себя ребенком; и кругомРодные все места: высокий барский домИ сад с разрушенной теплицей;Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,А за прудом село дымится – и встаютВдали туманы над полями.В аллею темную вхожу я; сквозь кустыГлядит вечерний луч, и желтые листыШумят под робкими шагами.И странная тоска теснит уж грудь мою:Я думаю об ней, я плачу и люблю,Люблю мечты моей созданьеС глазами, полными лазурного огня,С улыбкой розовой, как молодого дняЗа рощей первое сиянье.Так царства дивного всесильный господин –Я долгие часы просиживал один,И память их жива понынеПод бурей тягостных сомнений и страстей,Так свежий островок безвредно средь морейЦветет на влажной их пустыне.Когда ж, опомнившись, обман я узнаюИ шум толпы людской спугнет мечту мою –На праздник незваную гостью,О, как мне хочется смутить веселость ихИ дерзко бросить им в глаза железный стих,Облитый горечью и злостью!..

Д. В. Веневитинов (1805–1827)

Это один из тех поэтов, которые затеплили свои свечи от пушкинского огня, но и побледнели в его ослепительном сиянии.

Кроме того, сама жизнь Веневитинова промелькнула так быстро, так трагически быстро, что он не успел допеть своих песен, и те богатые возможности ума и таланта, которые таились в его восторженной душе, не успели развернуться в яркое поэтическое дело. У него был перстень, найденный в «могиле пыльной», и мистически настроенный Веневитинов всегда носил его с собою как талисман, и этот же перстень надели ему на палец друзья в минуты его предсмертной агонии – так обвенчали его со смертью. Но еще более перстня охранял юношу другой, духовный талисман: его поклонение красоте. Ею оберег он себя от всякого дуновения пошлости, и светлый ушел он из мира, своей безвременной кончиной повергнув многих в искреннюю печаль. «Душа разрывается, – писал князь Одоевский, – я плачу как ребенок». Пушкин упрекал его друзей: «Как вы допустили его умереть?» Это была скорбь не только о ранней смерти, это была печаль о высоком духе.

Веневитинов предчувствовал свою раннюю кончину. Внутренне обреченный на смерть, молодой жених ее, с нею повенчанный перстнем-талисманом, он предвидел свою участь и вложил в уста своему поэту грустно-пророческие слова:

Душа сказала мне давно:Ты в мире молнией промчишься!Тебе все чувствовать дано,Но жизнью ты не насладишься.

Поэт утешает в этом не себя, а соболезнующего друга; поэт соглашается с тем, что у судьбы есть разные дары для разных людей, и если одному суждено «процвесть с развитой силой и смертью жизни след стереть», то другой умрет рано, но «будет жить за сумрачной могилой». Он «с лирой странствовал на свете», но талисман красоты не только любил – он его понимал.

Художник Веневитинов был и философом. Молодая мысль его стремилась все выше и выше, и вот, благоговейный друг и слушатель Пушкина, он замечает ему, «доступному гению», что он не доплатил еще своего долга Каменам, что Пушкин не склонился еще перед Гете. После Байрона и Шенье ждет нашего русского Протея еще великий германец.

Наставник наш, наставник твой,Он кроется в стране мечтаний,В своей Германии родной.Досель хладеющие дланиПо струнам бегают порой,И перерывчатые звуки,Как после горестной разлукиСтаринной дружбы милый глас,К знакомым думам клонят нас.Досель в нем сердце не остыло,И верь, он с радостью живойВ приюте старости унылойЕще услышит голос твой,И, может быть, тобой плененный,Последним жаром вдохновенный,Ответно лебедь запоетИ, к небу с песней прорицаньяСтремя торжественный полет,В восторге дивного мечтаньяТебя, о Пушкин, назовет.

Имеет место гипотеза, что именно на это стихотворение Пушкин отозвался своей «Сценой из Фауста» и что Гете действительно назвал Пушкина – посвятил ему четверостишие. Но верно это или нет, во всяком случае знаменательно, что Веневитинов взывал к Гете, поэту мудрости, поэту глубины, что юноша указывал на мирового старика. В пантеоне человечества есть у Веневитинова и другие любимые боги, и характерно, что он отождествляет их со своими личными, реальными друзьями. Он Шекспира называет своим верным другом, и на каждого писателя он смотрит как на своего собеседника. Если вообще писатель и читатель соотносительны, то в применении к Веневитинову это особенно верно, так как он всякую живую книгу считал написанной именно для него.

При этом книги не подавляют его духа, и, восприняв у Шекспира так много опыта, он не утратил непосредственной живости:

В его фантазии богатойЯ полной жизнию ожилИ ранний опыт не купилВосторгов раннею утратой.

Не успев потерять восторгов, с ними прошел Веневитинов свою недолгую дорогу. Какое-то чистое кипение, святая тревога духа слышатся на его страницах, и его «задумчивые вежды» скрывали огненный и страстный взор. Искреннее любопытство к жизни, гимн ее цветам и одновременно – работа философского сознания: это соединение «разума с пламенной душой» наиболее характерно для молодого поэта. Он уже все знает, но еще живо чувствует. Он все понял, но ни к чему не охладел. По его собственному выражению, он «с хладной жизнью сочетал души горячей сновиденья» – в этом именно его привлекательность, его чары. Как философ, как мыслитель, он не может не заплатить дани пессимизму, но не отступит ли холод жизни перед горячей душою? О жаре, об огне, о пламени часто говорит в своих стихах горячая душа Веневитинова. Она посвящает себя лучшему, чем жизнь, – прекрасному, и оттого она горит. Жизнь может обмануть, «коварная Сирена», и поэт не поклонится ей:

Тебе мои скупые дланиНе принесут покорной дани,И не тебе я обречен.

