![Родное пепелище](/covers_330/65788246.jpg)
Полная версия
Родное пепелище
Вызывали неподдельный интерес наборы карандашей цветных «Искусство», карандаши «Живопись», карандаши и наборы «Конструктор», карандаши «Школьные» (хуже некуда) и сверхдефицитный чешский «Koh-i-noor».
Карандаши – одна из моих многочисленных платонических слабостей.
Мал золотник – да дорог, незамысловатая казалось бы вещь, а замечательная.
Московские фабрики «Сакко и Ванцетти» и «Имени Красина» делали очень плохие карандаши – и цветные и «простые». Всё в них было плохо: древесина, грифель, надпечатка. Из кедра – тарная дощечка, а карандаши – из осины и сосны, твердый грифель рвал бумагу, цвета были блёклые, невыразительные.
Единственным высококачественным изделием фабрики имени двух американских анархистов был, бесспорно, чернильный карандаш. Номер, написанный в очереди на ладони, с трудом поддавался даже пемзе. А этот номер мог вызвать множество щекотливых вопросов моей бдительной мамы.
Но тлетворное влияние Запада уже коснулось наших суровых душ: среди трофейного барахла попадались и «Faber-Саstell»; жестяные коробочки «Alligator» – набор по 36 и 48 цветных карандашей.
Кто хоть раз взял их в руки, тот пропал навсегда.
До сих пор не способен удержаться – и могу украсть понравившийся мне карандаш.
В доме №9 по Сретенке уживалось три (!) книжных магазина, а на углу Сретенки и Колокольникова помещался детский сад, в который мама отвела нас с сестрой осенью 50-го года.
Когда детский сад перевели в другое помещение, на углу Сретенки и Колокольникова открылось ателье по пошиву верхнего платья; нынче в тех же залах расположилось гораздо более полезное и нужное населению учреждение – коммерческий банк «Ренессанс», известный своим хамским отношением к клиентам.
Букинистический магазин вызывал у меня уважение возрастом выложенных в витринах книг (встречалось начало XVIII века).
Там я позже купил своего первого Маркса.
Не Мардохея (Карла), а замечательного русского издателя Адольфа Федоровича Маркса, ухитрившегося в малограмотной России издавать иллюстрированный журнал «Нива» тиражом в двести пятьдесят тысяч экземпляров. А к нему, в качестве бесплатного приложения, полные собрания русских писателей – я приобрел полное собрание И. А. Гончарова в любительском переплете с корешками тисненой кожи, в очень хорошем состоянии и за смешные деньги. За Гончаровым последовали М. Ю. Лермонтов, А. Н. Майков, Ф. М. Достоевский.
Там я много позже облизывался на «Сентенции и замечания мадам Курдюковой за границей, дан ле΄этранже» того самого «Ишки Мятлева», стихи которого упоминал Лермонтов – ныне малограмотные люди на телевидении дружно приписывают их И. С. Тургеневу: «Как хороши, как свежи были розы!», а те, что пограмотнее – Северянину.
Но! Пятьдесят рублей!
Здесь были скрипучие рассохшиеся полы, пахло книжной пылью, затхлостью, немного плесенью, чердаком, кожей переплетов; магазин никогда не пустовал, но по утрам посетители были редки, и меня никто не отгонял от витрин хамским вопросом: «Мальчик, тебе что надо?»
Однажды старый еврей-букинист с очками, поднятыми на лоб, строго сказал уборщице: «Оставьте его. Вы что, не видите, это же наш будущий покупатель. Вы только поглядите – он просто влюбился в нашу лоцию…»
Меня почему-то влекли книги, заведомо мне не нужные – та самая лоция Каспийского моря XVIII века, огромный том в бархатном переплете с медными уголками и застежками.
Магазин жив до сих пор в доме-новоделе, но вообще от книжной торговли в Москве мало что осталось, biblio-libelli культура умирает, и я – вместе с ней, пришло мое время.
Тот магазин, что находился поближе к Колокольникову, был достаточно безликим, но потом стал «Спортивной книгой». В 60-е годы я приезжал сюда с записочками от Михаила Евсеевича Фрумкина получать вожделенный дефицит. Именно в этих стенах мне вручали завернутые тома, и по молчаливому согласию сторон я разворачивал их в соседнем магазине «Изопродукции», дабы не привлекать внимания желающих стать обладателями сборников Бабеля, Зощенко, Платонова, Вознесенского.
