bannerbanner
ВНАЧАЛЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том I. Части I-II
ВНАЧАЛЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том I. Части I-II

Полная версия

ВНАЧАЛЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том I. Части I-II

Язык: Русский
Год издания: 2021
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 12

Вестибюль перед большим залом в здании Коллегиум Новум. Быстро наступающая вместе с его появлением тишина. Почтительные поклоны коллег. Они немедленно прерывают разговоры и заходят в зал, где большинство уже давно сидит по рядам и гулко обсуждает волнующее до глубины души и ума всех. Ректор университета, профессор и академик Тадеуш Лер-Сплавински заходит в зал, в почти сразу наступившей полной тишине поднимается на кафедру, в повисшей долгой паузе смотрит в него. Самые разные люди, сидящие на рядах, наполнившие зал до последнего места, пристально вперили в него глаза и внимание. Он каким-то чудным образом умудряется индивидуально разглядеть и вычленить в общей массе очень многих из них, большинство из них он вообще знает долгие годы, чуть ли всю жизнь, собственно – они и сотрудничество с ними, совместные дела и цели, полемики и дискуссии и есть его, Тадеуша Лер-Сплавински жизнь. Он глядит в эту воплощенную в конкретных лицах и взглядах свою жизнь, и его душу наполняют гордость и те могучие порывы, которые делают человека готовым отдать жизнь во имя чего-то по настоящему значимого и любимого, и он еще раз убеждается, какой же жемчужиной польской нации и польского духа, каким достоянием родной Польши, всегда был и является ныне Ягеллонский университет в Кракове. Вот великий Игнац Хшановски, два года назад, в свои семьдесят, увенчанный золотыми лаврами Академии Литературы. Он учил молодого филолога Тадеуша сорок лет назад, раскрывал перед тем тайны польского языка, истинные и бесконечные смыслы со школьной скамьи знакомых строк, заставлял иначе увидеть и прочувствовать образы хрестоматийных романов и поэм. Пройдут десятилетия, быть может века, а его труды по прежнему будут становиться фундаментом сознания исследователей. Благодаря ему мы по настоящему понимаем самих себя и родную речь… Мицкевича и Сенкевича, всю сложность и противоречивость во взаимоотношениях великих изгнанников-«романтиков», видевших татарские степи и Париж, берега Черного моря и Швейцарские Альпы, но никогда не ходивших под тенью Флорианских ворот в Кракове и по Краковскому Предместью в Варшаве. Какими разными они ни были, как драматически не спорили бы подчас друг с другом, с разных сторон глядя на общее дело, на те же идеи и судьбу их страны, но одно роднило и сплачивало их нерушимо – неотделимая от их жизни и дыхания любовь к Польше, жажда видеть Польшу свободной. Благодаря ему, глубоко и мудро, с пристальным трагическим спокойствием глядящему со скамьи первого ряда старику, кумиру многих поколений аспирантов и студентов, мы знаем тайны, пронизывающие пятьсот лет польского слова. Вот рядом с Хшановски сидит Леон Стернбах, еще более пожилой великий старец, всё так же, как и в молодости, на манер польских шляхтичей, лихо подкручивающий к верху роскошные, но полностью поседевшие усы, родившийся в Вильно еврей. Польской академической коллегиальности, быть может последнему оплоту истинной польской шляхетности, претили ксенофобские предрассудки – сын известного виленского банкира-еврея, профессор Стернбах был гордостью польской литературы и науки, достоянием и гордостью самой польской нации, в каждом вызывал лишь трепетное почтение. Три года назад, решившись выйти на пенсию, но сохранив пост почетного профессора, он подарил Университету свою колоссальную, уникальную по качеству и подборке томов библиотеку, сопровождаемую собственными, многолетними и путеводными пометками. Никто не сделал столько для развития европейских связей Ягеллонского