bannerbannerbanner
ВНАЧАЛЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том I. Части I-II
ВНАЧАЛЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том I. Части I-II

Полная версия

ВНАЧАЛЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том I. Части I-II

текст

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2021
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 12

ВНАЧАЛЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ

Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том I. Части I-II


Николай Боровой

© Николай Боровой, 2021


ISBN 978-5-0055-0703-7 (т. 1)

ISBN 978-5-0055-0704-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

ВНАЧАЛЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ

Роман в трех томах.


Кракову, с поклоном памяти и любовью.


Автор предполагает, что множество людей самых разных жизней и судеб, гражданств, конфессий и идеологий, узнают в тексте романа, в его сюжете и событиях, в высказанных в нем идеях и опыте себя, и вполне возможно – увидят себя с не слишком лестной стороны… Автор заранее просит этих людей не обижаться на поставленное перед ними, перед их поступками, убеждениями и установками зеркало, а предлагает лучше задуматься о том же, о чем неустанно заставляет думать самого себя – что зеркало показывает…

ТОМ I

Часть первая

ВЕЧНОСТЬ ОДНОГО ДНЯ


Глава первая

Призрак счастья

…В это туманное и немного пасмурное утро 1 сентября 1939 года, у профессора философии Ягеллонского университета Войцеха Житковски, на своем «Мерседесе» неторопливо въезжавшего в со стороны дач в краковское предместье Клепаж, было не просто хорошее или даже отличное настроение. Говоря откровенно – пан профессор был просто счастлив, одновременно по детски и по взрослому; словно бы расстворившись душой и дородным, мощным телом в ощущении счастья и теплоты, покоя и чуть ли ни вселенской гармонии, он никуда не хотел спешить и потому пустил мерно и исправно урчащую машину как мог медленно. Всё радовало его – и довольно густой туман, и не торопившиеся разбегаться под властью вышедшего солнца тучи, неожиданно заволокшие город и окрестности еще вечером, и необычный для первого дня краковской осени, затекающий в приоткрытое окно и чуть пробирающий холодок, и мысли о предстоящем дне, знаменовавшем новый рабочий год. Эти мысли, впрочем, как и подсовываемое памятью указание на назначенную через пару часов торжественную церемонию, где ему предстояло конечно же выступить, а после – заседание ученого совета, наполняли сознание пана профессора как бы лениво и «исподволь», не затрагивая его внимания и переживаний. Целиком коридоры университетских зданий студенты заполнят оживленным, звенящим разговорами, бурлящим эмоциями потоком только через месяц. Однако, по давно сложившейся традиции, сегодня в Университете должны состояться несколько торжественных мероприятий, на которые приглашены и «новобранцы» – новоиспеченные студенты. Для них, «новобранцев» нескольких факультетов, намечены две лекции – преподаватели должны ближе познакомиться с будущими студентами, очертить перед ними предстоящую на академический год работу. Так повелось с давних времен. Ожидает встреча с коллегами, большую часть которых он не видел в летние месяцы. Еще неделя – и нерадивые лентяи из числа старшекурсников потянутся пересдавать «долги», неудачи на предыдущих экзаменах, потихоньку начнет бурлить привычная университетская жизнь с ее рутиной и радостями, творческими событиями и официальными церемониями, дискуссиями и интригами. Однако, мысли и «исподволь» настигающие воспоминания обо всем этом не затрагивали пана профессора и не способны были хоть сколько-нибудь поколебать заполнившее его существо, удивительное и загадочное чувство. Он решительно не желал в это утро ни чем тревожиться и ни о чем беспокоиться, даже в самых дальних мыслях, чтобы не приведи боже не дать расплескаться тому полностью охватившему, расстворившему его в себе ощущению счастья, покоя и гармонии, кажется полного совершенства мгновения, о котором недостижимо мечтал и молился гетевский Фауст – такому редкому чувству для сорокалетнего человека, философа не образованием и профессией, а самой своей сутью, рано обретенной и обильно приправленной жизненными испытаниями трагической мудростью. И даже откровенная банальность события, которое с самых первых мгновений сегодняшнего пробуждения наполнило душу профессора этим чувством счастья, согревавшим его в аккуратно прорезающей туман машине, не побуждала его привычно рефлексировать и иронизировать над собственными переживаниями. Профессор был совершенно счастлив, счастлив чувством покоя и безопасности, расстворенности в мире и мгновении, как бывает счастлив самый обычный человек наверное в любом месте земли. Счастлив самым что ни на есть простым.

