bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

В одной из шаек – холодная вода на всякий случай. Некоторые макали туда полотенце и устраивали компресс на голову или сердце, но таких к состязаниям не допускали.

На верхней площадке полка всегда было несколько мальчишек моего нежного возраста, русских и татарчат; наверное, были и другие, но я их не помню.

Более смуглые мальчишки наливались пепельно-багровым цветом, я же, со своей редкой белизны кожей («Пшеничный ты наш», – говорила, бывало, Тоня, сестра бабы Мани) становился цветом – вареный рак, каковым и являюсь по гороскопу.

– Малец-то весь пылает у тебя, охолони его, – обращался к отцу какой-нибудь сердобольный инвалид, но отец пропускал эти советы мимо ушей.

Для меня спуститься вниз было равносильно признанию, что я – Гогочка.

Это было невозможно, я должен был ждать, пока отец, встряхнув веник, чтобы набрать в него побольше раскаленного воздуха, сначала слегка касаясь веником моего тельца, отхлещет меня веником от души, окатит прохладной водичкой, вот здесь уже прилично было сказать: я пойду, поиграю (собачка была со мной в парилке).

Помните: третий товарищ не выдержал…

А с настреку вся спина горит…

На каком языке писал Шумахер?

На русском, московском, который жил-был когда-то, точный, меткий, сочный, забористый, озорной, образный – «природный мой русский язык»,– как говаривал огненный протопоп, жил-был, да весь повытерся.


Когда отец закладывался с Равилем, сверху всех сдувало: что позволено Юпитеру, то не по силам быку.

Я любил парную баню, но с годами перестал посещать Сандуны, скис и превратился в руину.

Отец возвращался из парной, мы мылись, после чего мне разрешалось постоять под душем (сначала отец шпарил пол в душевой и только поле этого я допускался под сень струй).

Из мыльни отец выносил меня на руках, и я покрывался коростой позора – меня, взрослого мальчика, почти школьника, папа держал на груди, как малыша, который толком и ходить-то не умеет.

Оказавшись закутанным в домашние простыни, я доставал из сумки два мандарина.

Мандарины надо есть подробно, господа, этому учит нищета, а просто так быстро облупить мандарин и засунуть его в рот – в этом, поверьте, нет никакого вкуса.

Сначала надо было осмотреть мандарин – какая у него кожура и хорошо ли она будет прыскать душистыми тоненькими струйками на чистую, до скрипа и писка отмытую кожу. Потом с долек надо было снять все белые прожилки, оставленные исподом кожуры, и только после этого, отжав всю кожуру, можно было смаковать дольки и осматриваться по сторонам.

Срамотой исподнего и бедностью верхнего платья никого в то время удивить было нельзя – в нижних рубашках посещали лекции в МГУ, но казусы встречались: старик непонятно какого звания имел нижнее и верхнее платье из вываренной мешковины, так что на попе у него проступала надпись «сахар», на боку – «соль», на сюртуке – «ядрица».

Я наблюдал за пространщиком Николаем и поражался многообразной его деятельности; чрезвычайно меня занимал также «мозолист-оператор» и загадочная надпись – «…и пяточные шпоры».

Начало надписи было, видимо, утрачено, но, сколько я не осматривал ноги мужского 1-го разряда, я не видел ни одной шпоры на пятке, ни острогой, ни репейником, ни колесиком со звездочкой.

Со шпорами я был хорошо знаком.

Сосед Александр Иванович в молодости, по его словам, служивший в кавалерии, когда он выпивал «в плепорцию», как он сам выражался, извлекал из своих слесарных ящиков шпоры и прочие интересные причиндалы.

Здесь были огромные связки ключей от неизвестных замков, блестящие и позеленевшие гильзы от разных систем оружия, австрийский штык времен первой мировой войны, обрубки цепей различной конфигурации, включая велосипедные, шарикоподшипники шариковые и роликовые, обрезки меди листовой, обрубки олова, связки металлических колец, карабины от простых до весьма головоломных, у которых верхняя и нижняя часть независимо друг от друга вращались на оси, застежки, медные английские булавки, такие большие, что ими можно было крепить конную упряжь…

Но, заглянув еще пару раз в сарай и нарушив «плепорцию», Александр Иванович утрачивал добродушие и шел точить именные ножи: «на Левку нож точу, на Вальку, на Юрку», – приговаривал он, стоя у ножного точила.