университета, сколько профессор и академик Леон Стернбах – ученый, признанный в научных обществах Вены и Парижа, Праги и Лондона. Благодаря ему изучение классических языков и созданной на них литературы, находится в Университете на самом блестящем уровне. Вот чуть поодаль сидят Михаил Седлецкий – выдающийся зоолог, потомок знаменитой академической семьи Кракова, и его коллега по факультету естественных наук профессор Ядвига Волошинска. Взгляд пана ректора различает на скамье третьего ряда грузную, массивную фигуру профессора философии Житковски, и начинает лучится ласковостью и любовью. «Гневливый Сократ», «неистовый профессор», похожий на вечно бурлящий вулкан университетский «пророк», которого боготворят студенты. Вечно терзающийся, не жалеющий себя, безжалостно приносящий себя на алтарь творчества и исканий «смутьян» и «бунтарь», которому всегда и везде тесно, нестерпимо в любых рамках, благородная и страдающая душа которого не знает, и наверное никогда не узнает покоя. Пишущий книги, которые завлекают и не могут оставить равнодушным с первых строк, с этих же строк, зачастую в пренебрежение академическими канонами философских и научных текстов, горящие вдохновенной, полной трепета и искренностью вопрошания мыслью. Смелый критик реалий, откровенный и честный сторонник непопулярных идей и вызывающих неприязнь сомнений. Настоящий философ. Тот настоящий поляк и гражданин, бескомпромиссный ревнитель справедливости, которым, как часто думалось и думается пану ректору, может быть только рожденный в Польше еврей. Его отношения с коллегами и наставниками всегда были полны острых углов. Хшановски, к примеру, декан философского факультета в годы обучения Житковски, в своем стройном, воспитанном на классическом наследии мышлении, так и не понял и не принял мышления молодого Житковски – дышащего «бунтарством», напряженностью и терзаниями, мукой «бодрствующего» и ищущего духа, ничтоже сумняшися готового ниспровергнуть самое святое на пути к истине, к ответу на сонм непрерывно кровоточащих, словно рана не заживающих вопросов. Их непонимание заставило Житковски в отчаянии и «бунте» демонстративно оставить Университет, отказавшись от блестящих перспектив докторства, так редко сразу доступных пусть даже очень талантливому выпускнику. Он – личная гордость пана ректора. Благодаря содействию пана ректора, Житковски вернулся в Университет ассистентом профессора и вскоре стал доцентом, прошел «хабиат» – именно пан Лер-Сплавинский дал поразившую всех, высокую по оценкам рецензию только что вышедшим книгам Житковски о русских истоках экзистенциальной философии, и написал ходатайство ученому совету и тогдашнему ректору университета Мархлевски, о необходимости проявить мудрость и принять в ряды преподавателей человека, свершения которого на ниве философии обещают стать гордостью Ягеллонского университета. И хоть жить с профессором Житковски и держать его в списке сотрудников, по причине бескомпромиссности оного не легко, ой же как не легко, вспомнить хотя бы его официальные выступления во время прошлогодних «мирных событий» или его неискоренимую, ни с чем не считающуюся привычку переводить на лекциях и в публикациях вечные и самые ключевые дилеммы этики и метафизики в плоскость событий и явлений настоящего, пан ректор счастлив, что делит с этим, вечно и до глубины терзающимся, не дающим покоя окружающим, тучным и громоподобным «смутьяном» университетские стены и коридоры. Такие люди должны быть рядом, обязательно должны – чтобы душа не переставала работать и что-то требовать, а ум не начинал себе лгать, не уставал усомняться в том, что давно кажется очевидным и неоспоримым. Вот эти люди, цвет и гордость его страны, молча замерли и глядят на него, во вперенных друг в друга взглядах понимают друг друга и то бесконечно многое, что бурлит в их душах и проносится в их мыслях. Они ждут от него слова.

