bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

– Ты закусывай, – посоветовал мне сержант, – возьми себе стюдень.

– И правильно, а то где еще выпить человеку, – поддержал правительство рядовой, – и нам лишняя морока – ходи, смотри, что у кого под столом стоит.

И стражи порядка удалились в отделение милиции порадовать товарищей благой вестью, которая была выдумана мною от начала до конца.


Вернемся, однако, к родному пепелищу.

У нас была печь-голландка, она щеголяла белоснежными изразцами, по центру гладкими, а по краям с лепниной, с изразцовой полкой и медными вьюшками и заглушками, выглядело это все неожиданно нарядно в нашем убогом жилище.

В печное дело я втягивался постепенно, набирался ума-разума долго.

Дровяные биржи начинали работу 1 сентября.

Еще до того, как пойти в первый класс, я сопровождал отца на Биржу; там, в Головином переулке был шалман, потом пивная, дожившая до перестройки и сгинувшая в лихие 90-е.

Брать меня в шалман отцу строго-настрого было запрещено мамой, отец называл ее «Главносемействующая» за крутой нрав и склонность командовать.

Отец запрет, конечно же, нарушал, но вынужден был ограничиваться малым.

«Дрова, они разные бывают», – эту немудреную истину я слышал несчетное количество раз.

Прежде всего, у учетчика, того, кто мерил пресловутый «кубик» осведомлялись: откуда дровишки?

И получали неизменный ответ: «Из лесу, вестимо. Из Тверской губернии».

На что покупатель глубокомысленно замечал:

– Там дровяники правильные (дровяник – участки леса, предназначенные на дрова). Баржой, стало быть, доставлены?

– Баржой, в самый что ни на есть Северный порт, – учетчик прекрасно понимал намек. – Если и сплавляли, так они год сохли. Дрова сухие, жаркие.

– Особенно осина, – иронично заканчивал беседу покупатель.

Вряд ли кто из нынешних горожан скажет, какие дрова лучшие.

Наверно, удивлю – ольховые, ни сажи, ни золы, один жар.

Ольхой топили барские и царские печи.

Дрова с севера – значит, будет ель, сосна, береза и осина.

Кленовых дров в России не бывает, по древнеславянским поверьям клен – это человек, липу не рубят на дрова, из нее делают утварь и иконостасы, отличные дрова из яблони и груши, вот и сжег немец в войну все сады.

Надо было договориться с учетчиком, чтобы в «кубике» было поменьше осины, а уголь (1 куб дров можно было получить углем, ¼ тонны) был донецкий антрацит.

Что-что, а договориться отец мог с кем угодно, дар Божий, которого я начисто лишен.

День покупки и доставки дров был длинным и тяжелым днем, потому что привезенные дрова нужно было распилить хотя бы так, чтобы их можно было убрать в сарай.

Соседи помогали друг другу, но надежнее было управляться силами своей семьи, поэтому к козлам я встал рано.

Опытному пильщику достаточно было, чтобы вторую ручку двуручной пилы кто-нибудь держал и двигал ею в такт, для этого годился ребенок.

Если пила хорошо разведена, пилить с малолетним помощником можно.

Пилы в нашем дворе разводил лучше всех наш коммунальный враг Александр Иванович.

Во время перемирия мы вручали ему пилу, он отчаянным усилием приходил в относительно трезвое состояние и разводил зубья на совесть. Про такую пилу говорят – сама пилит.

Профессиональные пильщики пользуются для определения длины чурака (отпиливаемой части бревна) меркой – палкой, которую привязывают к козлам.

Мы пилили на глазок, а глазомер у меня удивительный, чураки по 50-55 см, так как топка у нашей печки была – ого-го.

После пилки – колка.

Если Петр I был царственный плотник, то Николай II – царственный дровокол; современники свидетельствуют – царь был дровокол от Бога, и быть бы ему дровоколом, но что-то в небесной канцелярии напутали, и русская история пошла под топор.

Но топором рубят дрова любители для бани на даче, колка дров производится колуном, а топор – инструмент плотника.

Прежде, чем развалить чурак на плахи, надо его осмотреть. Трудности при колке создают сучья, так вот сук надо рубить вдоль, а не поперек, а то с одним чураком выбьешься из сил.

Развалили плаху на два полена – получили четверик, на три – шестерик, на четыре – восьмерик, которым и топилась наша печь; мельче – лучина и щепа, необходимые для растопки.

