![Вначале была любовь. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том III. Главы XII-XXI](/covers_330/65903339.jpg)
Полная версия
Вначале была любовь. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том III. Главы XII-XXI
Вот, уже целую неделю он снова «пан профессор». Конечно же, пан Юлиуш не может называть его как-то иначе. И удивительное дело – он и вправду словно бы возвращается к самому себе, начинает ощущать себя прежним. «Распрямляет спину и крылья», как он смеется над собой, снова начинает хорохориться, дышать силой и порывами, бурлить мыслью, становится резок и бескомпромиссен в суждениях и разговорах, прежняя его жизнь словно бы вдруг вернулась сонмом воспоминаний, бывших в ней ощущений и событий, людей и связей… И всё это как будто возрождает его таким, каким он был тогда, или по крайней мере – память о нем прежнем, бывшем собой, имевшем такую возможность… И он словно бы и вправду вернулся в ту жизнь и забыл о том, что ее давно нет, и не только для него, а и для всех тех людей, которые тогда ее наполняли. И словно забыл о настоящем, о всех наполняющих настоящее опасностях и о том, какая страшная угроза нависает каждую следующую секунду над его с Магдаленой судьбой. Словно бы всего этого нет, а продолжается вот та, прежняя, ровно три года назад канувшая в лету университетская жизнь, полная надежд, свершений, творчества… Этому многое способствует. Три недели уже как он более не связной и не «молочник Гжысь», за мельканием лиц и неизменным порядком дел и забот едва отыскивающий время для отдыха и простой мыслительной сосредоточенности, для самого осознания происходящего. Уже три недели, как невзирая на все страшные события, потрясения и перемены, постоянно разрывающие и переполняющие душу тревоги, мелькание лиц, полустанков и прочего, есть время, и это время хоть сколько-нибудь, но принадлежит ему. Его жизнь, словно бы отнятая у него последние три года, возвращается к нему, пусть даже не возможностями, так хотя бы временем… снова начинает ему принадлежать. И в этом, неожиданно вернувшемся и обретенном, начавшем принадлежать ему времени, вновь и почти совсем как прежде, конечно же начинает бурлить мысль… Всё так – поверх всех забот, опасностей и тревог о самом насущном. Есть время, и оно хоть сколько-то принадлежит тебе, и возможно сосредоточиться и углубиться в себя, и вот – вопреки всем тревогам и опасностям, отнимающим львиную долю внимания и сил, начинает бурлить мысль. И если во всё время, пока он писал книгу, мгновения ясной мысли давались редко и с нечеловеческим трудом и усилием, то теперь эта мысль заливает, лишь только обратись к ней, шевельни что-то внутри. Да так заливает, что задохнешься и чуть ли не взмолишься о спасении, ибо отдаться ей полностью всё равно возможности нет, и еще долго не будет, как и возможности писать. Да и не до того, конечно. Однако – это позволяет ощутить себя прежнего. И это, и другое. Он узнал о судьбе бывших коллег, многих вспомнил, снова стал хоть сколько-нибудь сопричастен прежней среде и жизни, с которыми так трагически, буквально в один день разорвалась связь. А вот – одно упоминание в разговоре, другое, и эта связь словно бы возродилась, снова жива и трепетно дрожит, и возвращает вместе с собой надежду… И ласкающее «пан профессор», конечно. Он уже забыл, что его можно называть так, что он ведь и вправду – пан профессор. Любимый и до сих пор вспоминаемый, как выяснилось – и коллегами, и студентами. Он вообще уже давно забыл, кто он, чем и кем был. Господи, кем он только ни был за эти три года, как его только не называли!.. В какой лжи и грубости, кажется бесконечности сменяющих друг друга, налипающих одна на другую ролей, тонула эти годы его жизнь! Каким невозможным казалось подчас оставаться во всем этом собой, сохранять память и ощущение себя настоящего… Но вот – здесь, рядом с паном Мигульчеком, который и помнил его именно профессором Житковски, а обо всех перипетиях его судьбы за последние годы знал только из его рассказов, он вновь ощущает себя собой, прежним и настоящим, и так это – даже невзирая на весь ад и трагизм сложившейся для них с Магдаленой ситуации, на опасность, которой дышит каждая секунда их жизни… С бегством из Конске, и уже окончательно – со встречей с паном Юлиушем и погружением в ворох воспоминаний, в дыхание прежней жизни