Готовясь произнести это слово, ректор Ягеллонского университета, профессор и академик знаменитых учебных заведений Европы и Польши, пан Тадеуш Лер-Сплавински конечно еще не знает, как пророчески верны его предчувствия относительно грядущих трагических испытаний. Он не знает, что многим из тех людей, которым он сейчас глядит в глаза, о которых с гордостью и теплом думает как о достоянии его страны и культуры, в самом скором времени суждено будет потерять свободу, некоторым – погибнуть в концентрационном лагере от болезни или будучи зверски забитыми насмерть «эсэсовским» охранником. Более того – многое предчувствующий и в нравственной решимости ко многому готовый, профессор Лер-Сплавинский не знает так же, что подобная перипетиями судьба ожидает и его самого.

– Уважаемое панство! Уважаемые и дорогие коллеги! Уважаемые гости, приглашенные на предполагавшееся сегодня торжество, дорогие студенты! – красивый, напряженный голос пана ректора полился под тонущими в высоте сводами аудитории – Все мы радостно спешили сегодняшним утром под своды и стены родного Университета! Все мы предвкушали сегодняшние, радостные и торжественные события, строили творческие планы и намеревались сегодня их обсудить. Многие из нас должны были выступить с речами и ваш покорный слуга, которого несколько месяцев назад вы облекли честью руководить одним из старейших в Европе университетов, на благо дела и родной Польши, как раз сейчас, в предполагавшихся им словах, должен был очертить перед вами намеченные ректоратом, захватывающие воображение планы работы и творчества на будущий год. Увы, дорогие мои, всему этому не суждено состояться. Задуманное не будет произнесено, а казавшиеся вчера нерушимыми планы, сегодня навряд ли многого стоят и никто не знает, что ждет Университет, страну и нас самих даже в ближайшем будущем. Проснувшись утром и услышав новости, мы обнаружили перед собой совсем не то, что ожидали, планировали и предполагали накануне – уже несколько часов нам предстоят совершенно иная жизнь, повернувшая в полном тумана и испытаний направлении, и родная страна, небо над которой более не мирно и не безоблачно, которую настигли беды. Все мы конечно же надеемся в наших сердцах, что час горьких испытаний минет Польшу и события, о которых мы слышим из репродукторов каждый час, не означают того, чего мы так опасаемся, что так тревожно предчувствуем, и жизнь страны и Университета, наша с вами жизнь, вскоре вновь вернется в привычное, намеченное русло. Мы будем надеяться, пока события, судьба и новости польского радио дают нам на это право. Мы должны надеяться. Но факт остается фактом – сейчас, когда мы с вами собрались в этом старинном зале, где-то быть может уже совсем недалеко рвутся снаряды, грохочут орудия и польские солдаты и офицеры умирают, исполняя свой долг, защищая родную землю перед лицом внезапно атаковавшего, давнего и безжалостного врага. Мы должны надеяться. Но мы должны и обязаны быть готовы к испытаниям, которые отпустит нам и нашей многострадальной стране судьба! Мы должны и обязаны быть готовыми выстоять в этих испытаниях, приложив к этому все данные нам богом силы и возможности, имеющийся у нас жизненный опыт. Мы должны быть готовыми бороться в грядущих испытаниях до последнего, до тех самых пор, пока жизнь снова не станет прежней, какой мы рассчитывали встретить и увидеть ее сегодняшним утром. Мы должны помнить о том, что Польша, страна великого духа и великой культуры, выстоявшая в вековых бурях своей исторической судьбы, терпением и героической борьбой завоевавшая свободу, никогда не откажется от нее и никогда вновь не позволит ее у себя отобрать! Мы должны помнить и о том, как решающе важен именно в часы исторических потрясений и испытаний свет университетского знания, что оплотом свободы и национального духа, воли к борьбе и победе, становятся в них не только поля сражений, а еще и университетские аудитории, позволяющие нам сохранить память и сознание того, кто мы и что мы должны, какие цели стоят перед нами, дающие сберечь в упорстве преподавания и верности знанию наше культурное и духовное достояние. Дорогие мои! Чтобы не случилось, мы, студенты и преподаватели, простые сотрудники и профессора Университета, обязаны помнить о том, какая высокая миссия возложена на наши плечи, что Университет должен продолжить работу при любых обстоятельствах, а своей верностью делу мы сами должны стать примером и точкой опоры для всех вокруг, вселяя в сердца людей веру в неотвратимость нашей победы над судьбой, не позволив им сломиться духом и сердцами. Уважаемое панство, коллеги и студенты! Очень многое было намечено на сегодняшней церемонии, многое же должно было быть сказанным. Из всего задуманного вы услышите лишь эти мои, на ходу рождающиеся слова, я считаю неправильным строить какие-либо планы и мероприятия до тех пор, пока ситуация не обретет определенность. Как только моя речь закончится, я более не буду удерживать Вас, но конечно – не буду и гнать. Вы сможете заняться важным для вас в эти минуты, но если кто-то из вас пожелает задержаться в родных стенах Университета – вы знаете, как эти стены любят и всегда ждут вас. Как только руководству Университета станет хоть мало-мальски известно, что в выстроенных рабочих планах остается возможным, а что нет, оно найдет способ незамедлительно оповестить вас…