Видит бог, которого наверное нет – у пана Войцеха Житковски были причины ощущать себя счастливым этим утром.

Собственно, если перейти сразу к сути, то причина счастья пана профессора Войцеха Житковски была и впрямь очень банальна – минувшей ночью, в уютном, обросшем старым садом и согретом огнем камина домике в районе дач, приобретенном профессором три года назад, как раз при получении почетной степени, его аспирантка Магдалена Збигневска, двадцати восьмилетняя красавица, подарила ему себя. Да-да, именно «подарила», в самом высшем и знаете ли чистом, литературном смысле этого слова – как дарит, со всем чудом истинной страсти и слияния отдает себя любимому мужчине небывало красивая женщина.

Трудно передать сонм чувств и переживаний, которые разгорались в душе пана профессора под разлившимся ощущением счастья и грозили, словно бы предвкушали прорваться, захватить не только его душу, но и ум ближе к обеду, когда ему вновь предстоит увидеть выспавшуюся и приехавшую в университет Магдалену – Магдуш, как он совсем по детски и трогательно шептал ночью, целуя ее, обнимая ее, прижимая ее к себе, иногда чуть не плача…

Однако – еще труднее понять и передать, что означало в жизни пана профессора это событие, обретение настоящей близости с необычайно красивой, молодой, но уже такой зрелой и умом, и духом женщиной, так просто и искренне подарившей ему себя. О, пан профессор Войцех совсем, знаете ли, не «сладострастник», совершенно нет, даже наоборот, в том-то и дело! То событие, которое сделало по настоящему счастливым профессора, умевшего с экстазом рассуждать о платоновских диалогах, увлекать аудиторию загадками кантовской гносеологии, с беспощадной иронией «разбирать по косточкам» новомодные социологические теории, вдохновенно раскрывать перед студентами тончайшие философские смыслы барочных полотен и бетховенских симфоний, в академическом кругу Кракова было как раз-таки вовсе не редкостью. Собственно – заводить романы, и подчас длительные с молодыми аспирантками, было довольно принятым в доцентском и профессорском кругу, даже считалось эдаким правилом «хорошего тона» и поступком, без которого настоящий поляк не может ощущать достойного «шляхетского» прошлого. В этом всё и дело. Громадный ростом, толстоватый сорокалетний добряк пан профессор, со всегда гладко выбритым, по десять раз в день и из-за самых разных причин заливающимся краснотой широким лицом, сочетающий в себе гневливую, зажигающуюся во мгновение и отдающую фанатизмом экспрессию холерика, шквальную, сохранившуюся и до сорока лет энергию сангвиника, глубоко застывшую в выражении глаз, невыдуманную меланхолию человека, знающего о смерти и видящего разумом истинную, зачастую уродливую и трагическую суть вещей, с давних времен, как и полагается истинному философу, совсем не таков, совсем!.. Грехи молодости – да кто же не грешил во времена оные и как мог не попытаться бросить себя в соблазны светской жизни еврейский юноша, отвергнутый родителями и сбежавший из еврейского квартала! – закончились очень быстро. Вместе с горечью разума и духовной зрелости, наступившей в существе будущего профессора Ягеллонского университета совсем рано, даже прежде, чем он в этом университете стал студентом, как-то пропало и упоение теми вещами, которые в таком возрасте не могут не увлекать и не казаться красотой, поэзией и сутью самой жизни, дыханием лучших лет, еще не омраченных бременем ответственности и разума. Однако же, оное бремя настигло Войцеха (урожденного Нахума) неподобающе рано, что сделало его будто старым и по странному отдаленным посреди компании брызжущих жизнью и оптимизмом молодых людей, заставило сменить факультет права на философский и перестать упиваться столь свойственными этому периоду жизни человека побуждениями. Очень молодым, он вдруг раз и навсегда понял, словно бы беспрекословно, неумолимо почувствовал – он не может слиться с женщиной, не испытывая к ней ясного, человеческого чувства любви, а делая так, поступает против самого себя. Вместе с мудростью и трагизмом разума, глубинной печалью зрелого и осознавшего себя духа, в жизнь будущего пана профессора, отвергшего свою общину, отвергнутого и проклятого в ответ ею, яростно боровшегося за признание в академической среде, пришло одиночество. Но