Впрочем, всё это были пустые угрозы.


Как правило, мы поджидали женщин, которые моются быстро, но собираются медленно.

Мы должны были возвращаться домой вместе, потому что в начале Трубной, между Печатниковым и Колокольниковым переулками располагался филиал столовой №3 Дзержинского района, попросту шалман, «последний кабак у заставы» нашего несчастного отца.

Во избежание путаницы: «шалман» – это заведение с правом торговать водкой и вином в разлив без наценки.

Теперь уже никто не скажет, была ли то продуманная мера властей или так получилось стихийно, но шалманов в Москве до 1958 года было, скажем так, много.

Сколько путаницы и вздора по этому поводу я обнаружил в интернете, что диву дался, нарушив собственное правило: ничему не удивляться.

Шалманы были разных типов.

Те, что были расположены в первых этажах капитальных зданий, обычно именовались филиалами каких-либо столовых или кафе. Иногда они скромно назывались «Закусочными», в просторечии – забегаловками, там действительно иногда закусывали, но не в еде была там сила.

Часто это были выродившиеся «американки», тип предприятий скорого питания, появившиеся во время войны, в которых цены были заметно ниже коммерческих ресторанов.

Там, где позволяло место – на площадках снесенных разбомбленных домов, в парках, на окраинах – строились дощатые «деревяшки», павильоны типа «голубой Дунай».

Много существует версий происхождения этого названия, распространившегося по всей Великой, Малой и Белой Руси.

Безусловно, оно было принесено фронтовиками из освободительного похода: Дунай течет и в Румынии, и в Болгарии, и в Югославии, и в Венгрии, и в Австрии.

Предположения о том, что хибарки и сараюшки «голубых Дунаев» были названы по цвету окраски – вздор, в Москве они были окрашены преимущественно в камуфляжный зеленый цвет, а некоторые еще и нагло маскировались вывеской «Пиво – воды», хотя правильно было бы: «Пиво – водки».

Во главе заведения стояла буфетчица, бой–баба, а уж если фронтовичка из прачек, как Маня-полбанки, или из санитарок, как Дуня-«потерпи, миленький», так от тех не позволяли себе отмахиваться ни фронтовики, ни блатные, ни даже инвалиды, кроме контуженых, «психических и припадочных» в просторечии.

Так ведь те себя не помнили, и это все понимали.

«Потерпи, миленький, сейчас я тебя вытащу», – уговаривала было маленькая жилистая Дуня, выталкивая из заведения какого-нибудь раздухарившегося дебошира, и он, «батальонный разведчик», ее слушал.

В парке «голубой Дунай» мог быть крошечным ларьком, но огороженное (не обязательно) место под навесом или без оного служило торговым залом, где вокруг столиков или стоек и собирались жаждущие.

Над каждым из таких заведений можно было написать: «Придите ко мне, труждающиеся и обремененные, и я успокою вас».

«Если душевно ранен, если с тобой беда, ты ведь придешь не в баню, ты ведь придешь сюда», – поется в песне.

Это был клуб обездоленных, людей без будущего, калек, для которых годы военного ада были лучшим и самым ярким временем их куцей растоптанной жизни.

И наконец, это было место, где пьющий человек мог спокойно (здесь его никто не пилил, не оговаривал и не останавливал) удовлетворить свою насущную потребность в привычной обстановке, в среде себе подобных.

Многим и идти-то было некуда, их ждала либо койка в общежитии, либо спальное место в комнатушке коммунальной квартиры, где у мужика на голове топтались жена, теща, дети и прочие чада и домочадцы.

В забегаловке человек расслаблялся и слушал подчас невероятные истории бывалых людей. Нигде кровоточащий вопрос современности: «За что кровь проливали?» не ставился так прямо и резко. 58 статья пункт 10 (антисоветская агитация и пропаганда) прямо так и витала в прокуренной и проспиртованной атмосфере шалманов, но никого там не хватали; «Голубой Дунай» был своеобразным очагом свободы, Гайд-парком.

Да и существовали негласные, но твердые границы дозволенного: ты ври, ври, говори, да не заговаривайся.

В филиале на Трубной прилавок был слева от входа, где рядом с полками висел диплом: заведение третьей категории с правом разлива.