Здесь речь и голос пана ректора внезапно срываются – перед его льющейся, наживо облекающейся в слова мыслью, вдруг разверзается та самая бездна неизвестности, утратившего всякую определенность и устойчивость, грозящего страшными и неведомыми бедами будущего, в которую он так ясно взглянул по дороге в зал, и он внезапно понимает, что более не знает, что сказать… Под гулкими сводами залы замирают тишина и пауза, и пан ректор Лер-Сплавински пробегает цепким, напряженным взглядом по лицам. На них, молодых и старых, светящихся опытом и глубиной или внезапно сменивших беспечность и радость юности на серьезную задумчивость, он словно в зеркале видит то, что внутри переполняет его самого – тревогу, озабоченность, силу порывов и любовь к родной стране… Такие разные, запечатлевающие в себе разные времена и судьбы, они едины между собой, едины с ним самим во владеющих ими порывах и чувствах… Он видит в них, что сказанные им только что, на ходу родившиеся слова, выплеснутые в словах мысли и чувства, искреннее и правдивее которых быть не может, нашли глубокий отклик в сердцах собравшихся… И вот, пан профессор внезапно понимает, а еще больше чувствует, чем должен закончить свою речь. И набрав сколь можно больше воздуха в грудь, как можно более протяжно, удлиняя звуки и разрывая слова, занеся руку со сжатым кулаком и сопровождая ее могучими взмахами каждый слог и каждое слово, он кричит, посылает в зал – ВИВА РЕСПУБЛИКА ПОЛЬСКА!!.

Огромный, старинный и только что молчавший зал, будто под нажатием кнопки взрывается – люди начинают аплодировать, на разные лады и голоса кричать, повторять только что произнесенное ректором и иное, вскочив с мест, поддаваясь непонятному порыву и вопреки логике, почему-то обнимают друг друга, трясут друг другу руки, а у многих, в особенности у тех, кто старше, на глазах проступают слезы, да если вглядеться – покраснели глаза и у внезапно обессилевшего пана Тадеуша… Разные судьбами и годами, полом и родом, качествами характера, эти люди, со всей человеческой чистотой и искренностью, в глубоком и правдивом порыве их сердец, а не в гипнозе от отрепетированных речей кровожадного безумца, при их неотвратимой и правомочной разности, внезапно ощущают себя чем-то одним – поляками, гражданами и детьми великой страны, которой угрожает опасность. Старики-профессора обступают пана ректора, пожимают ему руку, некоторые обнимают его, возгласы и речи людей сливаются в единый гомон под высокими старыми сводами, но еще более сильно под ними в это мгновение именно чувство гражданского единения, ощущение себя людьми в любви к родине, в тревоге за ее судьбу одним целым, чем-то бесконечно родственным и слитым, а не чуждым, как при обычных и безопасных обстоятельствах, в дрязгах и буднях привычной жизни.