вместе с тем – книги. Вдохновение. Творчество. Свою первую книгу пан Войцех Житковски написал в двадцать пять, вскоре закончил и издал вторую. Тридцатилетие ознаменовалось получением докторской степени и написанием книги по философии искусства. В тридцать пять, захваченный не столько идеями Ницше, сколько самими очерченными зловещим кумиром времени горизонтами мысли, он увлекся философией музыки и спустя два года, получив профессорскую степень, выпустил книгу о философском символизме в европейской музыке 19 века – она принесла ему известность в определенных кругах, она же – о судьба! – в конечном итоге привела в его объятия минувшей ночью красавицу Магдалену. Сам Теодор Адорно, баловавшийся сочинением того, что пан Войцех отказывался признавать музыкой, отозвался на его книгу, вступил с ним в полемику по главным для его труда идеям, что конечно не могло не льстить. Одиночество. Оно очень рано увлекло и захватило его, стало залогом его небывалой плодотворности. Говоря по чести – сжившийся и свыкшийся с ним, никогда не тяготившийся им, но всегда ощущавший его нехватку, нашедший в нем не только испытание, но условие, как часто подмечал для себя, настоящей и творческой жизни, пан профессор буквально до последнего времени был уверен, что оно – отпущенная до самого конца, обещающая оказаться непреодолимой судьба. Многие и многие годы он говорил себе – я никогда не любил женщины, никогда не встречал той, с которой мог бы разделить судьбу и свой мир или хотя бы представить подобное, и увы – это была чистая правда. Пан профессор Войцех Житковски знал, что такое желать любить, мечтать то ли о любви, то ли о той дымке совершенной разделенности и слитности с кем-то другим, которую мы часто обозначаем словом «любовь», но не знал, что такое любить женщину. В нем никогда не рождалось решимости со всей внутренней честностью и уверенностью в собственных чувствах, с предельной ясностью и подлинностью таковых сказать какой-нибудь из множества окружавших его женщин «я люблю тебя». Он просто никогда не любил женщины, не знал этого чувства – что же, собственно, тут непонятного? Ведь не воспринимать же всерьез все эти «новомодные» теории, которые он с таким неподражаемым юмором «разбирает по косточкам» на лекциях, зачастую вызывая неудовольствие студентов, норовящих ими увлечься… Нет любви – и нет, что тут поделаешь. Любовь, настоящая любовь – редкий цветок, ее нужно ждать и чаять, но посетит ли она жизнь и судьбу человека или минет стороной, совершится или же нет таинство встречи – жестокая и не подвластная человеку прихоть случая. Соединиться с кем-нибудь без любви и внутренней близости, словно выполняя работу и давно отлаженные, кем-то написанные роли, для дела создания семьи и продолжения рода, как принято в покинутой им в ранней молодости общине предков, опутать себя цепями заботы и необходимости – о, подобное было ему ненавистно, казалось смертью и с самых ранних лет, лишь представляя себе это, он начинал испытывать удушье и ярость, всё это казалось ему механической и бессмысленной жизнью, в которой не оставлено место для него самого, для главного в нем… Все эти «новомодные» властители умов, от Маркса до Фрейда – о, как же плоско и слепо они мыслят человека, существо человека, человеческую душу… как мало на самом деле знают и понимают они, мнящие себя обладателями «научной истины», раз и навсегда верной, как презирают они философскую мудрость прошлого, но сколько истины именно в ней, в ее подчас туманных символах и указаниях, а не в ставших лозунгами «научных теориях»!.. И когда пан профессор рискует утратить популярность у студентов, позволяя себе иронизировать над всеми этими «теориями» на лекциях, он не испытывает колебаний… Кто не думает о детях… но там, где нет любви – ничего нет и быть не должно… И почти до самых сорока лет не встретивший любви, не различивший взглядом и разумом женщины, которая была бы ему по настоящему близка духом или хотя бы такой показалась, пан профессор, громадного роста холостяк, басящий и читающий ставшие легендарными лекции, автор многих, обретших известность трудов, был искренне уверен, что до конца дней ему суждено прожить одиноким. И смирился с этим. Почти. До странного, кажущегося сном или фантазией чуда по имени Магдалена Збигневска.