Поленья нужно уложить в поленницу так, чтобы она не завалилась, чтобы удобно было брать дрова и не получилось так: всю березу и хвойные сожгли, осталась одна осина, а от нее не занимается антрацит.

Печи–голландки в Россию, естественно, завез Петр I, уж очень ему изразцы с парусниками были милы.

Муравленые (изразцовые) печи в России ставили со времен патриарха Никона и печи с пазухами и сложными дымоходами ставили, но Петру все иноземное казалось лучше.

Первобытная голландская печь была (как и русская) теплонакопительной и примитивной, брала массивностью (10 м²), поэтому медленно и остывала.

Топку имела без колосников и поддувала, но в России ее быстро усовершенствовали.

Самые маленькие голландки были по 2,5 м², но обычный размер – 4-5м², обязательно изразцовая, с полками, иной раз с пилястрами и даже колоннами.

Печь остывала медленно, потому что имела несколько камер, где раскаленный воздух запирался системой вьюшек и заслонок.

Топить голландку одними дровами накладно, дрова служили для создания температуры, при которой загорался каменный уголь.

Уголь – только кардиф или антрацит, тот, кто попытается топить голландку бурым углем или штыбом, тот враг печи и самому себе, можно до того дотопиться, что произойдет самовозгорание сажи в дымоходе.

Вьюшки надо закрывать в строгой очередности, а заслонку дымовой трубы – только когда в топке все перегорело или вытащено кочергой в ведро с водой, иначе недолго и угореть.

Родители поочередно преподавали мне эту науку.

Зимой топить печку, кататься на коньках и санках и читать книги (по одной в день, частенько я читал их у топки), – это мои любимые занятия по сию пору, но санки! – вот уж поистине укатали Сивку крутые горки.

Дом спалить я не мог, но бед натворить – легко, поэтому печку мне доверили не сразу.

Постепенно я понял, как лучше уложить поленья, чтобы вовремя занялся и начал рдеть уголь, знал, что его надо вымочить, а иногда и взбрызнуть водичкой.

Уголь раскалялся и, наконец, по нему начинали бегать языки синеватого пламени, жар становился невыносимым, и я закрывал дверцу топки, время от времени орудуя кочергой.

Кочерга, металлический совок, щипцы, рукавицы, ведерко с сухим чистым песочком, ведро с водой, чтобы сбрасывать запоздавшие угли, иначе весь жар в небо уйдет, вот все инструменты истопника.

Сосновые и еловые дрова стреляют при топке, поэтому пол у печки был обит железом.

Как и все истопники, я был немного Брюс: сильная тяга – к морозу, как и красное пламя поленьев, белое с синими искрами – к оттепели. Береза дает много сажи, а осина – золы.

В конце 1952 года 239 мужскую школу поставили на ремонт, во двор выбросили длинные половые доски из классов, я потихоньку таскал их в сарай, пропитанные олифой, крашеные, сухие, они горели как жаровые дрова (дрова, высушенные на корню, что еще в XIX веке употреблялись для плавки металла).

В обслуживании печки был один деликатный момент: она требовала угля больше, чем мы покупали – 250 килограммов уходили за тридцать топок, а их в году было около сотни. Уголь можно было без всякого риска спереть из угольной ямы любой соседней котельной (у каждого дома – своя), но мама относилась к государственной собственности, как к святыне…

Вот мне и приходилось, щадя её верноподданнические чувства, тырить уголь в мамину рабочую смену.

В году пятьдесят пятом в угольную яму одиннадцатого дома сгрузили крупно нарубленный антрацит – куски не лезли в ведро.

Я колол их, благо дворник держал лом неподалеку, а дома ещё и разбивал куски молотком и разглядывал оттиски неведомых папоротников и хвощей, что росли и цвели миллионы лет назад в излучине Дона.

Моей коллекции мог позавидовать иной палеонтологический музей: отпечатки чьих-то лапок, крылышек и хвостов сгорали в топке нашей голландки – хранить экспонаты мне было решительно негде.

Может быть, я что-то пропустил, запамятовал, но иной раз наплывает: тусклый свет лампочки без абажура в коридоре, я усаживаюсь поудобнее на детском стульчике, разжигаю растопку.