Сейчас это покажется странным, но изрядное число книг становилось жесточайшим дефицитом, и эти книги нужно было добывать окольными путями или переплачивать в 10-15 раз.
А вот «Изопродукция» – излюбленное мною торжище, здесь покупателей было всегда мало.
Торговый зал был небольшой: открытки слева, плакаты справа и против двери – касса и книги по искусству.
Справа царил сатиры смелый властелин и по совместительству – друг свободы, Борис Ефимов, родной брат между делом расстрелянного Сталиным Михаила Кольцова.
Беспощадный критик пороков буржуазного общества, как он умел припечатать поджигателей войны, изобличить предателей, ренегатов, оппортунистов, показать гнилую сущность шпионов и наемных убийц.
Не могу забыть (это сильнее меня) его шедевры: плаха, густо заляпанная кровью людей доброй воли, и около нее два отвратительных ката с засученными рукавами, в галифе – «и струйкой липкой и опасной стекали в сапоги лампасы».
Для политически неразвитых и вообще недалеких людей имелась надпись: «Палачи Европы. Каудильо Франко и ренегат Тито».
Плакаты и портреты Сталина и других вождей стоили дешево, и меня так и подмывало притащить домой Тито или стиляг кисти Ефимова, но я не был уверен, что мама одобрит мой порыв.
Не менее чем разоблачение подлеца Тито, меня привлекала серия замечательных плакатов о необходимости неусыпной бдительности: «Не болтай!», «Бди в оба!», « Будь начеку!», «Враг подслушивает» и, наконец – «Враг не дремлет!»
Последнее утверждение рождало законный вопрос: а мы? Неужто, дремлем?
Я пытался совсем не спать, но у меня не получалось, и я ни одного врага не разоблачил.
Любимый поэт моего детства вместе с художником Абрамовым бил в десятку и все в рифму.
А вот такое лирическое стихотворение с рисунками Спасской башни и ели:
Новый год. Над мирным краемБьют часы двенадцать раз.Новый год в Кремле встречая,Сталин думает о нас.………………………….За Уралом, на БайкалеТы больной лежишь в избе.Ты не бойся – знает Сталин,Сталин помнит о тебе.Получалось, что если Сталин помнит о мальчике, который лежит где-то на Байкале, то уж обо мне-то, пребывающем в двух шагах от Лубянки, он знает наверняка. (С другой стороны был ясен и намек: ты хоть в лисью нору, хоть и за Байкалом забейся, от него все равно не спрячешься).
А рядом – призыв «держать в смирительной рубашке всех поджигателей войны!» – и вот они, голубчики, повязаны все как один художником Абрамовым.
Популярнейший сюжет на слова А. Жарова (песня – музыка Вано Мурадели) про врага, который посмел «сунуть рыло в наш советский огород».
Существовало, по меньшей мере, три модификации плаката: сначала рыло было косоглазым и в японской фуражке (собственно Жаров писал именно о самураях), потом это был Гитлер – отвратительная помесь свиньи и гиены, потом – поджигатель войны с козлиной бородкой дяди Сэма.
Но как за это время похорошел наш советский огород!
Рисунок создавался под явным влиянием изобилия «Кубанских казаков»: гигантские мичуринские кочаны капусты, метровые пупырчатые огурцы, тыквы, дыни, ананасы – лишь при советской власти такое может быть.
Признаюсь: перед одним шедевром я не устоял.
Судите сами: над седой равниной моря летит, явно снижаясь в сторону зловещего кровавого заката, черный двухмоторный самолет без опознавательных знаков. За ним тянется густой дымный след. Лаконичная надпись «Ушел в сторону моря» говорила моему сердцу о многом. Я не выдержал и купил плакат, но хранил его в сложенном виде.
Открытка стоила 20, 25, 30 и 35 копеек; была почтовая открытка за гривенник с надписью «Открытое письмо», но на ней ничего, кроме напечатанной марки с гербом СССР не было: линейки адреса, обратного адреса, а на обороте надпись курсивом «Открытое письмо» или все та же подозрительная латиница «POSTKARTE».
Открытки располагались на нескольких витринах и стендах, занимая мое воображение чрезвычайно. Больше других мне нравились репродукции картин или «открытка художественная». Две первые купленные мной открытки – самые дорогие, по 35 копеек (здесь и до 01 января 1961 г. цены даются в сталинских деньгах 1947 года) – Н. Н. Ге «Петр I допрашивает царевича Алексея в Петергофе» и В. Д. Поленов «Московский дворик». Я полагаю, что это было лучшее в смысле живописи из всей коллекции магазина.