и наполнявшие ту ощущения и события, адская жизнь последних трех лет, с ее муками, опасностями, ложью и казалось целиком поглощавшими его ролями, словно спала с него как какая-то скорлупа, слезла словно кожа со змеи, и он вновь был и ощущал себя собой. От нее отделяли какие-то считанные дни, шлейф ее мук и событий тянулся и грозил погубить, а она уже казалась сном, чем-то невероятным и немыслимым, что не могло быть на самом деле. Будто не с ним все это было, а с кем-то другим. Это было и смешно, и глупо, конечно, ибо та жизнь никуда не делась и страшная опасность, наполнявшая чудесные мгновения в деревеньке Малая Циха, тянулась именно из нее, и стоило лишь вспомнить отчаянное бегство по Минской, похожую на картины ада ночь на берегу реки, которая вообще была совсем недавно, и весь кошмар настоящего обступал, глядел в лицо и осознание, что же на самом деле происходит, заставляло содрогнуться и ощутить ужас. Да даже если и не вспоминать о многом ином – он еврей и его уже давно не должно быть на земле, он в лучшем случае, должен был бы сейчас с повязкой на рукаве подыхать от голода, в адских муках и унижениях в каком-нибудь гетто… И тем не менее – это было так и вопреки всему, он словно бы вернулся в былые годы, к прежнему и настоящему себе. И когда он в очередной раз слышал «пан профессор», произносимое паном Юлиушем с теплотой и прежним, таким знакомым уважением, ад настоящего, все пронизывающие настоящее тревоги и опасности, словно бы переставали существовать. И в этом были спасение, источник сил и надежды. И Магдалена – он видел это, вопреки всему, тоже кажется начинала немного отходить, ободряться душой и духом, верить во что-то… Казалось бы – безумие. Над обоими нависла смертельная опасность, которая могла стать судьбой почти в каждое следующее мгновение… Мраком неопределенности была покрыта даже следующая неделя, а уж попытаться представить себе, что будет хотя бы через месяц, было просто невозможно. И вероятность, что пан Юлиуш, советуясь осторожно там и тут, сможет хоть как-нибудь помочь им, даже просто долго укрывать их здесь, в близости к себе и своим родственникам, была мизерна. Однако – словно два затравленных зверя гонимые обстоятельствами и судьбой, свыкшиеся с постоянной угрозой пропасть уже завтра, они приучились ценить каждое мгновение, в котором еще живы и рядом, могут смотреть в глаза друг другу и греть себя какой-то последней, безумной надеждой, в котором есть ночлег, капли покоя и хоть какая-то безопасность. Они приучились быть счастливыми каждому такому мгновению. А уж спокойная неделя рядом с хорошим и дорогим человеком из их прошлой, полной сил, надежд и возможностей жизни, принявшим их со всей своей благородной польской душой, казалась просто наставшим раем…
«Пан профессор!..» – с этого, собственно, всё и началось. Увидев длинную окраинную улицу села, в конце которой, почти у самого скалистого и покрытого лесом склона, располагалась, как они успели разузнать перед этим, гостиница родственников пана Юлиуша, они остановили экипаж, взяли свой нехитрый скарб и решили дойти до цели пешком. Тому было множество причин. Не надо было, чтобы извозчик из Закопане, который ближайшие пару часов наверняка не раз вспомнит странную, но респектабельную и вызывающую боязливое уважение пару, точно знал или догадывался, куда отвез их. Не надо давать возможности составить о себе определенное впечатление. Держать на отдалении, сохранять боязливую и уважительную дистанцию, оставаться для этого чем-то, производящим убедительное первое впечатление и до конца не известным – таков был единственно правильный в их случае принцип поведения, дающий надежду какое-то время не попасть в беду. К тому же – надо было как-то присобраться и приготовиться душой… Они оба боялись, что реакция пана Юлиуша окажется именно той, увы, на которую адское время обрекает даже для по настоящему достойных, хороших людей, а они, пусть каждый по разному, но знали и помнили пана Юлиуша Мигульчека именно таким. И значит – что им не посчастливится найти здесь пусть даже самое кратковременное убежище, хотя бы только для того, чтобы перевести дух. А место, пока они ехали, уже успело показаться им каким-то чудесным, приворожило их красотами, кажимостью покоя и безопасности, вызвало у них обоих жгучее, до слез желание остаться, хоть на какое-нибудь