Заведующей была необхватных размеров нарумяненная и накрашенная Дора, а буфетчицами посменно – Дуня и Даша, и когда ее сменила Гюзель, все равно заведение называли: «У трех дур».

У входа висел незамысловатый прейскурант.

Чехарда с ценами, которая встречается у мемуаристов, объясняется тем, что в 47-48 гг. было три снижения цен, а 1 марта 1949 года закончился первый этап снижения государственных цен, второй был в 1950-54 годах.

До декабря 1947 года (денежная реформа, отмена карточек) водку получали по талонам, которые выдавали по месту работы.

Судя по всему, отец, наборщик (верстальщик) «Красной Звезды», главной газеты Министерства обороны, трудностей с получением талонов не испытывал.

Водка по коммерческим ценам населению была не по карману (как и все остальное: магазины, рестораны).

В декабре 1947 года власти задрали розничные цены таким образом, что моя бабушка, работница регистратуры роддома на Миуссах, могла купить при желании на месячную зарплату (280 рублей) 4 бутылки водки «Московской, а на закуску – только соленые огурцы.

Но у нее почему-то подобного желания не возникало.

Началось регулярное плановое снижение цен, с 10 апреля 1948 и до первого апреля 1954, оно было нешуточным: от 10 до 60% за один заход. В результате такой политики розничные цены сократились от уровня декабря 1947 года в два – два с половиной раза в 1954 году.

Но восьмого по счету снижения цен весной 1955 года советские люди не дождались: до денежной реформы первого января 1961 года цены оставались стабильными.

Для подавляющего большинства граждан все эти пропагандистские маневры властей носили чисто академический интерес: в деревне торговля была мизерной, колхозники, как в Киевской Руси, жили преимущественно натуральным хозяйством.

В провинции выбор товаров в магазинах был поразительно скудным: кое-какая бакалея, постное масло, дешевая карамель «Подушечки», иногда сахар. Ну, и конечно, вино и водка, с пивом было много хуже.

Ни мяса, ни колбас, ни сливочного масла, ни сыра там и в глаза не видели, а хлеб и многое другое продолжали выдавать по карточкам, переименовав их в талоны.

В лучшем положении были ОРСы (отделы рабочего снабжения) железной дороги, военных заводов, металлургических комбинатов.

По первой категории снабжались Москва, Ленинград, Киев, но и в Москве за яйцами нужно было постоять в очереди, разливное (дешевое) молоко можно было купить часов до 11 утра.

Вообще, чтобы купить что-либо, нужно было встать в очередь, но полчаса до прилавка считалось пустяком, когда особо оговаривали: «пришлось, конечно, постоять в очереди» – это предполагало многочасовое стояние.

С мая 1946 года началось ежегодное размещение Государственного займа на восстановление народного хозяйства, заём был делом сугубо добровольным и жестоко принудительным.

Партийные и подхалимы подписывались на месячную зарплату, беспартийные на половину; в провинции находились смельчаки, отказывались, их не сажали – Боже упаси, но уже на следующий год строптивые оказывались в первой шеренге энтузиастов – их воспитывали разнообразными суровыми и действенными методами.

Так что одной рукой власть давала, а другой отбирала.

В результате ценовой политики в шалмане установился такой баланс: на десятку, полученную работягой от жены на обед, он мог ублажить себя 150-ю граммами водки, кружкой «Жигулевского» пива («150 с прицепом») и двумя бутербродами с килькой или одним с салом.

Умеренные посетители этим и довольствовались, но большинство оставалось «повторить».

Деньги зарабатывались всевозможной «халтурой», подработкой.

Постоянная мишень сатириков – сантехник из домоуправления (электрик, кровельщик) добывал средства, обирая население, как и милиционер, и орудовец (организатор уличного движения). Рабочий-станочник точил что-нибудь на продажу, оставался сверхурочно, выносил все, что плохо лежало на родном предприятии («Ты здесь хозяин, а не гость, неси отсюда всякий гвоздь»), санитар продавал больничные простыни.

Мой отец, высококвалифицированный наборщик-универсал, имел халтуры, сколько хотел.

Если он просто «повторял», он был в норме, но если он повторял без счета…

«Мой батя видел твоего в пивной на Трубной», – сообщала какая-нибудь Таня Горячева, и я шел «извлекать».