Кто и как формирует наш вкус? Бог весть…
Почему я не выбрал «Трех богатырей», брутальных мужчин, с головы до ног увешанных оружием, к которому я и тогда был, и сейчас остаюсь весьма неравнодушным.
В Третьяковскую галерею я попал впервые, когда учился в начальной школе.
Среди размытых воспоминаний: ощущение музея как храма (так, наверное, верующие, пришедшие в церковь из своих убогих лачуг, остро чувствовали великолепие службы, праздничность иконостаса, сияние свечей), и Н. Н. Ге, и М. В. Нестеров – тревожное и манящее неясное осознание другого мира.
«Явление отроку Варфоломею» до сих пор одна из моих любимейших картин – умиротворенный и пронзительный пейзаж, ставший частью моей души, и мальчик, мой сверстник, который избран и которому доверена великая тайна.
Такие большие парадные светлые залы, я был пленен ими, в них хотелось вернуться, хотелось в них жить.
И смутивший меня взъерошенный жалкий и нищий Христос в рубище на картине Ге.
Я знал, что религия – обман и опиум, а религия начиналась с Христа, и я был против Христа.
Но получалось, что тогда я с тем мужиком с бычьей шеей, залитой жирным солнечным светом (наша учительница, Мария Александровна, сказала, что это – Понтий Пилат, римский прокуратор, осудивший Христа).
Картина называлась «Что есть истина?» и была так странно написана, будто Христос знал ответ на вопрос, а Понтию Пилату это было не только неведомо, но и недоступно.
Картина заставляла, прямо-таки принуждала думать: и вот этот – Бог? И какую же истину он принес в мир?
Но решительно не к кому мне было обратиться с моими вопросами и сомнениями, и они замерли на годы, чтобы проснуться уже на переломе отрочества в юность.
В доме 19 на Сретенке располагался кинотеатр «Уран» и скупка золота, таинственная крохотная контора, входя в которую люди воровато оглядывались, а выйдя из нее – подозрительно озирались.
Однажды я спросил у отца, что это за заведение и по тому, какими многозначительными взглядами папа обменялся с бабушкой, я понял, что вопрос мой неуместен.
Вообще, я очень рано начал понимать, про что лучше не спрашивать.
Когда ночью по Колокольникову изредка проезжала машина, подпрыгивая на булыжниках, и свет фар то попадал на потолок, то уходил в сторону, родители просыпались и ждали, когда машина минует наш дом.
И я понимал, что спрашивать, чего они ждут, чего они боятся (я чувствовал это) – нельзя.
Однажды машина остановилась рядом с нами, а наутро выяснилось, что исчезли Иван Иванович Кулагин, портной, живший в татарском флигеле нашего дома, и его жена.
Иван Иванович был глубокий старик, жилистый, высокий, прямой (будто палку проглотил), с окладистой бородой и в железных очках. Много позже я понял: скорее всего, это была военная выправка, да и речь старика выдавала человека образованного.
Он был отменно вежлив со всеми, всегда трезв, держался с достоинством.
У него была слепая жена, Софья Илларионовна, она редко выходила во двор, но иногда они куда-то надолго уходили вдвоем.
Из разговоров, не предназначенных для детских ушей я знал: на собрания баптистов.
Я догадывался, что не надо спрашивать: кто такие баптисты, но при помощи сложнейших умозаключений, перемножая и складывая обрывки фраз, я пришел к выводу: баптисты – христиане, но другие, не православные.
Однажды, в конце августа 1951 года, перед самой моей школой и своим исчезновением, Иван Иванович выставил оконные рамы, дабы подготовить их к зиме. Я был привлечен в качестве помощника, Кулагин учил меня класть замазку.
Когда Иван Иванович уносил рамы, он сказал:
– Подожди, я сейчас с тобой рассчитаюсь, – и вручил мне новенький хрустящий зеленый трешник!
Так что свой первый рубль я заработал в семь лет.
Я начал отказываться, но он строго сделал мне наставление:
– Всякий труд должен быть оплачен.
Я слышал, как баба Маня сказала маме:
– Что такого они могли сделать. Ему – 86, она – слепая…
Но спрашивать, за что забрали Кулагиных, было нельзя, я знал это твердо, хотя никто меня этому не учил.