Одиночество пана профессора, столь не принятое ни в академическом, «богемном» кругу, ни вообще у его сограждан, будь они хоть ортодоксальные евреи, хоть поляки из ревностных католических семей, давно обросло легендой. Вправду – одно дело, если бы речь шла о человеке, невзрачном внешностью и сутью, но тут-то дело другое, совсем другое! Разное поговаривали… о всяком в разное время перешептывались… И «новомодные теории» сделали свое дело, внесли в восприятие массивной и одинокой фигуры пана профессора лепту немалую – какие подчас невероятные, не имеющие отношения к действительности вещи, рассказывались за легендарной же, чуть ли не заслонявшей просвет в университетских коридорах спиной! Но пан профессор был человеком вдохновенным, талантливым и значимым, способный испугать или даже отвратить внешним видом, громоздкой фигурой и напором в общении, как цирковой маг или гипнотизер он заставлял забыть обо всем чуть ли не первыми словами своих лекций и книг, настоящее и подчас трагическое бурление мысли, которым он жил, и напряженная внутренняя работа, оное порождавшая, вовлекали и побуждали всякого слушающего задаваться вопросами и пытаться чем-то из глубины себя отвечать, Университет ценил его, интеллектуальные круги Европы – начинали замечать, и персону пана профессора в конце концов принимали такой, какова она есть: одинокой, странной, экстатически и надрывно вдохновенной, зачастую откровенно цурающейся самых простых житейских вещей и радостей.

Вспоминая по пути к Кракову подробности совершившегося ночью, такого в общем житейски банального, но своей правдой загадочного события, пан Войцех был поражен именно тем, что при всей поэтической страстности произошедшего (ожидаемой от женщины в расцвете лет и красоты, но несколько удивительной для сорокалетнего мужчины, грузного верзилы, в шевелюре которого начинает пробиваться седина), он не испытывал ощущения неискренности произошедшего, какого-то чувства стыда или нравственной нечистоты, нравственного преступления против самого себя, всегда настигавшего его во время, как он говорил, «грехов молодости», так безоговорочно и мощно его от этих грехов отвратившего. Вот-вот – в этом всё и дело: искренность! Простая человеческая, личностная и нравственная искренность. И близость – личностная, нравственная. Лишь ставшая в покрытые мглой и тайной совершающегося, одурманенные прохладой и запахом яблоневого сада мгновения полной и потому – какой-то чудесной, невероятной и дарящей вот то чувство счастья, которое безраздельно правило им. Философ остается философом и в эти мгновения. Он просто слился с человеком, которого узнал и полюбил, обрел – как обретают жизнь, видение истины, ощущение пути. Слово «истина» – не пустой звук для пана профессора, оттого-то и ходят легенды о той ярости, с которой он подчас ведет академические дискуссии о предметах, кажущихся далекими вообще от всяких чувств. И слово «путь» – тоже. Он доказал это в семнадцать, хлопнув дверью старого родительского дома в Казимеже, намертво решив, что будет жить иначе и пойдет иным путем, нежели предписывает ему «святая традиция предков»… Ох, как же нелегко пришлось ему на этом «ином» пути, но всё достигнутое паном профессором говорит, что и сам путь, и решимость на оный не были пустым звуком. И вот, события последнего времени показали, что слово «любовь», так часто произносившееся им в своих мыслительных построениях, но не становившееся реальностью чувства и внутреннего опыта, тоже – не пустой звук для него и не абстракция из философских рассуждений, какой была для Спинозы, да и не только. Пан профессор, туманным утром 1 сентября 1939 года неторопливо въезжавший в краковское предместье Клепаж, просто был заполнен ощущением счастья и удивительного, правдивого чувства любви. Он любил, обрел, по настоящему встретил близкую ему женщину. И был любим. Он был в этом уверен. И его широкое лицо, в привычной жизни как правило служившее полотном, запечатлевающим и бурление мысли, и сонм множества сложных чувств, нынешним утром выражало одно и очень простое, человеческое, подчас кажущееся недоступным – счастье…