За прилавком стояла пивная бочка, баллон углекислого газа для подачи пива из бочки, за занавеской хранились бочки пустые и полные. У буфетчицы был штат добровольных помощников, так что они сами бочки не катали, ящики не таскали – завсегдатай тут как тут, а ему – накапают.

Из горячего были сардельки свиные, иногда – раки. Вобла, селедка, килька, хамса, тюлька – соленый ряд и даже бутерброды с красной рыбой по праздникам.

В Пасху шалман закипал пеной многоцветной яичной скорлупы.

Московские умелицы, чьё православие было чаще всего сомнительным, не только ухитрялись выжимать все оттенки желтого и коричневого из луковой шелухи, но при полном отсутствии подходящих красок, получали верноподданный кумачовый, алый, карминный, розовый. Нежнейшая бирюза соседствовала с небесной голубизной, цвели васильками аквамариновые пятна, и зеленка всюду распускала свои ядовитые листья. И поверх всего этого великолепия маками горели рачьи ломаные панцири. Как это было живописно!

Пасха была настоящий Праздник. Не знаю уж почему.

Что я знал о Пасхе, о христианстве?

Ничего. «Христос воскресе! Воистину воскресе!», – и всё.

Но к Пасхе готовились, баба Маня доставала формы для куличей, мама-атеистка красила яйца, возникала предпраздничная кутерьма, а день сталинской конституции отмечали скучно – выпивали и всё.

В шалмане на закуску тратились не все – в двух шагах, на углу Сергиевского и Трубной – овощной магазин, так что соленые огурцы, (по собственному разнообразному опыту знаю – лучшая закуска к водке), всегда были на столиках.

Пили стоя.

В шалманах курили, преимущественно «Север», «Звездочку», те, что почище – «Беломор» и даже «Казбек».

Пивные кружки были массивные, толстого стекла, нынче таких не найдешь – серьезное оружие в драке.

Стычки были часто, но их быстро гасили сами посетители или буфетчицы, генеральные сражения случались редко, иногда даже приезжал «черный ворон» из 18-го отделения, и в него волокли и правых, и виноватых.

Сложнее было с инвалидами – «Ты под стол-то посмотри, у нас три ноги на четверых»,– и мильтон отступал.

В вытрезвитель забирали только тех, с кого можно было что-то взять, кредитоспособность милиционеры определяли с первого взгляда.

Женщин в шалмане было мало, и напиваться шлюхам не давали во избежание истерик, визга, пьяных слез, так что желающие заработать стерегли клиента на выходе.

«Здесь недалеко…», – так обычно начинался скоротечный роман.

Один приятель моего отца, к которому мы ездили семьей в гости, жил в деревне Щукино (приблизительно там, где теперь Строгинский мост).

Шалман в Щукино, на пристани, был деревенский, водка была в огромных бочках и стоила в 1,5 раза дешевле «Московской особой».

В войну стали гнать спирт из опилок и выпускать водку без названия, народ, впрочем, метко окрестил ее «сучком». Сучок получше – белая головка (водку закупоривали пробкой и заливали сургучом разного цвета – традиция еще царских времен) и похуже, подешевле – красная головка.

На складчинах начинали с белой головки, а потом шла в ход резко вонявшая сивухой красная головка.

Сам хозяин дома в Щукино не пил (выпивал для компании), пила его жена, зарывала про запас бутылки в огороде, забывала – где и вечно перекапывала грядки, а когда денег на целую бутылку не хватало, перехватывала стакан в шалмане, но не торчала там подолгу, а сразу бежала домой.

Другой сослуживец жил в Сокольниках, в Полевом переулке, в невообразимом курятнике – к рубленому двухэтажному дому прилепились пристройки, галереи (дом имел глухую стену), надстроена мансарда; все это шаталось, скрипело, сквозило, грозило обрушиться.

Отец подобные строения называл непонятным словом «хива».

Там, неподалеку, был классический шалман «деревяшка» – павильон «Закусочная», где собиралась хевра – шпана, грабившая людей в парке «Сокольники»; посетителей «Закусочной» они, впрочем, не трогали.

А уж в самом парке шалманов было несчетно, потом они выродились в кафе-стекляшки, вроде многим известной «Сирени».