– Вива Республика Польска! – вскочив, не помня себя, со скамьи и чуть ее не опрокинув, ревет басом и «неистовый профессор», пан Войцех Житковски. Он всегда уважал и любил человека, слова которого так проникли сейчас в его душу, так отозвались в нем. Он скептичен к стенам университетов и тем, кто населяет их, к суждениям, которые в изобилии между ними рождаются. Истина открывается не в университетских коридорах и аудиториях, человек обретает ее наедине со смертью, мраком и загадками мира, мучительными противоречиями жизни и наполняющим его изнутри опытом, вынося на своих плечах бремя свободы, решений и ответственности. Как любят говорить немецкие философы Хайдеггер и Ясперс – философия не есть занятие профессоров, она есть дело человека, рабов в той же степени, что и господ, и видимо при любых условиях и обстоятельствах. Однако этого человека, словно олицетворяющего собой всё то лучшее, что есть в университетской, академической среде, бывшего быть может одним из тех последних настоящих ученых и исследователей, для которых истина не пустой звук, а дело, которым они занимаются – судьба и путь, но не способ социального обустройства, требующего от человека пройти, провести душу и ум через лабиринты изощренного ханжества, он давно и искренне любил и каждое, произносимое тем слово, казалось Войцеху рождающимся в его собственной душе, слетающим с уст его самого. Он хочет протиснуться к пану ректору, чтобы пожать ему руку и сказать слова благодарности, но внезапно чувствует, что его душат рыдания… Сжав плотно челюсти, пытаясь не дать слезам навернуться на глаза, он протискивается до двери, облокачивается на стену у окна в вестибюле, в который вытекает из залы множество людей…

– Войцех! – за спиной пана профессора внезапно раздается чистый интонациями, мягкий, чуть приглушенный возглас.