время задержаться, забыться и зализать раны в истерзанных страхом, паникой и тревогой душах. Высокие ворота гостиницы «Юргов», представлявшей собой огромный трех этажный дом, деревянный, но на каменном фундаменте, глядящий в мудрые и спокойные, полные суровой загадки горы, открыл служащий. Тот почтительно поклонился пану и пани, выглядящим весьма прилично и похожим на обычно гостящих в этом месте посетителей, предложил взять вещи и провести их в дом, к хозяевам. Они попросили не тревожиться, сказали, что хотят прежде осмотреться и убедиться, что им рекомендовали и вправду стоящее место. Постояльцев во дворе не было – речь шла о времени послеобеденного отдыха, а пана Юлиуша они увидели почти сразу, чуть в глубине, возле хозяйственных построек, что-то уясняющего для себя наверное из предстоящих осенью работ. Они стояли и смотрели на него, охваченные одними тревогами и мыслями – переглянулись… Магдалена словно во внутренней мольбе закрыла глаза и уткнулась ему в предплечье, а у него появилась возможность поцеловать ей волосы – все последние дни не было ни малейшей возможности это сделать, и он припал к ее пробору и успевшим кажется, впитать свежесть гор волосам, крепко и горячо. Когда они вновь повернули глаза в сторону пана Юлиуша, он уже шел к ним. Достаточно быстро, но кажется недоверчиво, словно не веря собственным, понесшим его к воротам глазам и предположениям… Выражение его лица, проступающее из под привычных на том, огромных очков с толстенными линзами, было трудно передать словами – там смешались воедино изумление, потрясение, радость и испуг, волнение, ужас и боль при взгляде на Магдалену, которую, казалось, он всё не решался узнать, или точнее признать в ее теперешнем виде. Он замер на некоторое мгновение, подойдя к ним на то расстояние, которое уже не оставляло сомнений, и смог только вымолвить «Пан профессор!», вложив в короткое восклицание и вопрос, и констатацию до конца невероятного факта, и весь сонм проступавших на его лице чувств… А после – остался собой, умным и прожившим непростую жизнь краковянином, достойнейшим человеком и сыном своей страны, и сумел повести себя настолько умно и правильно, что сразу вызвал в них и доверие, и чувство благодарности, и любовь. Вежливо и почтительно поздоровался с паном и пани за руку, пригласил их пройти куда-то за двор и основные строения, так что со стороны могло показаться, что родственник хозяев встречает важных, заранее предупредивших о своем прибытии постояльцев. Пан Юлиуш, почти молча и не подавая вида о происходящем в его душе и уме, провел солидных, достойно одетых посетителей через весь, как оказалось огромный двор, сад и принадлежащий к гостинице участок земли, практически к самому скалистому склону и огибающей тот, маленькой, чудесно журчащей горной речушке, становящейся похожей на реку наверное только в период тяжелый осенних дождей. Там, как оказалось, стоял еще один, одноэтажный и большой дом с собственным садиком, оставшийся видимо еще с прошлого века и прилично подремонтированный для достойного отдыха. Этот дом сдавался отдельно и за значительную плату, наиболее уважаемым постояльцам, ибо нахождение у самой горы, вдалеке от всех, гарантировало приватность, чудесный отдых и душевный покой. Им показалось на секунду, что они спасены и попали в рай, и после первого разговора с паном Юлиушем, пообещавшим им, что они будут оставаться именно здесь, это чувство так безумно охватило их, что они со вскриком и слезами бросились друг к другу в объятия, только лишь за старым паном прикрылась входная дверь. В самом деле – посреди гонящего их, словно задавшегося целью непременно и безо всяких надежд уничтожить их мира, после трех недель мытарствований, страхов, бегства по селам, полустанкам и городам, им показалось, что они попали в рай, в место, где царят покой и безопасность, в котором вдалеке ото всех, от сопровождающих метры их пути и судеб опасностей, им удастся хоть чуточку отдохнуть душой, изгнать из нее в бесконечность гор, лугов и лесов тревогу, постоянно тлеющий в животе, липкий и мучительный страх. Лишь зайдя в дом, даже еще не успев объяснить им, куда он привел их и что будет, пан Юлиуш, с тем же выражением радости, боли и глубокого потрясения на лице, со словами «пан профессор, дорогой!..» бросился на Войцеха и они долго, крепко обняли друг