На столе тети Мани за моей спиной уже расположился величественный Котя́, большой, очень важный кот, разменявший третий десяток и прекрасно сознающий свою исключительность, рядом с ним том Дюма.

Вот пламя бересты и лучины начинает охватывать поленья, становится светлее, вот пошло тепло и Котя́ мощно замурлыкал.

Никого кроме нас нет в коридоре – редкий час тишины в нашем доме.

И никакой нищеты, никакого убожества нашей жизни я не замечал, а сказал бы кто – не поверил.

Гудела, потрескивая, печь, граф Монте-Кристо подкупал телеграфиста оптического телеграфа (лакомое место романа, который читается в третий раз), пел старый кот, и Федор Яковлевич еще в своей комнатёнке задумчиво наигрывал на тальянке «Когда б имел златые горы и реки, полные вина»…


Двор и окрестности

На стене 16-го дома большими полустертыми буквами, писанными варом: «Юрка Пая», «Боря крыса» и «Ли – сука!».

Где вы теперь, кто вам целует пальцы,куда ушел ваш китайчонок Ли?..

Вряд ли Юрка Пая и Боря Крыса или сука Ли догадывались, что пальцы можно целовать, а не только разбивать их молотком.

Они ушли на острова архипелага ГУЛАГа и не вернулись.

Дорога торная.

Легенды Сретенки и Трубной, легенды нашего двора.

Мы были высоки, русоволосы.Вы в книгах прочитаете как миф о людях,что ушли, не долюбив,не докурив последней папиросы.

Вы скажете – эти стихи о других людях? Да, об иных, но сейчас это не важно, важно, что ушли и не вернулись.

Сколько их, не попавших по возрасту на фронт, до ледовых широт поднялись, сгинули в тюрьме или стали вечными сидельцами.

Историк Генрих Иоффе, верный ленинец, публично обвинявший меня в клевете на Владимира Ильича (я прозрачно намекал в огоньковской статье, что Ульянов знал: Вацлав Малиновский – провокатор и использовал его в этом качестве), в мемуарах, написанных, конечно же, в Монреале, вспоминает, как в 1944-45 году он учился в 254 школе Дзержинского района в единственном (на весь район) 10-м классе из 17 человек.

Сверстники Иоффе работали или сидели.

Детское население нашего двора было, как и двор, невелико.

Старшими были я и мой ровесник из татарского флигеля Ромка. Его отец, тоже Роман, возглавлял средних размеров спекулянтскую сеть и три человека из нашего двора, в том числе наш отец, работали по этой части с Романом-старшим.

В доме 16 на чердаке жил старинный приятель моего отца – дядя Коля Хлоп, в миру Николай Алексеевич Чернышев с женой Нюрой и сыном Толькой.

Коля Хлоп был занятной личностью: он не пил, состоял на учете в психоневрологическом диспансере и работал электриком на молочном комбинате.

Прозвище объяснялось его привычкой и присказкой:

– Приходит ко мне участковый, хлоп! – и он крепко хлопал себя по колену.

Хлоп был человек зажиточный, и деньги немалые таскал в карманах брюк скомканными, без различия достоинства купюр, в плотные комки.

Давая деньги в долг, он давал комок, не пересчитывая, на доверие.

Жена его, Нюра, работала на зеркальной фабрике, две их крохотные каморки на чердаке были сплошь увешаны зеркалами, и я, про себя, называл их жилище «королевством кривых зеркал».

Ромка-татарин купил себе крохотный холодильник «Газаппарат», и Коля купил себе такой же. Хлоп купил КВН-49, и Ромка купил телевизор.

В 1948 году на Колхозной площади в магазине «Главэлектросвязьсбыт» (одно название – восторг) появилось чудо – советский телевизор Т-1 с экраном 10 х 13 см.

Впрочем, стоил он бешеных денег – полторы тысячи и широкого распространения не получил.

В 1949 году появился знаменитый КВН-49 (10 х 14 см), названный так по первым буквам фамилий конструкторов – Кенигсен, Варшавский и Никольский.

Аппарат выпускался военной промышленностью, работал надежно, изображение было очень четким, к нему тут же приспособили большие линзы, которые заливались дистиллированной водой (продавалась в аптеках) и картинка увеличивалась до 13 х 18 см.

У Ромки были ковры, у Хлопа – зеркала; Чернышевы разрешали сыну приглашать на телевизор ребят со двора, Ромка берег бухарские ковры.