К Кулагиным часто приходили пожилые, скромно, но опрятно одетые люди, чтобы помочь Софье Ильиничне по хозяйству. Их называли «братья» и «сестры», хотя они явно не были родственниками.
Жили Кулагины в узкой комнатке-пенале в одно окно, спали в двухъярусном шкафу на полках и запирались дверцами, в которых были просверлены дырки, чтобы не упасть со своих одров и не задохнуться. У них был отдельный вход с проулка между двух флигелей нашего четырнадцатого дома, но кухонный стол стоял на общей кухне, и там «сестры» по очереди что-то стряпали.
За какие, осмелюсь узнать, грехи, Господи, ты вверг их в узилище на верную смерть?
Годы спустя я узнал много интересного и поучительного о сложных и драматических отношениях бабы Мани и скупки золота под названием «Торгсин», а о судьбе несчастных Кулагиных поведать было некому.
«Уран», по соседству со скупкой, был одним из первых синематографов в Москве (открыт в 1914 году).
Он был небольшой, уютный: на первом этаже помещалась эстрада, буфет, в углу фойе сидел человек времен русско-турецкой войны 1877-1878 гг. и исключительно ловко вырезал из плотной черной бумаги силуэты всех желающих заплатить за это чудо один рубль.
Силуэты он наклеивал на изящные картонки с виньетками (где только он их брал, в магазине таких не было).
Клиенты садились перед ним на стул, он, не отрываясь, смотрел на натуру, а рука его сама вырезала нечто весьма схожее с оригиналом.
Он мог изобразить даже косу с бантом и завитками волос – такой виртуоз.
«Уран» начался для меня с утренников – билет стоил полтинник, а потом – рубль.
Перед утренниками выступали фокусники, жонглеры, или же человек со следами явного пристрастия к горячительным напиткам на лице, который с непостижимой скоростью разбирал и собирал большие китайские головоломки из толстого никелированного прута.
Детский хор пел «Марш нахимовцев»:
Солнышко светит ясное!Здравствуй страна прекрасная……………………Вперед мы идем,И с пути не свернем,Потому что мы Сталина имяВ сердцах своих несем!Это было бесспорно и жизнеутверждающе, чего мне всегда не хватало.
И песню про чибиса здорово исполняли, и «трусы и рубашка лежат на песке, упрямец плывет по опасной реке», – чувствуете руку мастера?
«Багдадский вор» и весь трофейный Дисней, «Тимур и его команда», довоенные фильмы-сказки, но что могло сравниться с «Чапаевым» и «Подвигом разведчика».
Атака каппелевцев – до сих пор стынет кровь:
– Красиво идут!
– Интеллигенция…
Великий фильм великой эпохи.
– Вы болван, Штюбинг! – интонация Кадочникова давалась без труда после сорока просмотров.
«Смелые люди» с бесподобным Сергеем Гурзо и его верным Буяном, серым красавцем в яблоках, откликавшимся на крик выкормившей коня ослицы.
«И-а», «И-а» раздавалось в морозной темноте опустевших переулков, пугая редких прохожих, привыкших к тишине.
Странная, особенная, ни на что не похожая тишина стояла в наших переулках осенними и зимними вечерами 1952 года, сливаясь с жидким рассеянным светом.
Гремучая смесь, беременная неслыханными переменами.
И кажется, не время года,
А гибель и конец времен.
Не было актера популярнее Гурзо. Все, от старика до ребенка желали с ним выпить – он был обречен…
Одну Сталинскую премию он отдал своей матери, другую, до копейки – детскому дому.
Гурзо и Деточкин – и всё.
Запоздалая эпитафия моей детской любви.
Позже пришли незабвенный Сигизмунд Колосовский и невероятный албанский герой Сканденберг и, конечно, дитя джунглей Тарзан и его верная Чита.
«Падение Берлина» – богоподобный Сталин, жалкий Гитлер, овчарка Блонди, которую было жалко до слез, в отличие от берлинцев, по приказу Гитлера затопленных в метро – поделом; артист Андреев от народа, яд в торте – интересно, какой? Цианистый калий в соединении с сахаром изменяет свой химический состав и становится безвредным.
Взрослые сеансы стоили дорого – три рубля, а то и запредельные пять.
Это уже на протырку – пристроиться между взрослыми и миновать контроль.