Глава шестая

Не красота спасёт мир

Наконец-то! – Магдалена Збигневска, двадцати восьмилетняя красавица блондинка, скульптурной красотой лица похожая на польских королев со старинных портретов, «нашла в себе мужество», как она сама посмеялась над собой в мыслях, и решилась открыть глаза. Проснулась Магдалена уже не менее как получаса, но заполнявшее ее по пробуждению ощущение блаженства и абсолютного покоя, никакого желания открыть глаза, встать с постели и заняться положенными и намеченными делами, вернуться в жизнь не вызвало, напротив – ей хотелось, чтобы чудеснейшее мгновение счастья и начавшегося дня застыло. Ей некуда было спешить, в отличие от иных дней, воспоминание о намеченных планах и должных состояться делах не окатывало ее привычным ощущением тревоги или озабоченности, не заставляло сосредотачиваться, напрягаться мыслями и душой, и ей хотелось, чтобы мгновение, когда она начала слышать пение птиц в яблоневом саду, на почти влезающих в приоткрытое окно ветках, и легкий, редкий шум дачного предместья, застыло и длилось как можно дольше. Так она и пролежала битые полчаса, а может и дольше – наслаждаясь ощущением совершенного покоя, пахучим холодком из окна и обрывками звуков, прочно воцарившимся в ней с пробуждением чувством и сознанием – как же все у нее хорошо. Потом, конечно, ее душу и мысли стали заполнять воспоминания о множестве мгновений минувшей ночи, о сказанном… о пережитых чувствах и о том, что в какой-то момент ей показалась, что она совершенно обезумела и забыла себя, о поцелуях и объятиях Войцеха (еще не раскрыв глаз, при этих особенно воспоминаниях она, и без того блаженно улыбающаяся, как-то с восторгом и легким гоготком засмеялась и замотала головой, разметав роскошные, длинные и чуть вьющиеся, цвета немного полежавшего сена волосы, заерзала спиной на постели). Кто бы мог подумать, что этот человек, грузный басящий медведь (если бы он был рядом, то она наверное вцепилась бы руками в его шевелюру, сколько хватило сил повертела бы ему голову, а после нежно прильнула губами к волосам и лбу), способен и на такую страсть, и на такую чуткость и трепетность отношения к ней! Что всё вообще может быть в эти мгновения и в этой ситуации так… Чудесно. Чисто. Искренне. Не оставляя ни малейшего привкуса стыда и разочарования после, как это бывало в ее жизни. Всё сильнее, как утренний прибой на море, подступавшие и накатывавшие воспоминания, были сложны и наполнены, заставили ее вдумываться в пережитое и собственные чувства, а значит – хочешь или не хочешь, надо было вставать. И неожиданно для себя, Магдалена резко и с упругой легкостью села на кровати, а после вскочила на ноги, подняла руки над головой, подчеркнув чудесной стройности, облегаемую ночником фигуру, завертелась, будто в балетном па, и еще раз засмеялась от изумительного чувства счастья, покоя и совершенства мгновения. В ее жизни свершилось чудо – она полюбила, обрела, встретила близкого человека, слилась с ним. Она знала этого человека и близость с ним была правдива, а не порождена властью иллюзии или заблуждением. Она была с ним, в чувстве к нему совершенно искренна, она любила его, желала ему добра и счастья, понимала этого человека в самых разных гранях и чертах его существа, в его мыслях и поступках, в его подчас страшных, сжигающих и терзающих мучениях, которые ее совсем от него не отпугивали. Они были по сути очень близки и понятны, во многом знакомы ей… Она не просто была способна и готова разделить их, принять в человеке, которого полюбила, эту его трагическую сторону… Ее к этому в нем тянуло, влекло, причем с самого начала… Она видела в этом его человеческую настоящность, чем-то очень важным и давним в себе это разделяла, отчего их близость, случившаяся в ее судьбе встреча с ним, их состоявшееся сегодняшней ночью слияние до конца, были для нее в особенности счастьем, а драгоценны – словно сама жизнь… Ведь так и с жизнью! Она по самой ее сути трагична, наиболее важным в ней подчас нестерпимо мучительна и становится чуть ли не адом, но при этом бесконечно ценна и может быть полна смысла, таит в себе удивительные возможности, которые дарят смысл и кажущееся невероятным счастье… Магдалена не раз поражалась мыслям об этом, а сейчас они в особенности ее радуют и лишь усиливают чувство счастья, покоя и чуда мгновения… Ведь этой ночью она обрела то, что не менее творчества является в жизни условием смысла и счастья, делает счастье полным – близость, самую настоящую и несомненную, ее правдой поразительную, слияние до конца с любимым человеком, разделенность в нем, возможность срастить с ним судьбу, жить его сутью и душой. Она уже довольно долго жила его существом, его чувствами, планами и побуждениями, понимала их и в этом была им сопричастна, откликалась им и разделяла их собственной сутью и опытом… Она жила им так же, как за фортепиано живет смыслами и чувствами, которые застыли в извлекаемых ею из клавиш звуках. Она чувствовала, нет – она сегодня утром знала и была уверена, что и отношение его к ней таково же… И это было счастье.