В холодильнике у Чернышевых всегда хранился промышленный брикет сливочного масла, вынесенный с молочного комбината в пергаментной обертке.

Два раза в месяц Хлопа навещал участковый и собирал дань – два килограмма масла.

Остальное продавала Нюра по льготной цене и только проверенной клиентуре (мы покупали масло в магазине: мама говорила, что не может есть ворованное), что-то Чернышевы съедали – Толик считался ослабленным ребенком, и на его бутербродах слой масла достигал сантиметра.

Чердак дома № 16 был немалый. И был, как водится, забит всякой хурдой-мурдой, и среди старых тюфяков и панцирных сеток от кроватей, дырявых ведер и корыт, велосипедных дореволюционных рам «Дукс» и «Вандерер», продавленных диванов, разломанных буфетов, пряталась тайная коморка, в которой проживала безвыходно (только в туалет и только ночью) тетка Хлопа, жена брата его матери, тетя Лиза.

Тетя Лиза, тихая женщина-невидимка, сама избрала столь необычный затворнический образ жизни, а Коля рисковал получить десятку строго режима.

Дело в том, что полное имя тетки было Елизавета Карловна, урожденная Вейскопф, она была немкой и в начале войны должна была отправиться в ссылку.

Но Коля спрятал ее! Нынешний обыватель просто не в состоянии оценить жертвенного героизма Хлопа, а Хлоп прятал тетку 15 лет, она вышла на свет Божий летом 1956 года.

Толик Чернышев мог стать роковым человеком моего детства.

Он был лишен не только чувства страха, но и инстинкта самосохранения.

– Бздишь? – он выжидательно смотрел на меня, и я прыгал из окна третьего этажа дома 13 в кучу просеянного песка (дом был поставлен на ремонт), в сетке-грохоте была дырка, в куче песка – галька величиной с куриное яйцо – я месяц хромал; Толик тоже прыгнул – и ничего.

Он стал крюком цепляться к грузовикам, когда мы зимой на снегурках катались по снегу, утрамбованному колесами машин в нашем переулке – и я был вынужден цепляться крюком, хотя понимал, что на спуске этого делать никак нельзя – малейшее торможение автомашины – и ты под колесами.

Но признаться в том, что ты чего-то боишься, было против понятий уличной чести, после этого оставалось надеть кальсоны из гринсбона и ходить, держась за ручку мамы, стать маменькиным сынком, гогочкой.

Нет, лучше смерть, чем позор, мертвые сраму не имут…

Некоторые кульбиты, которые подбивал меня выполнять Толик, были под силу только опытным каскадерам, но каким-то чудом мы остались живы…

В 1957 мы переехали на Ломоносовский проспект, а в 1959-м году Чернышевы перебрались на 1-ю улицу Строителей.

Оказавшись соседями, изредка виделись.

Однажды мы с ним проходили строящийся метромост по его пешеходной дорожке, Толик вспрыгнул на перила и пошел над Москвой-рекой.

– Бздишь? – спросил он меня, и я пошел за ним.

Он шел легко, играючи, он вообще ловок был, как кошка, я ковылял на чугунных ногах, стараясь не глядеть вниз.

Прогулка по перилам была последним безрассудством, к которому я был вынужден присоединиться.

Однажды, после армии, я встретил постаревшего Хлопа, он стал еще чудаковатее, говорил невнятно, спрашивал одно и то же про отца, совал мне комки денег, а когда я отказался, он зарыдал, это было похоже на судорожный лай, и я взял деньги.

Он несколько успокоился и сказал, что Толик погиб совсем молодым, сорвался со стрелы подъемного крана.

Приходили к нам ребята из дома 11, с Васей Усиненко из дома 13 мы были вместе в старшей группе детского сада.

Его отец, хохол, с запорожскими усами, в вышитой украинской рубахе, был шофером и, когда заезжал за сыном в своей кофейной «Победе», катал и нас с Лидой по переулкам, вокруг Рождественского бульвара.

Из девочек нашего двора вспоминаю Розу, сестру Рифата и Таню Горячеву, дочь сталевара с «Серпа и Молота».

Он к своей комнатушке на первом этаже дома № 16 пристроил к стене здания маленькую нахаловку, еще 12 м² жилья; власти пытались ее сломать, но он отстоял свое кровное, и пристройку снесли только в 1956 году, когда Горячевы съехали.