У меня обнаружились опасные наклонности к мошенничеству на доверии: я подходил к какой-нибудь почтенной супружеской паре и объяснял им свою драматическую ситуацию – моя старшая, ужасно рассеянная сестра уже в фойе, и она забыла оставить мне ключи от дома.
Это была схема – я очень быстро понял, что нужно не нагромождать жалостливую ложь одну на другую, а брать правдивыми деталями, до которых я уже тогда был охотник.
Перед взрослыми сеансами эстрадная программа была другой – музыка, вокал, оригинальные танцы, мастера разговорного жанра, подражатели Мироновой и Менакера, Рины Зеленой и, конечно, политическая сатира.
Обязательная песня про несостоявшееся свидание:
Тебя просил я быть на свиданье,Мечтал о встрече, как всегда.Ты улыбнулась, слегка смутившись,Сказала: " Да, да, да, да, да!"С утра побрился и галстук новый,С горошком синим я надел.Купил три астры, в четыре ровно,Я на свиданье прилетел.– Я ходил! – И я ходила!– Я вас ждал! – И я ждала!– Я был зол! – И я сердилась!– Я ушел! – И я ушла!Мы были оба.– Я у аптеки!– А я в кино искала вас!– Так, значит, завтра на том же месте,На том же месте, в тот же час!Я боялся, что «Уран» рухнет под напором зрителей: Радж Капур, «Бродяга».
Не верьте никому, что какой-нибудь другой фильм имел такой ураганный успех в Москве, даже «Разные судьбы».
Вся шпана, все приблатненные, все, кто мечтал стать шпаной, приняли этот фильм, как повесть о своей судьбе.
«Бродяга» – ожившая на экране русская воровская легенда.
Юноша, ставший вором по стечению крайне неблагоприятных обстоятельств, любовь, дочь прокурора, любящая и любимая мать – слезливая блажь русского урки, всегда готового отнять у родительницы последние копейки на пропой.
Мы смотрели кино и в «Форуме» на Садовой-Сухаревской улице, в «Экспрессе», в доме № 25 в конце Цветного бульвара, рядом с угловым магазином «Овощи-фрукты»; но «Уран» был любимым, родным и домашним.
«Уран» закрыли в конце 60-х годов, в нем разместилось бюро ритуальных услуг ЦК КПСС и мастерская похоронных плит.
В последний день 1997 года осатаневшие от жадности варвары убили кинотеатр моего детства ради великого театрального проекта, который закончился очередным пшиком.
Как сносят всю старую Москву под предлогом ветхости и малоценности строений, помехам транспорту и реконструкции – земля-то золотая, а тут двухэтажное старье.
Но, снявши голову, по волосам не плачут – современная молодежь не знает и не любит Москву.
Следующий за «Ураном» – Большой Сухаревский переулок.
Здесь при Петре I стоял стрелецкий полк полковника Сухарева, единственный стрелецкий полк, который ушел вслед за царём в Троице-Сергеевскую лавру, когда Петр в одной ночной рубашке ускакал в монастырь от сестрицы Софьи в августе 1689 года.
Сухаревская башня колдуна Брюса, сподвижника Петра, знаменитый на всю страну блошиный рынок. И просто торговый район на Сухаревке, описанный у В. А. Гиляровского, М. И. Пыляева, Н. М. Ежова, П. В. Сытина и других историков и знатоков Москвы; образное выражение «духовная Сухаревка» – символ духовной нищеты, принципа «всё на продажу!» – это отсюда.
На одном углу Большого Сухаревского и Сретенки – магазин «Тюль», известный всей Москве, на другом магазин «Ткани» (бывший Мишина).
Вы спросите, что общего может быть у мальчика с двумя ножиками, фонарем и рогаткой с тканями и, в частности, с тюлем?
Всю жизнь относившийся к одежде исключительно как к тому, чем прикрывают срам, носивший ковбойку, кепку и шаровары из «чертовой» кожи, мальчик в магазине «Тюль»?
В первый класс, впрочем, я пошел в черной суконной гимнастерке, Бог весть из чего перешитой мне бабой Маней. Мне она казалось щегольской, некоторые считали ее несколько кургузой – это были завистники; мальчик, одетый по понятиям московских уличных пацанов, ловил краем уха неизвестные ему слова и любил узнавать их смысл, за которым стояла какая-то новая грань мира.