В шалмане на Трубной играл на аккордеоне Weltmeister обожженный слепой, Саша-танкист, музыкант от Бога.

Он стоял или сидел на торном ящике у самого входа, перед ним лежала кепка, в которую опускали мелочь; песню можно было заказать, но тогда нужно было бросить не меньше рубля, желтого, почему-то напечатанного по вертикали.

Иной раз среди меди и «серебра» можно было увидеть скомканную зеленую трешку.

Время от времени Саша отправлял содержимое кепки в большой кошель (может быть – в дамскую сумочку), который держал за пазухой.

Болтали, будто бы Саша играет в каком-то ресторане (называли «Нарву»), за занавеской, чтобы не смущать публику (некоторые брезгливо относились к инвалидам – я бы этим некоторым головы поотрывал).

«Саша зарабатывает на операцию по зрению», – объясняли завсегдатаи.

Пил он редко, только когда подносили.

Вечером за ним приходила жена – высокая, сурового вида сухопарая женщина, всегда с кавказской овчаркой на поводке, и они молча поднимались по Печатникову переулку – жили они где-то у Сретенских ворот; я встречал Сашу и его жену с маленькой дочкой в филипповской булочной и продмаге на углу Рождественского бульвара и улицы Дзержинского (Лубянки).

Играл и пел Саша фронтовые песни; но не те, что передавали по радио, блатные песни; все это играл и пел в той манере, которая принята была в шалманах и вагонах пригородных поездов.

Публика была невнимательна, шалман слушал самого себя, каждый желал успеть выкрикнуть свою правду.

Гоп со смыком это буду я!Граждане! Послушайте меня!Граждане же не желали слушать,Граждане желали выпить и покушать…

…и поговорить!

Но иногда появлялся ценитель, в кепку летела трешка, Саша как-то по-особому склонял обожженную щеку к инструменту и начинал играть «Караван».

Он играл аккордеонную классику, играл так, что иной раз замолкал шалман, своим истерзанным сердцем разделив чужую тоску.

Жизни моей хватило, чтобы понять: в грязи и слякоти пивной, в чаду дешевого табака и матерщины, в луже тротуара или собственной блевоты мне были явлены подлинные великомученики и чудотворцы.

Невидимыми нимбами осияны были их хмурые, а иной раз и звероподобные лики.

Это они своей кровью выиграли в прах проигранную Сталиным и отцами-командирами священную войну.

Это они впроголодь, в невыносимой скученности, в затрапезности, в обносках сносили все немыслимые тяготы и лишения послевоенной поры и спасли империю в тот миг, когда в стране, где тележные оси всё ещё смазывали, как при Владимире Красном Солнышке, дегтем, 29 августа 1949 года восстал, оплывая и пучась, ядерный гриб.

Зловещий зонт, подаривший нам жизнь.

В первое послевоенной десятилетие большая часть искалеченных войной ушла, и многих могил уже нет.

Умер Саша-музыкант, так и не сделавший операции по зрению, умер летчик, носивший вместо лица восковую маску – щеки, нос, усы. За несколько лет она стала серой, стертой, страшной.

Он всегда спал вечером у церкви Успения Богородицы, однажды его оттуда и забрали в морг.

Умерла и двужильная Дуня-буфетчица: рак, медали и «Красная Звезда» на красных подушечках, духовой оркестр.

Расплескалась в улочках окрестныхТа мелодия, а поющих нет…

После 1958 года в «Закусочной» на Трубной разместили контору «Мосгормолоко» (что-то в этом роде), и первое время в тихую женскую обитель врывались загулявшие личности, залившие уже зенки и благим матом орали:

– Дуня, 150 с прицепом и повторить!

Гадом буду – не забуду этот паровоз…

Я очень рано понял, что обязательно всё это опишу – и надпись «Юрка Пая», и наш двор, и мужскую 239 школу, и Сандуны, и голубятников и шалманы.

Я многие годы частенько приезжал на Сретенку, проходил переулками, Трубной.

И, поравнявшись с бывшим шалманом, я слышал: Саша-танкист, склонив обожженную щеку к своему нарядному, горящему перламутром аккордеону, играет мелодии Берлина, Вены, Парижа, Буэнос-Айреса.