Роза, старше меня на три года, была первым ребенком проститутки Гальки, жившей на втором этаже татарского флигеля.

Рифат, ее брат, родился после войны, была еще младшая девочка, имени которой я не помню.

Галька была проституткой последнего разбора, клиентов водила из шалмана на Трубной, зарабатывала мало и то, что добывала, там же, на Трубной и пропивала.

Один клиент – один стакан.

Детей кормили всем двором. Они играли с нами вместе, но даже при тогдашней нищете они были голодранцами в буквальном смысле слова.

Рифат ужасал нашего участкового педиатра, добрейшую и усатую Лию Соломоновну Мешалкину своей сизой, голой задницей, на которой он катался с ледяной горки.

Когда я впервые попал в комнату этого святого семейства – (они все были безгрешны – и мать, и дети, Рифат даже не воровал), то был смущен скудостью обстановки: в комнате не было ничего.

Спали все вповалку на газетах, в углу у окна была дырка, куда писали дети назло нижним соседям Кругловым – известному гадскому семейству, чей старший сын Юрка служил лейтенантом на Лубянке, но ничего с выводком Гальки поделать не мог.

Кончилось все тем, что когда Рифат не пошел в школу, мать лишили родительских прав.

Однажды, в году 1967, я почувствовал в метро, как меня в упор рассматривает молодая, хорошо одетая женщина.

– Юра, я Роза, дочь Гали, сестра Рифата…

И я узнал, что она закончила пединститут, работает преподавательницей биологии, вышла замуж за майора, воспитывает сына и младшую сестру, Рифат – лейтенант пограничных войск.

– Теперь у нас офицерская семья, – с гордостью закончила она свой рассказ.

Возможно ли такое в наши дни?

Сомневаюсь.


Сестра моя в детстве была еще тот фрукт.

Ее снимали с пожарных лестниц, она подбила меня «сварить суп», покрошив в кастрюлю с водой родительские паспорта.

В пять лет она попала на страницы «Вечерней Москвы»: отец повел нас в зоопарк и, когда он пристроился в очередь к ларьку с правом розлива, по радио объявили:

– Чья девочка в красном платье ушла к слону?

В большом пруду зоопарка устроили искусственный остров, и там находился слоненок, недавно родившийся в Московском зоопарке.

Девочка, конечно же, была наша. Она весело играла со слоненком, запугав бедное животное так, что он начал от нее пятиться.

Обезумевший отец рвался спасать Лиду, но его держали за руки два милиционера. Директор зоопарка Иван Петрович Сосновский, кроме него – специалисты по слонам, пожарные, зеваки – собралась изрядная толпа.

Непонятно было, как поведет себя слониха-мама. Но она-то и оказалась разумнее всех: радостно протрубив, она окатила из хобота и своего детеныша, и человечьего. Мокрая с головы до ног Лида побежала по мостику на берег.

Мы дали отцу честное слово, что ничего не расскажем матери, но директор зоопарка был давним корреспондентом «Вечерней Москвы», он-то и рассказал читателям о забавном происшествии.

Изя Дерптский был старше меня на год, жил в 16 доме, но во дворе держался чужаком.

В школе он был неоднократно бит за воровство в раздевалке, потом терся на Центральном рынке среди продавцов орденов и облигаций, на что мильтоны смотрели сквозь пальцы, потом начал приторговывать краденым и кончил тюрьмой.

У Салтыковых из 16-го дома была дочка, наша сверстница, но мы были уличные дети, а она домашняя, всюду ходила с бабушкой, во двор никогда не выходила.


Первой дворовой забавой совсем еще молочного детства была странная игра (или не игра): мы копали во дворе ямки, закрывали их сверху стеклом, а внутрь запускали пойманных мух, жучков-паучков и подолгу наблюдали за ними.

Что это было? Дух всеобщей несвободы, о которой мы не имели ни малейшего разумения, не разрядившееся электричество мировой ненависти, полыхавшей долгих шесть лет?

Или какое-то искривление времени перед окончательным разрушением человека, наступившем в последней четверти ХХ века, перерождением его во что-то качественно совсем иное, одномерное существо эры необузданного потребления.

Среднеевропейский человек как идеал и орудие всеобщего уничтожения…


В 13-м доме по Печатникову переулку, где жили в основном сотрудники Лубянки, их дети, наши сверстники, из кирпича собрали печь и жгли в ней кошек, пока кто-то ломом не разворотил этот детский крематорий.