Очень многое конечно же делало пана профессора счастливым в течение лет жизни – творчество и вдохновение, радость от воплощения важных и сложных замыслов, накал и серьезность дискуссий, возможность отстоять или по крайней мере хотя бы высказать в них нечто значимое, борьба за подлинные и святые вещи и неожиданный, кажущийся невероятным успех в ней. Да само осознание истины, всегда кажущееся чудом и похожее на вдохновенный, уносящий и грозящий если не сжечь или разорвать, то уж точно целиком поглотить экстаз! Многое, правда. И подчас с исключительной силой. Без творчества человек вообще навряд ли может быть счастлив – власть времени и смерти, застывшая в этом случае в его жизни и глядящая глумливой ухмылкой чуть ли не каждого дня, лишит его права на счастье, истерзает его душу ядом отчаяния и горечи. Пан профессор исповедует эту истину не один год. И знает о ней из опыта кажется с юношеского пушка на щеках. И конечно, счастье дарили свобода и достоинство, уважение настоящих и стоящих внимания людей, жизнь в согласии с совестью и самим собой, особенно – добытые в испытаниях и борьбе, доставшиеся по праву. Однако, еще никогда в его жизни ощущение счастья, чувство покоя и согласия с миром, удовлетворенности мгновением и существующим положением дел и вещей – подобное вообще гостило в его душе необычайно редко, не было настолько всеобъемлющим и пришедшим кажется до скончания времен. И причиной была его Магда – сама по себе похожая на сказочное чудо, до трепета любимая и сегодняшней ночью ставшая с ним одним целым… даст бог – судьбой и жизнью и уже навсегда. Счастье заливало пана профессора и безраздельно царило в нем, ибо он не просто любил и был любим, а нынешней ночью позволил любви торжествовать и править бал, прочно и навсегда, как он надеялся, прийти в его судьбу и занять в ней то место, которое пожелает. Потому что каких-нибудь жалких девять часов назад чудо и таинство любви, неожиданно и почти невероятно, но властно пришедшее в его жизнь с минувшего Рождества, обрело несомненную и полную разделенность, стало слиянием с любимым человеком до конца. В его жизнь и судьбу пришла женщина, близкая и дорогая ему так, что кажется – никаких слов из Мицкевича или Байрона не хватило бы передать это, которой он отныне желал жить даже более, чем его книгами, идеями, творческими порывами и планами и всем прочим, чем в основном был привычен жить до сегодняшнего утра. Счастье было в возможности жить глубокими и вдохновенными мыслями этой женщины, ее поразительным талантом и красотой, казавшейся лишь отблеском ее души и человеческой сути, ее планами и порывами, бурлящими в ней возможностями и силами, да кажется одними только ее ритмичными и уверенными шагами, которыми уже столько месяцев она привычна подниматься по лестнице в его апартаменты на Вольной Площади. И вот – с сегодняшней ночи это счастье становилось реальным и доступным, обещающим воцариться навечно. И перед этим всё как-то само собой отступало на дальний план или вообще исчезало, а мир с его тревогами должен был либо пойти к черту, либо на крайний случай пожелать пану профессору того же, что итак сейчас переполняло его – счастья.

Видит бог, которого скорее всего нет – человек существо несовершенное, и в этом своем сущностном качестве эгоистичное. И внезапно ощутивший то, что казалось недостижимым – счастье и согласие с существующим порядком вещей, пан профессор, хоть и философ, но всё-таки человек, плоть от плоти «сын адамов», искренне почувствовал в его туманном утреннем движении, что весь мир и создан собственно для того, чтобы он был счастлив. Что человек вообще должен быть счастлив. Обязательно должен. И как выясняется – вполне себе может. Удивительно ли, что все эти переживания оставили вне внимания и оценки пана профессора то, что сразу бы привлекло его в любой иной, самый обычный для его жизни день, в любое другое утро, когда вышедший из своей квартиры на Вольной Площади, он неторопливо прошел бы вдоль любимого, сращенного с событиями его жизни и судьбы Собора Св. Катаржины, срезал бы по Страдомской к Вавелю и после, неторопливо же, продумывая предстоящее, зашагал бы вдоль Архиепископской семинарии по аллее к Университету?