друга, несколько раз поцеловались. В самом деле – всё это было невероятным, каким-то чудесным и немыслимым для них для всех. Невероятным было, что профессор-еврей, словно сгинувший в один день, и известная всему Университету пианистка, его аспирантка, о которой ходили слухи, что она была схвачена и погублена «гестапо», на самом деле живы и стояли перед ним, старым паном Мигульчиком, почти сразу после событий ноября 39-го уехавшим к своим родственникам в небольшое горное село. Невероятным было, что они, после всего случившегося за последние три недели, все же сумели унести ноги, благополучно проехать через половину страны и осуществить свою дерзкую задумку, обнимали дорогого и достойного человека из их прошлой, кажущейся уже такой далекой жизни. А когда Магдалена сняла с головы немецкую шляпку, с широкими полями и скошенную направо, и пан Юлиуш взглянул ей в лицо, то не выдержал обхватил ее в объятиях, поцеловал как дочь и со словами «девонька моя бедная!» заплакал, и так они стояли чуть ли не пару минут, обнимая друг друга и плача, всё понимая… Помня Магдалену, «ожившую мадонну» и кажущуюся сошедшей со старинных полотен красавицу, он не мог сдержать себя, стоял, сжимая ее в объятиях, и плакал, только покачиваясь чуть из стороны в сторону от горя и жутких, рисуемых воображением картин и догадок. Войцех смотрел на того и вспоминал, что было с ним самим, когда добравшись до глухого лесного закутка возле Вавра, он наконец-то смог обнять Магдалену, вглядеться в нее и понять, что произошло, и главное – что было с ней перед этим. Когда все превые слезы, объятия, возгласы радости и изумления, вопросы и прочее наконец сошли, хотя поток их был довольно долог, пан Юлиуш, сходу поняв, что должен помочь и укрыть их, объяснил им, как ему это видится. Дом, в котором они находились, был старым деревенским гнездом деда «кужина» пана Юлиуша, в середине 19-го века служившего в этих местах княжеским егерем. Уже много после, перед самой первой войной, на принадлежавшей этому человеку земле была построена та гостиница, которую больше половины жизни держат родственники пана. Они останутся пока здесь, предложил пан Юлиуш. Домик на отшибе, с основными постояльцами они пересекаться почти не будут, а он представит их всем так, что ни каких-то сомнений и вопросов, ни фамильярного желания «пообщаться» и «завязать знакомство на отдыхе», они вызывать не будут – как супружескую пару из рода Жижетских, восстанавливающую силы после семейных несчастий и желающую приватности и покоя. Старинный и большой род Жижетских, как это известно, негласно сотрудничает с властями генерал-губернаторства, от чего и сохранил большую часть разнообразной собственности, от имений до предприятий. И ни у немцев, ни у поляков, гостящих здесь (у тех и у других – по своим причинам), не будет дерзости слишком приближаться к паре, пан Юлиуш уверен, в особенности – если пан профессор и пани Магдалена сумеют повести себя вежливо и умно, отбивая холодом само желание. Однако – он уверен, что это выйдет, и даже прекрасно. «Вы, пан профессор» – сказал он с грустной и теплой улыбкой – «недаром всегда напоминали коллегами и студентам шляхтича старого рода, а пани Магдалена…» «Голубушка» – обратился он к ней глухим, сдавленным от боли голосом после паузы – «вы, даже несмотря на застывшие на вашем лице несчастья, всегда будете в глазах окружающих только королевой, помнящей, кто она и чего она стоит». Магда разрыдалась, не выдержала. Единственными, кому он скажет правду, будут родственники, продолжил пан Юлиуш. «Но будьте уверены, пан профессор – чтобы ни было, это достойнейшие люди, ненавидящие немцев и всецело преданные мне, и на них можно до конца положиться». Выходить в село у них не будет надобности – а забраться в горы и бродить там для отдыха, если покажется, что приемлемо рисковать, они смогут прямо из своего домика, через брод недалеко отсюда. Даже если замкнутость их жизни вызовет у кого-то неприязнь, то легенда и аура случившегося в их семье несчастья – пан Юлиуш позаботится, чтобы всё это хорошо и прочно разошлось, сохранят почтительность или боязливое уважение, и в любом случае не вызовут подозрений. А прислуживать им, учитывая важность гостей, будет он сам – так это будет для всех, и у них будет благовидный предлог как можно более видеться. Эта одежда – единственная… м-да… ну ничего, пан Юлиуш съездит завтра в Закопане и постарается либо раздобыть, либо заказать что-то дорогое, под стать легенде. Не надо денег. Есть деньги. Гостиница пользуется популярностью, сливки из числа «скотов» любят горный отдых и по временам не скупятся. И он будет только счастлив потратить эти деньги на что-то по настоящему важное. Пан Юлиуш ушел, а они почти сразу бросились отсыпаться и очнулись только глубоким вечером, когда уже было темно. И поразительное дело – окружающее пространство за исключением гостиничного двора, слегка освещенного фонарем, тонуло густом мраке, но они впервые за долгое время проснулись без страха и паники, без моментально, с первыми доходящими звуками, заполняющего живот и душу чувства тревоги, к которым уже так привыкли. И даже царящий вокруг мрак, показался им не томительным и пугающим, а полным загадочного обаяния, манящим надеждой и что-то обещающим, и его влажная, полная самыми разными запахами свежесть, пьянила и обезумливала, тянула размечтаться, поверить в жизнь и успех… И это было опасно, потому что так можно было потерять бдительность, то последнее «звериное» чутье, которое бывает помогает выжить и спастись в самые безнадежные мгновения. Как это случилось с ним десять дней назад, на любимом месте возле небольшой речки. На столе были еда, пара прелестных, подходивших Магдалене платий для отдыха и записка от пана Юлиуша с тремя словами – «всё в порядке, отдыхайте». Они ощутили в это мгновение, что счастливы и попали в рай. Как мало нужно человеку для счастья – покой, безопасность, близость любимого человека… возможность по праву утонуть в самых человечных и чистых мечтах… внезапное обретение самого простого, так недостающего… И всё это остается верным, сколько бы лет тебе не было, чтобы ты не прошел, не знал и не пережил, не видал в перипетиях судьбы и жизни…
Свежим, предвещавшим осень утром, они обнаружили в садике возле дома установленный шезлонг и стол для пикников, пару плетеных кресел для полуденного отдыха, большой кружевной зонтик для пани от солнца или ветра, свежие газеты. Их почти не было видно из двора и окон гостиницы, но даже для дальнего взгляда должно было блюсти легенду респектабельной пары, отдыхающей с привычным для себя образом жизни. И они завтракали возле дома, с видом на горы, после – уходили гулять на берег речушки. После обеда, она дремала в шезлонге, одетая в красивое платье, или возле него, положив голову ему на плечи, он – читал газету или просто, задрав голову, блаженно смотрел на высоченные горы, и для стороннего взгляда не могло быть лучшей и более убедительной картины. Прошла уже неделя, и всё было благополучно. Несколько раз, либо издалека, либо проходя через двор, они холодно и вежливо здоровались с сидящими там посетителями, в ответ получая уважительные поклоны, и Войцех с трепетом и удовлетворением подмечал, что пока придуманное ими работает. И усмехался, с горечью – как меняет людей жизнь… Шестидесяти трех летний пан Юлиуш, университетский старожил, простой секретарь и служащий, с которым были бесконечно уважительны и приветливы самые маститые профессора, сумел придумать всё так хитро и безошибочно умно, что и он сам, с успешным опытом работы связным и жизни под легендой, с выработанной привычкой бежать и скрываться, лучше бы и не смог. Один раз лишь случилось то, что заставило его внутренне дрогнуть, но слава богу – всё обошлось более, чем хорошо. В очередной раз проходя по гостиничному двору, они вдруг увидели, что сидевший за столиком с семьей мужчина, встал и решительным шагом направился к ним. Приличия требовали задержаться, Войцех сделал это со всей отдающей недовольством, вежливой неторопливостью, на которую только был способен. Подошедший мужчина, хоть и был одет в гражданскую одежду для отдыха, по военному строго и четко поклонился им обоим, почти щелкнув по привычке каблуками туфель, представился – «майор Штернборк, из интендантской службы генерал-губернаторства, на отдыхе с женой и двумя детьми». У Войцеха похолодело внутри, однако – он собрался, вежливо и с улыбкой, но с той неторопливостью и тяжеловесностью, которая всегда проводит требуемую и справедливую грань, отдает сознанием собственного статуса и безоговорочным, положенным по статусу превосходством, представился в ответ – «Витольд Жижетски, моя жена, пани