«Besamemucho», «LaCumparsita», «Под небом Парижа», «Караван», «Брызги шампанского», «Рио-Рита»…

Но из прошлого, из былой печали,Как ни сетую, как там ни молю,Проливается чёрными ручьямиЭта музыка прямо в кровь мою.

Я не стал писателем.

В моей детской мечте было много суетного, я желал славы, денег, вольной жизни и прочих мимолетных соблазнов.

С тех пор, как я неведомым образом на склоне лет излечился от мучительной болезни, что терзала меня десятилетиями (увы, шалманы не стали спасительной прививкой), я разом отрешился от всего суетного, мне совсем мало теперь надо, и ничего от жизни, кроме новых испытаний, я не жду.

Я не стал писателем, но я исполнил свою детскую клятву. Юрка Пая, Дуня, Саша-музыкант, быть может, теперь вы уйдете из моей памяти, и меня перестанет терзать эта музыка, обжигающая душу?

Хочу ли я этого?

Не знаю.


15 декабря 1958 года культуре «Голубого Дуная» пришел конец – было опубликовано Постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР «Об усилении борьбы с пьянством и наведении порядка в торговле крепкими напитками».

Кафе-мороженым и аналогичным предприятиям общепита оставили «Советское шампанское» и сухие вина; водку и все остальное – ресторанам.

Хотели, как лучше…

Вместо борьбы с пьянством спровоцировали резкий его рост.

Уже в 1959 году народ, естественно, нашел выход из положения.

Началась эпоха «Башашкина» – знаменитого центрального защитника ЦДСА и сборной СССР – с номером «3» на футболке.

– Башашкиным будешь?

Бутылку водки стали покупать вскладчину 2-3 человека, появилась новая питейная культура, после денежной реформы получившая название «на троих».

Первого января 1961 года один ноль с денег 1947 года убрали, сами деньги внешне стали попроще, купюры сильно потеряли в размере.

В новом масштабе установились цены на водку: «Кубанская любительская» (я был её и незабвенного «Горного дубняка» большой любитель) и все горькие настойки стали стоить (со стоимостью посуды) 2 р. 62 коп., «Московская особая» водка – 2 р.87 коп., «Столичная» (появилась в широкой продаже в 1953 году) – 3 р. 07 коп., коньяк три звездочки – 4р. 12 коп., коньячные напитки «Арагац», «Самгори» – 3 р. 62 копейки.

Цены на посуду: чекушка– 9 копеек, пол-литра – 12, винная 0,75 – 17 копеек.

Народ выбрал «Московскую». Коренной в тройке, собрав деньги, оставлял себе 13 копеек и посуду и мог выпить еще кружку разливного «Жигулевского» пива за 22 копейки, которое стали разливать из металлических бочек на колесах, как и квас.

Пить в общественных местах запрещалось, можно было загреметь в милицию, что грозило серьезными неприятностями, поэтому пили в укромных местах: между гаражами, в закоулках, у голубятен, в кустах, подъездах, в общественных туалетах, все наспех, все на нервах.

Взбудораженные нервы требовали успокоения, за год потребление алкоголя удвоилось.

Водку вместе с закуской стали приносить в пивные, столовые, кафе, даже в детские кафе-молочные.

Власть добавила выпивке состязательный характер. И каждый подсознательно думал: «Да что, я этого милиционера не проведу?»


Забегая вперед, расскажу историю. 16 июня 1972 года я шел встретить Татьяну Михайловну из школы.

В этот день вышло «Постановление ЦК КПСС и Совета министров об усилении борьбы с пьянством».

Я по этому поводу купил газету, чекушку «Кубанской» и зашел в столовую на проспекте Вернадского, где всегда было бутылочное пиво.

Когда я наливал водку в стакан, в зал вошли два милиционера.

Деваться было некуда, и я поставил ополовиненную четвертинку на стол.

– Вот дает! – сказал сержант, – даже не прячется.

– А вы что, «Постановление» не читали? – удивился я, протягивая им газету, – с сегодняшнего дня ответственность за пьянство усиливается, но разрешается приносить и распивать. Так что вот это, – я показал на стеклянную табличку «приносить и распивать спиртные напитки категорически запрещается», – вот это скоро снимут. Ваше здоровье, – и я выпил полстакана.

На страницу:
2 из 7