У него есть об этой жизни замечательные идеи и слова: «Сначала у нее, ветреной, крылышки легче, нежели у ласточки, и потому она доверчиво берет к себе на крылья резвую радость и летит, летит, любуясь прекрасной ношей… (Но философ Веневитинов знает, что радость имеет свою тяжесть.) И жизнь стряхивает со своих утомленных крыльев резвую радость и заменяет ее печалью, которая кажется ей не столь тяжелою. Но под ношей этой новой подруги крылья легкие все более, более клонятся».

И вскоре падаетС них гостья новая,И жизнь усталая,Одна, без бремени,Летит свободнее;Лишь только в крыльяхЕдва заметныеОт ношей брошенныхСледы осталися,И отпечаталисьНа легких перышкахДва цвета бледные:Немного светлогоОт резвой радости,Немного темногоОт гостьи сумрачной.

Жизнь в конце концов летит, медленно летит – одна, усталая, безразличная, без радости, без горести… но жизнь ли она тогда?

И может быть, хорошо, что умер Веневитинов, и он не дожил до смерти, до нравственной смерти?

Мы привыкаем к чудесам,Потом на все глядим лениво,Потом и жизнь постыла нам.Ея загадка и завязкаУже длинна, стара, скучна,Как пересказанная сказкаУсталому пред часом дня.

Хороши только сказки непересказанные.

В. Г. Бенедиктов (1807–1873)

Бенедиктов совершенно забыт нынешними читателями – и не только забыт внешним образом и случайно, как многие писатели, на самом деле заслуживающие памяти и чтения, но и внутренней, потенциальной жизни не имеют его стихотворения, и они не могут встретить себе гостеприимства у современных людей. Объясняется это тем, что они целиком внешни, что они – именно стихотворения, не больше. Они сделаны, может быть – сотворены, может быть, и в порыве искреннего, не холодного восторга; но во всяком случае в них форма как бы отделилась от содержания и настроения, форма вышла наружу, и говорит о себе, и блестит, и переливается привольными звуковыми волнами. Плоть слова оказалась у Бенедиктова независимой от его души, и оттого стихи его производят впечатление стихов, только стихов, между тем как в истинно художественных созданиях дышит стихийность, есть нечто первозданное. Стихотворения Бенедиктова – это вещи, очень красивые, нарядные вещи. Но они бездушные, они не трогают чужой души. Вы остаетесь к ним безразличны, и вам кажется, что Бенедиктов тоже – сам по себе, а его стихотворения – сами по себе. Его нет в его собственных произведениях, его нет дома. Поэтому не отворяется перед ним и дверь нашего внутреннего дома. В этом отношении характерно воззвание самого Бенедиктова к поэту:

Пиши, поэт! Слагай для милой девыСимфонии любовные свои!Переливай в гремучие напевыПалящий жар страдальческой любви.Чтоб выразить таинственные муки,Чтоб сердца огнь в словах твоих изник,Изобретай неслыханные звуки,Выдумывай неведомый язык.

«Гремучие напевы» – это было самое излюбленное для Бенедиктова; именно гремучесть, словесный шум наиболее отличают его творчество. Образы его часто не выдержаны, и для читателя ясно, что сам поэт их не видел, не созерцал, ибо вообще зрение Бенедиктова значительно уступает его слуху. Он увлечен звуками, но не красками, и уж совсем бледен и неверен у него рисунок.

И звучный, самый звучный из наших стихотворцев остался верен своему же завету:

Изобретай неслыханные звуки,Выдумывай неведомый язык.

Красивы и гармоничны эти стихи, но говорит ли за поэтичность, свидетельствует ли о стихийности самое требование изобретения и выдумки? Когда в сердце горит настоящий огонь, то он сам собою «изникнет» в словах неизобретенных и невыдуманных. Бенедиктов же, действительно, поэт-изобретатель, выдумщик; ему принадлежит много неологизмов, но из них очень немногие получили себе право гражданства в русском языке. У него изысканность, деланость, хотя бы и красивая, определений и характеристик; так, корабль для него – «белопарусный алтарь»; колесница небес – «безотъездная». Но зато хорошо про женщину: «Она, души моей поэма». Правда, все или почти все неологизмы Бенедиктова, этого, как он сам себя называл, «ремесленника во славу красоты», показывают, что у него было живое чувство языка. В этом чувстве он находил убежище от собственной прозаичности. Когда вспоминаешь его биографию, эту жизнь чиновника в министерстве финансов, дослужившегося до чина действительного статского советника, когда вспоминаешь, что автор страстных эротических стихотворений был и казался себе таким неприглядным, неинтересным, неэффектным, когда вспоминаешь эту прозу и провинциализм (даже возлюбленная его живет в «заневской стороне»), становится не только понятным, но и своеобразно трогательным влечение Бенедиктова к эффекту и звону, к нарядности стиха. Но эффект остается эффектом, и из него не рождается поэзия.

Она и не возникла у Бенедиктова. Мы читаем его книгу и, особенно если читаем ее вслух, изумляемся порою громкой и гремучей красоте его стихотворений, но лишь изредка с отрадой останавливается наш взор на какой-нибудь спокойной и тихой, задушевной пьесе, которая не кричит о себе, что она – стихотворение. Таково, например, «Озеро» (вероятно, Онежское, на берегу которого поэт провел свои юные годы; эти строчки сочувственно отмечает и С. А. Венгеров в своей статье о Бенедиктове в «Критико-биографическом словаре русских писателей»):

На страницу:
1 из 5