Эмилия… мы здесь так же на тихом семейном отдыхе… специально здесь, подальше от суеты и поближе к простоте и покою… Горы, совершенный покой, прогулки… нам это более всего ценно». Титул «князь» он специально не произнес, словно оставляя само собой разумеющимся, что тот известен. Это должно было выглядеть так сказать «демократичным», уважительным к собеседнику и от того – еще более убедительным. В иные времена и если бы он был здесь собой, профессором Ягеллонского университета, автором глубочайших философских книг, этот человек вызвал бы у него холод и откровенную неприязнь, и он навряд ли был бы с тем даже по настоящему вежлив. Он всю свою жизнь считал собственно людьми лишь людей духа и творчества, живущих любовью и разумом, совестью и жертвенным трудом над собой, а обывательство, во имя самых разнообразных химер использующее жизнь и превращающее ее в «ничто», зачастую яростно и откровенно ненавидел. В особенности, по понятным причинам, ненавидел именно «служивую братию», какие бы погоны та не носила – такая судьба в принципе не оставляет человеку право на личность и совесть, и обладая хоть каким-то личностным началом, какой-нибудь самостоятельностью решений и суждений, человек не сумеет с этой судьбой сжиться. Но «потомку старинного польского рода» приемлемо было быть холодно вежливым и любезным с немецким офицером. Особенно – если учесть, что за его обликом скрывался дрожащий от волнения, страха и ненависти, беглый профессор и еврей, давно должный гнить в гетто или быть задушенным газом. Он сделал легкий акцент на словах об отдыхе, вежливо проводя черту, и увидел – сработало. Представляя Магдалену, обратил внимание, что и она, вспомнив себя прежнюю, ответила на приветствие той же самой спокойной и безразлично-любезной улыбкой, которой в той своей жизни отшивала неприятных ей ухажеров. Увидел, что и это работало хорошо, ощутил уверенность и добавил на своем, очень красивом и чеканном немецком, что встречался года полтора назад по делам семьи с герром Сенковски… наверное, и герр майор, по своей интендантской работе, имеет причины встречаться, и встречается, конечно?.. Дело было сделано, черта была проведена вежливо и наотмашь, непреодолимо и с полным признанием, ибо после этих слов становилось понятно, что пан Витольд с женой и герр майор живут и контактируют на совершенно разных уровнях вселенной. Не решаясь сказать, конечно же, что министра финансов генерал-губернаторства он видит только на торжественных мероприятиях и издалека, майор Шернборк с уважением и натянутой как струна четкостью, еще раз поклонился и пожелал герру и фрау Жижетски доброго дня и отдыха. Неторопливо проходя дальше, Войцех слышал приглушенное и уважительное гудение, которым герр майор сообщал жене, с кем говорил. Он был уверен, что если бы сейчас мог видеть глаза майора интендантской службы, то обнаружил бы в них тот характерный блеск, с которым смотрят обычно на людей, превосходство которых неоспоримо, справедливо и не вызывает ничего, кроме уважения и желания угодить. Этот человек скорее всего и подошел поздороваться, желая не столько завязать контакт, сколько официально выразить уважение постояльцам, о которых успел прослышать. Да, немцы – хозяева… Но ревностно щелкающие каблуками бюргеры, жаждущие получить хоть какую-то должность на оккупированных территориях и урвать пусть даже что-нибудь, а желательно – как можно больше, конечно испытывают положенное почтение к тем полякам из высшего дворянства, которые, невзирая на оккупацию, сохраняют огромную собственность и благорасположение их новых хозяев и господ. Всё пока работало, и это внушало хоть какую-то надежду. Оставалось лишь удивляться с иронией, как всё это выходит у них – гонимых, живущих на последней степени душевного напряжения… и молиться, чтобы так оставалось и дальше…