Насладившись зрелищем чужой неволи, мы своих пленников освобождали, а стекла до поры складывали в укромное место.

Весенней забавой молочного детства было пускать кораблики по ручьям.

Снег с улиц убирали машинами и сбрасывали в Неглинку на Трубной площади, где открывали на зимне-весенний период два больших люка, так чтобы к каждой стороне колодца могли подъезжать по три самосвала. Именно эти люки, по оплошности оставшиеся открытыми в день похорон Сталина, сыграли роковую роль.

Долго еще Неглинка выносила трупы к Большому Каменному мосту…

В переулках снег не убирали, и к концу зимы сугробы вырастали выше человеческого роста.

Если весна случалась дружной, начинался потоп, а мы, к возмущению взрослых, строили запруды на ручьях. В паводок переулок превращался в реку за несколько минут, начинало заливать подвалы и полуподвалы.

Из щепы вырезались утлые челны – вот ножичек и пригодился.

Спортивный азарт состоял в том, чтобы как можно быстрее провести при помощи прутика из дворницкой метлы свою лодку по фарватеру: из переулка на Трубную, дальше – на Трубную площадь по направлению к Цветному бульвару.

Там плавание заканчивалось – вдоль Неглинки стояли такие мощные сливные решетки, что наши утлые челны проваливались в тартарары.

Я предпочитал стругать свои лодочки из коры, сосновой или дубовой – всё не как у людей – как любила говорить баба Маня.

В конце нашей игрушечной навигации мы отправляли ладьи в далекий путь: подземное плавание по Неглинке, потом по Москве-реке. Чтобы дать волю воображению, пришлось познакомиться с географией: я любил представлять, как моя пирога плывет по Оке и Волге в Хвалынское море.


Лапта, чижик, штандарт, салочки, прятки, казаки-разбойники (все углы проходных дворов были исчерканы разнообразными стрелами, означавшими пути отхода разбойников); классики и прыгалки у девочек, «ножички» и игры на деньги у мальчиков.

По сути дела, наши «ножички» были творческим развитием древней русской забавы – «ты́чки».

Именно во время тычки царевич Дмитрий, страдавший падучей, перерезал себе горло. Если, конечно, верить Шуйскому, клятвопреступнику и лукавому царедворцу.

Непременным условием победы было правильно воткнуть нож в землю, которая была изрядно засорена.

Тычка тычкой, но нашим предшественникам вряд ли пришло в голову назвать одну из фигур игры в ножички так витиевато: «пошли в дом 25 слону яйца качать».

Ступенями восхождения к высокому искусству «ножичков» были «корабли» и «круг». Круг делился на доли по числу участников, потом при помощи жребия (считалки оставим для пряток) определялось, кто будет первым метать нож, который разрешалось держать за ручку произвольным образом. Вдоль направления лезвия проводилась черта, и от доли противника отрезался жирный клин чужой земли.

История довлела над нами!

Продолжать игру можно было до тех пор, пока игрок помещался на своем участке. Но возможны были союзы, альянсы, пакты: «дам постоять» – один из участников мог дать другому постоять на своей территории, пока друг-соперник будет возвращать свои пяди и крохи.

Наши договоры о дружбе и границе не уступали по коварству аншлюссу, Мюнхенскому сговору и пакту Риббентропа-Молотова.

В игре «кораблики» посредством метания ножа в землю от судна до судна протягивалась цепь овалов-шлюпок, для захвата вражеского корабля довольно было поразить одним ударом носовую часть, двумя – корпус и тремя – корму.

Собственно «ножики» были игрой виртуозов и состояли из множества фигур. Нож метали с пальцев («пальчики»), запястья («часики»), локтя, плеча, груди, лба («зачес»), от глаз, носа; «зубки» исполнялись ножом, лезвие которого зажималось между челюстями. Нож нужно было подбросить так, чтобы он вонзился в землю.

В конце игры три «росписи» – простая, сложная и «очко», в случае невыполнения последней все пройденные фигуры сгорали и начинать приходилось с нуля.

Проигравший должен был вытащить колышек (не более 7 см), который забивался рукояткой ножа (плашмя!), так что вытянуть колышек, не поевши землицы, было невозможно.

На страницу:
3 из 7