Свет, проникавший в спальню на втором этаже из приоткрытого окна, а так же доносившийся с вечно почти пустых, сонных улочек дачного предместья шумок, убеждали Магдалену, что уже далеко не раннее утро, но это совершенно ее не тревожило. Ей некуда спешить. Когда она приедет в Университет совершенно не важно и вообще – отныне время и заботы решительно должны застыть, отказаться от своих претензий, пойти к черту! Вечером она здесь же, в домике посреди яблоневого сада, будет готовить Войцеху и когда настанет темнота, раскроет окна гостиной внизу и станет ему играть, поглядывая на его растекшуюся по старомодному кожаному дивану фигуру. А значит – ей предстоит сказочный, полный чуда, счастливый день. И плевать она хотела на время. А почему, собственно, ждать до вечера? Рассмеявшись прекрасной идее, она застучала чудными, босыми и упругими ногами по деревянной лестнице, скакнула в гостиную за старый рояль – покупка для нее инструмента и была, собственно, поводом ее приглашения на дачу, откинула крышку и сильно, с некоторой ироничной нарочитостью ударяя по клавишам, заставила прекрасно настроенный инструмент зазвучать помпезными, полными победной уверенности и старомодной шляхетской манерности звуками шопеновского «Grande Polonаese» – только эти звуки соответствовали охватившим ее чувствам. Доведя фразу до ритмического завершения, она вновь рассмеялась, обрушила с грохотом крышку инструмента, залетела, проскочив через кухню, в ванную. Ей вдруг захотелось увидеть себя, увидеть, что же собственно этот человек, с искренним обалдением на его широком, краснеющем, иногда кажущемся детским лице, шепча и бормоча, называл ночью «чудом». Скинув ночник, она вдруг со спокойным, рассудительным и пристальным вниманием посмотрела на свое отражение в большом зеркале. Да, она красива. У редких девушек сегодня встретишь такую выпуклость бедер, тонкость талии, стройность и чистоту контуров ног… грудь у нее полна и упруга, волосы хороши, что до лица – не один только Войцех сравнивал ее с королевами на старинных портретах. Ей и вправду посчастливилось родиться и расцвести красивой, избежать мучительной участи женщин, на которых мужчинам не просто не хочется, а иногда трудно и неприятно глядеть. Да, она красива, и множество мужчин с давних пор желают ее. Она давно почувствовала, что красива, и это чувство, как нечто неотъемлемое, подобно тому невольному уважению, которое вызывает у окружающих Войцех – огромный, высокий и мощный телом мужчина – сопровождает ее жизнь с лет юности. Сначала, лет в пятнадцать, она поняла это по способности неожиданно приковывать внимание и взгляд и мужчин, и женщин, где бы она ни появлялась. Глаза мужчин начинали восхищенно блестеть, а глаза женщин – блестеть столь же восхищенно, но с оттенком завистливого уважения и признания. После – лет в восемнадцать, она ощутила это по тому могучему, странному во взгляде мужчин, что заставляло их самих невольно смущаться и опускать глаза, начинать суетитьcя при ее появлении где бы то ни было, быть забавно и по старомодному галантными и пытаться всемернейше угождать. Всякий из них желал как можно более проводить с ней время – ее поражало стремление к этому даже мужчин, значительно старше ее. Она привыкла к их мгновенному и полному вниманию с ранних лет и как к чему-то, совершенно неотделимому от ее жизни и присутствия в мире. Они желали обладать ею, делать ночью с ней обнаженной, сверкающей красотой совершенного тела то, что с лет юности ей самой украдкой и часто подсказывала фантазия, о чем девушки начинают, звонко смеясь, шептаться еще в старших классах гимназии. Возможность делать с ней и подобными ей женщинами это, для мужчин необычайно важна – она поняла это рано, и поскольку речь шла о том, что по умолчанию ощущалось окружающими людьми в жизни исключительно важным, не очень отдаленным стал и тот момент, когда она, невзирая на довольно строгое воспитание в традиционной католической семье, решилась узнать, о чем же идет речь и позволила одному из наиболее ревностно и настойчиво обхаживающих ее мужчин, старшему ее на четыре года студенту из консерватории, красавцу-композитору, необычайно уверенному в себе, но в ее присутствии эту уверенность терявшему, сделать то, что он так хочет. Ложью будет сказать, что она была совсем разочарована. В первый раз это было по большей мере чудно и интересно, заставило еще больше ощутить уверенность в себе и своей власти над мужчинами. После – доставляло огромное наслаждение телу и всякий раз становилось доводившим до паморока, застилавшем