В самом деле – вспоминающий объятия и поцелуи Магдалены, ее страсть, изумительную выпуклость ее бедер, которой могли бы позавидовать возрожденческие венеры, палитру чувств на ее точеном, кажущемся скульптурным своей красотой лице, чудо бывшей между ними искренности и вообще всё то удивительное, что произошло минувшей ночью, пан профессор ничего не знал о тех стремительно совершившихся, словно вихрь налетевших как раз в эту ночь событиях, которые в ближайшие две тысячи ночей так страшно изменят облик и судьбу не только его самого и окружающих его людей, но всего мира…

Радио в уютном, утонувшем в старом саду доме, конечно было. И в любое другое утро, перед выездом с дачи в Университет, во время наспех выпитого кофе, пан Войцех конечно же включил бы его и таким образом в 7 утра знал бы тоже самое, что к этому времени знал уже почти каждый поляк. Но конечно – этого не могло произойти в описываемое здесь утро. Выходи пан Войцех в Университет из своей квартиры в доме на Вольной Площади, встреть он соседей, загляни он привычно в кабачок Маковски на Страдомской (чашки прекрасного горячего кофе, купленной там, как раз хватало на треть часа неспешной, задумчивой ходьбы до Университета по аллее) – он так же, как и всякий поляк, узнал бы о страшных вещах, настигших его страну и обещающих в корне изменить весь устоявшийся строй окружающей жизни. Взрывов, отголоски которых долетали до жителей Старого Города и центра, означавших налет немецких штурмовиков на военный аэродром за Вислой, пан профессор и его возлюбленная, уединившиеся в домике посреди заросшего сада в районе дач, конечно же слышать не могли. Обратить внимание пана Войцеха могли бы наверное и некоторая встревоженность на лицах начавших попадаться по въезде в город прохожих, и количество вдруг высыпавших на улицы полицейских, и заметавшиеся в необычном множестве по дорогам машины, но счастье и покой, властно заполнявшие его существо уже почти как добрые два часа, придавать значения подобным вещам и подробностям решительно не хотели. А потому – профессор старейшего Ягеллонского университета Войцех Житковски, вдохновенно призывавший на своих лекциях любить мудрость, без четверти восемь 1 сентября 1939 года, по странному стечению обстоятельств еще не знал того, о чем во весь голос говорил к этому времени наверное уже весь цивилизованный мир…

Глава вторая

Время вышло

Первым обратило внимание пана профессора поведение Ержи – старого привратника, привычно вылетевшего распахнуть решетку и почтительно склонившегося перед его машиной. Всё было как всегда, но движения Ержи были как-то необычно суетливы и сбивчивы, а взгляд, который тот вперил в стекло проезжающего «Мерседеса», был слишком пронзителен и долог – старый привратник словно пытался вступить этим взглядом в диалог с ним, навряд ли могучи даже как следует различить его лицо в сумраке туманного и пасмурного утра. В восемь утра, в первый день осени и рабочего года, университетский двор был конечно же многолюден. В разных местах двора толпились приглашенные на мероприятия студенты, давно не видевшие друг друга преподаватели и сотрудники, привыкшие в этот день набрасываться друг на друга с приветствиями, вопросами и новостями, академический год, во всем его бурлении должный начаться через месяц, в этот день, разгоравшейся университетской суетой, обычно заявлял о своем приближении. В этот день главный университетский двор, как и положено, был даже в особенности многолюден, ибо доценты и профессора всех иных факультетов, из нескольких, разбросанных по центру Кракова зданий, стекались сюда, в здание в неоготическом стиле возле костела Святого Марка, чтобы принять участие в церемонии, открываемой ректором, знаменитым Тадеушем Лер-Сплавински. Всё было как обычно, именно так и показалось пану профессору. Будь он чуть менее полон ощущением своего неожиданного счастья, он быть может различил бы на лицах и в немую протекавших за стеклом разговорах не привычное и радостное оживление, а волнение и напряженность… Кшиштоф Парецки, доцент философского факультета, специалист по античной философии и молодой друг пана Войцеха, с которым они вчера днем расстались, обсуждая эстетику Платона и предстоящее выступление профессора на сегодняшнем торжественном заседании, лишь завидев въехавший профессорский «Мерседес», торопливо прервал разговор, кинулся к машине, приоткрыл дверцу и чуть ли не бросился на товарища, едва тот только успел вытащить из салона грузное, массивное тело. Кшиштоф любит его и искренне восхищается им, почти никогда и ни чуть не стесняясь не скрывает своего восхищения и увлечения, и вот и сейчас – короткое и крепкое рукопожатие, встревоженный, полностью отданный ему и преданный взгляд, и после этого взволнованное и чуть хриплое «пан профессор, Вы знаете, Вы слышали, что Вы думаете?? Неужели правда война???»

На страницу:
1 из 12