Под поверхностью каждого слова шевелится бездонная мгла…
Шевиот, бостон, коверкот, креп-жоржет, креп-сатин, фай, крепдешин.
Слова, которые невозможно разъединить: веселенький ситчик, хорошенький тюль, натуральный шелк (китайский шелк), нарядный креп-жоржет.
Из взрослых разговоров я усвоил, что человек в драповом пальто и человек в бобрике – два разных человека, а человек в ратиновом пальто – это существо высшего порядка.
Ах, шотландский ратин, темно-серый, рытый, в косой рубчик – была у меня с ним забавная история в зрелые годы.
Этикет относительно обновы (событие!): «Как вам идет! Вы просто помолодели! А как с этой юбкой хорошо! И с фильдеперсовыми чулочками!»
Капроновые чулки со швом появятся в средине 50-х годов.
Ткань в отрезе щупали (с начесом?), смотрели на свет и даже нюхали. Приговор, как правило, был положительным: «доброе сукнецо, чудесная байка».
Ах, байковые портянки в цветочек в Красноярске-26!
– Но какой коверкот в сталинской Москве? – скажите вы – и ошибетесь.
Ленд-лиз – это не только самолеты, паровозы и алюминий, это – суконные ткани высшего качества из самой Англии.
Именно про такую мануфактуру в гоголевской «Женитьбе» Балтазар Балтазарович Жевакин говаривал: «Суконце-то ведь аглицкое». Двадцать лет носил Жевакин мундир, перелицевал, еще десять лет носил – «до сих пор почти что новый». Это не реклама, это – сущая правда.
Отец был любимцем начальства и сослуживцев. Где бы ни работал – счастливое свойство характера. Упаси Бог, он не был подхалимом, он просто вызывал всеобщую симпатию – харизма такая.
Так вот, он был любимцем главного редактора газеты «Красная Звезда» генерала Московского.
Я помню, как ошарашена была наша квартира, когда папу, не стоявшего на ногах, дотащил до дивана какой-то сержант, а за сержантом выстукивали особым начальственным образом сапоги натурального генерал-лейтенанта, который командирским голосом приговаривал: «Ну, вот ты и дома, Левушка. Вот и хорошо».
Дядя Федя и Александр Иванович, оба пьяные, застыли навытяжку и стояли, как два истукана, когда генерала и след простыл.
Вот отсюда и коверкот (символ достатка – коверкотовый макинтош, «Жора, подержи мой макинтош» – предисловие к драке), отсюда и шевиот.
У этих тканей был один недостаток – цена, от 400 до 600 рублей за метр!
Поэтому, прежде чем начать шить солидный двубортный костюм, отец несколько месяцев работал, как вол. Долго обсуждался приклад – тесьма, лилового оттенка шелк на подкладку, упаси Бог – саржа, пуговицы роговые – не пластмасса же. Портной, настоящий варшавский еврей (на самом деле – из Бобруйска, где только он их находил), первая примерка, вторая примерка. И торжественный выход нового костюма, шикарного, темно-серого в едва заметную темную и красную полоску, в свет, в «Театр оперетты».
Откуда в обязательном порядке приносились две программки – спектакля и толстая «Театральная Москва», которую я, как Чичиков, прочитывал от доски до доски, включая выходные данные: подписано в печать 14.12.1951 г., тираж 15000 экземпляров; початая коробочка конфет «Грильяж».
Я долго и терпеливо подбивал родителей купить театральный бинокль – тщетно!
Интерес к тюлю возник позже – лет в десять.
Магазин «Тюль» по большей части пустовал.
Не то чтобы в нем были пустые полки, нет – немногочисленные покупатели бродили между прилавками и стендами и покупали вяло.
Но вот легкое землетрясение пробегало по окрестностям: тюль дают!
Выстраивались жестокие очереди, которые можно было сравнить с тем, что творилось вокруг касс «Урана» во время триумфа «Бродяги».
В культовом фильме 1955 года «Дело Румянцева» сугубо положительный полковник милиции сетует, что его жена четыре дня стояла за тюлем, но купить так и не смогла.
Но мне-то что с того?
Все просто, мой читатель, в очередь можно было встать, не имея ни малейшего намерения и финансовой возможности покупать тюль.
Честно отстояв 3-4 часа, у двери магазина очередь можно было продать, т.е. твой номер, написанный на ладошке, переписывали на ладонь какой-нибудь тетки, а она платила обладателю номера за эту коммерцию червонец.