Серьезный разговор с паном Юлиушем состоялся уже на следующий день, глубоким вечером… Пану Юлиушу посчастливилось – его не было в Университете вечером 6 ноября, он избегнул участи многих сотрудников, даже не носивших профессорского звания… наверное и не подлежал ей в тот момент. Узнал он обо всем поздно вечером, из ураганом понесшихся слухов, а еще больше в последующие дни – и из слухов, и из официальных сообщений, и из подпольных вещаний Радио Польского. Он долго не думал. Университета более не было, а было лишь несколько опустевших, словно бы умерших старинных зданий с опечатанными дверями и эсэсовской охраной на входе, в которые можно было зайти только по специальному разрешению. Вчерашнего цвета польской и европейской науки тоже не было – были арестанты, рассованные по окрестным тюрьмам, которых ждала быть может самая страшная участь. Делать было в Кракове более нечего, как ничего, кроме опасности ареста, в нем уже нельзя было ждать и ловить. Они созвонились с родственниками, и вопрос о его переезде от греха подальше был решен. Уж если и было место, где возможно хоть сколько-нибудь безопасно и спокойно дожить, что суждено или пережить наступившие, кажущиеся бесконечными времена, то только тут… Услышав это, Войцех с Магдаленой понимающе переглянулись, вспомнив охватившие их с первой минуты и до сих пор, вопреки всем бедам, владеющие ими чувства. В первые пол года он лишь раз в месяц приезжал в Краков, следить за квартирой. Потом – когда значительную часть более пожилых профессоров освободили, стал наведываться чаще. Войцех узнал о гибели Хшановски и Стернбаха из вещания Радио Польске, где-то через год, уже будучи в Варшаве, а пан Юлиуш узнал об этом почти сразу, из уст «пана ректора», с которым встретился месяца через три после его освобождения. Пан Юлиуш рассказывал о ректоре Лер-Сплавински с воодушевлением и глубоким уважением. Три месяца в концлагере не запугали его, напротив – сделали, по словам пана Юлиуша, несломимым, еще более готовым бороться, каким-то отчаянно и героически решительным. И вот, говорил пан Юлиуш, уже как полгода, под его руководством возобновлено подпольное, тщательно и умело законспирированное преподавание, по обычным, сохранившимся с мирного времени учебным планам гуманитарного и естественного факультетов. «Знаете, пан профессор… это не только „символично“… Почти весь профессорский и преподавательский состав – кто жив и не уехал из Кракова, согласился рисковать и работать, курсы читаются довольно серьезно. Вы не представляете, как умно всё организовано, под самым носом у немцев. Ваш покорный слуга тоже чуть-чуть приложил к этому руку» – при этих словах пан Юлиуш довольно улыбнулся – «но настоящих сил нет, пан профессор… это я только тут, посреди гор и в покое кажусь бодрым. Так вот – не только „символично“. Но даже, если бы было только – вы не представляете, дорогой, как это важно. Как это вселяет в людей уверенность и надежду, чувство собственного достоинства… Жаль, что вас нет там, пан профессор, и к сожалению, по всем временам и опасностям, не может быть… кому было бы важнее и правильнее быть там, кто больше нес бы нравственную силу, волю к борьбе и польский дух»… Войцех вспоминал и думал… То, что рассказывал ему пан Юлиуш, полностью соответствовало облику Лер-Сплавински, каким тот остался в его памяти… он был бы удивлен, услышав что-то другое. До слез, до тяжелого от нахлынувших мыслей дыхания, его тронули слова пана Юлиуша о нем самом… Нет, всё же он ни в чем не может себя обвинить и упрекнуть. Он оставался эти годы верен себе и делал более, чем было дано любому другому человеку в его положении. Он старался быть поляком и патриотом практическими, опасными для жизни делами, даст бог – всё же не напрасными, послужившими чему-то важному. Да, всё кончилось крахом, факт… людям его сути наверное не место в таких делах… но что было дано и возможно – он делал, для совести и уважения к себе. И если что-то и привело к катастрофе в конечном итоге, то именно совесть и та решимость и готовность действовать, которая и означает настоящий патриотизм, которой у него, интеллигента и респектабельного профессора-сибарита, оказалось поболе, чем у многих. Он остался философом, профессором и интеллигентом – вот, в самых страшных событиях сохранена и через полстраны провезена его рукопись, которую он обязательно попытается передать через пана Юлиуша Лер-Сплавински… Она рождена, выношена, создана им в тех обстоятельствах, в которых другой только бы молился о том, чтобы выжить, и отчанно боролся за это… в которых большинство людей вообще теряет человеческий облик, а не то что достоинство, память о себе и способность на творчество. И видит бог – если им с Магдаленой всё же суждено пропасть и погибнуть, то эта рукопись будет более чем достойным концом пути и памятью, которой позавидовали бы многие!..