сознание, заставлявшем надолго забыть о жизни, о делах и заботах, словно опьянявшим потрясением. Однако – очень быстро выяснилось, что мужчины, с которыми это происходит, после этого как правило становятся ей неприятны и скоро становятся неприятными ей и в обычной жизни… Она пользуется ими, как оказывалось понято по здравому размышлению, а они – ею, и всё это в конечном итоге становилось неприятным тем образом, который она называла словом «нравственно», имея в виду какие-то тяжелые внутренние, глубоко личные переживания, было неприятно и подчас совершенно неприемлемо в той же мере, в которой исключительно важно и радостно для тела и ощущений, необходимо для давно заявившего о себе природного побуждения. Более всего ее поражало ощущение глубокой чуждости ей мужчин после того, как она сливалась с ними телом, желание отдалить их от себя, не видеть их. Дальше – больше. Довольно быстро она, необычайно красивая и вызывавшая желание и внимание у всех встречавшихся ей мужчин, начала и чувствовать, и понимать, что причиняет боль себе, поступает вопреки себе, преступает против чего-то, в самой себе очень важного, когда позволяет себе и мужчинам удовлетворять эти очень сильные, всем известные побуждения. Наконец, по прошествии не очень долгого времени, она со всей ясностью ощутила, что как бы ни были сильны эти побуждения, какое облегчение и наслаждение для тела не приносила бы близость с мужчинами и как магически доступна не была ей эта близость практически с любым из них, к которому она выказала бы простое внимание или благоволение, она просто больше не может продолжать причинять себе боль, унижать и осквернять себя, позволяя себе это, не может и во внутреннем решении не хочет поступать так. Ощутила это Магдалена безоговорочно, в правде и силе внутреннего нравственного чувства, против которого ни при каких обстоятельствах, под властью самых сильных побуждений и соблазнов нельзя преступить. В еще недавно по своему радостном и важном, совершавшемся и приходившем в ее жизнь без каких-либо преград, настолько кажется естественном, неотделимом от жизни и человеческих побуждений, таком наконец доступном ей, она неожиданно и загадочно ощутила нечто, противоречащее ей самой, неприемлемое ей, разрушающее ее нравственно, словно бы ее саму, Магдалену Збигневску, отрицающее. Она вдруг обнаружила, что чувствует эту себя саму и этой ей такое естественное, доступное и неотделимое от жизни, важное и приятное для тела – отдаться желанию и страсти, позволить красивым, вежливым и в достаточной мере поухаживавшим мужчинам желание удовлетворить, обладая ею и ценя ее за подаренную им возможность, использовать их для подобного и дать им использовать себя, более, со всей внутренней непререкаемостью и решительностью неприемлемо, невозможно. Она больше не может поступать так. Такие отношения ей более неприемлемы и мучительно, подчас до настоящего потрясения неприятны. Это было неожиданно. Это было странно и заставило ее начать думать, разбираться в себе, пытаться понять себя в таком новом, внутреннем и противоречивом опыте. И было над чем подумать! Ведь приглядываясь к большинству мужчин и женщин вокруг себя, разных возрастов, судеб и социальных слоев, образованных и простоватых, она со всей безошибочностью видела, что это является для них в отношениях наиболее важным – это и еще дети да налаженный, уютный быт, называемый ими «семья». А когда это в их отношениях, по тем или иным причинам становится невозможным или же возможным не так, как им хотелось бы, их связи распадаются, они начинают изменять друг другу, обнаруживают взаимную чуждость и иногда даже – что вообще друг друга ненавидят. Ей же, которой радости любви и жизни, в любом желаемом ею преломлении, доставались безо всякого труда, в той форме и в таком количестве, которые она сама устанавливала, эти самые, столь вожделенные всеми вокруг и для большинства исключительно важные «радости» стали неприятны, нравственно мучительны и по здравому размышлению, в обращении к своим настоящим внутренним побуждениям и чувствам, вопреки их естественной приятности и востребованности в общем-то не нужны. То есть конечно быть может нужны, ибо природа требует своего, но как-то не так, при условии и значительно после чего-то куда более важного и нужного, чего-то личного. И двадцати двух летняя красавица-полька, блестящая пианистка третьего курса музыкальной академии Кракова, останавливавшая взгляды и дыхание мужчин от восемнадцати до пятидесяти, начала думать, чего же.

На страницу:
5 из 12