Полная версия
Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного
По едва заметным признакам она определила, что малютка вскоре появится.
Елизавета Григорьевна первая направилась к двери – словно подальше от дурного глаза. Савва Иванович заспешил вслед за ней, доставая из жилетного кармана серебряные часы и глядя на циферблат: сколько они тут потеряли бесценного времени? Николай Семенович тоже встал и решительно поправил галстук.
– Хорошо, хорошо. И насчет дочки подумаем, – сказал Савва Иванович, но жена незаметно тронула его за рукав, и он тотчас переключился с дочки на отца: – Ефима Максимовича управляющим так и быть – оставим.
– А меня?
– Вас хоть владычицей морскою. Ну, не морскою, так речною. Всей водной стихии повелительницей. – Савва Иванович вернулся к тому, с чего сегодняшним утром начал: к читанным в детстве сказкам и сказочным фантазиям.
– Это кто ж такая, повелительница-то ваша? Поломойка, что ли? – Хозяйка к сказкам относилась явно недоверчиво и неодобрительно.
– Прачка, – ответил Савва Иванович и шагнул через порог, опережая Николая Семеновича и догоняя жену.
Этюд шестой
Шалый
– А что, может, и впрямь возьмем обоих? Правда, Ефимушка уж очень стар, за всем не поспеет, но зато как хранитель старины – фигура! Истинный Гоголь! Да и сподручно ему здесь: все знакомое, привычное, глазом наметанное, – вслух размышлял Савва Иванович, привыкший дела решать сразу, на ходу, не откладывая, чтобы затем время не терять и к ним не возвращаться.
– Почему бы и не взять, раз сами просятся. – Кукин умел давать советы, исходя не столько из их полезности, сколько из того, что можно было решить без всяких советов.
– Ты считаешь? – спросил Савва Иванович, чтобы лишний раз проявить к нему уважение.
– Думаю, так было бы правильно. – Кукин и сам себя зауважал.
– Что-то жена его мне не особо понравилась. Как бы и впрямь не возомнила себя здешней владычицей. – Елизавета Григорьевна не возражала, но делилась своими сомнениями, призывала мужа сразу не решать, еще подумать: все-таки дело важное – рядом с кем придется жить.
– Не всем с женами везет… – Савва Иванович льстиво намекал на то, что ему – в отличие от других, невезучих, – явно повезло. – Если же возомнит, останется у разбитого корыта. Мигом уволим.
– Как у тебя все просто. – Она не столько посетовала на мужа, сколько позавидовала ему и пожаловалась, что ей все дается с трудом, с ошибками и извечными сомнениями.
Они наскоро оделись и вышли из душных комнатенок, где ютились принимавшие их хозяева, на свежий, весенний воздух, снизу прохладный от таявшего снега, а поверху, куда больше доставало солнце, прогретый, сомлевший и душистый. Кукин потянул чуткими ноздрями, улавливая весенние запахи, и тоже сомлел, разнежился, отдался блаженной истоме. Савва Иванович стал долбить каблуком ямку, помогая выбраться набухшему, вспенившемуся ручью. Елизавета Григорьевна сняла шляпку с вуалью и подставила солнцу лицо.
Не успела за ними захлопнуться дверь, как изнутри ее толкнули и их догнал Ефим Максимович, без шапки, не успевший просунуть руки в рукава, хотя никаких рукавов-то и не было, поскольку он впопыхах сорвал с гвоздя не зипун, не армяк, а стеганую безрукавку.
– Согласна. Я ей внушение сделал, и баба моя теперь согласна, – доложил он, словно покинувшие их гости только и ждали, что ее согласия. – Уж вы не обижайтесь.
– Мы не обижаемся. Вы шапку наденьте, а то простудитесь. – Елизавета Григорьевна позаботилась о старике, уж очень растерянный и заполошный был у него вид. – Какое же внушение?
– А такое, что по нынешним временам каждой копейке радоваться надо.
– Что ж за времена такие?
– Запустение кругом. Уходит прежняя жизнь. Вымирают дворянские гнездовья. Стариков на погост сносят, а что вместо них? Хорошо, если пустота, а то ведь – и срамота.
– Возродим! – Савва Иванович не вдавался в подробности, что и как он собирался возрождать, но в успехе возрождения заранее был уверен.
– Дай-то Бог, дай-то Бог. Вы тут погуляйте по округе, осмотритесь, а я к вам еще выйду. Только Головина остерегайтесь, – счел нужным предупредить Ефим Максимович.
– Это что за Головин? – спросил Кукин, оглядывая в бинокль окрестности, словно из-за первого же куста мог показаться он, Головин, во всей его ужасающей красе.
Бывший управляющий хоть и без бинокля и каких-либо увеличительных стекол, но мигом разглядел в Головине самое главное.
– Есть тут один шалый и бесшабашный. Из мужиков поднялся – гордость из него так и прет. Рощу свою сторожит. Страх на всех наводит. Ружьем пугает. Народ его стороной обходит.
– А власть? – спросил Савва Иванович, освободив из плена ручей, заворковавший на свободе.
– А что власть? Кто ей платит, тому она и мать родная. Тому же, кто не платит, – не приведи Господь: хуже злой мачехи.
Этюд седьмой
Карлик Фотинька
Ефим Максимович скрылся в доме, а гости отправились осматривать окрестности: Савва Иванович впереди как вожатый – прокладывал дорогу по весенней распутице, Кукин со своим биноклем семенил следом за ним, а Елизавета Григорьевна, слегка замешкалась и поотстала, озабоченно приподнимая подол платья и выбирая сухие места, куда ступить, чтобы не промочить ноги. В лесу же отставать нельзя: мигом ухватит леший или лесная шишига. Вот она и почувствовала, что кто-то взял ее за руку маленькой, цепкой ручкой, похожей на обезьянью лапку.
От страха дыхание в ней замерло и сердце остановилось. Даже перекреститься рука не поднялась. Хотела позвать мужа, но в горле встал ком, мигом пересохло и голос пропал. Испуганно отдернула руку, боязливо глянула через плечо вниз, а там – карлик. Ростом с аршин, головка не больше репы, и все на нем маленькое, по особой мерке сшитое – и сапожки, и шубейка, и шапка.
Но корзинка в руках преогромная, чуть ли не волоком приходится тащить.
В целом же ни дать ни взять – мальчонка деревенский. Но лицо – стариковское, все в морщинах.
– Господи! Ты кто? Откуда взялся?
Тот по-солдатски выпрямился, руки по швам – герой, только медали на груди не хватает. Доложился, как в строю, перед высшим командованием:
– Фотинька я. Здешний недоросток. С виду мальчонка, по годам же старичок.
– А отец твой кто?
Тот промолчал, будто не расслышал.
– Кто отец, спрашиваю? – Елизавета Григорьевна наклонилась к нему, как учительница к ученику, добиваясь от него ответа.
– Нету отца. Помер.
– Ну а кто он? Кто? Из деревенских?
Фотинька смерил ее глазами, насколько она заслуживает доверия, чтобы ей ответить и не соврать. И, хотя не очень хотелось отвечать, все же сказал:
– Бывший колдун. Порчу на всех насылал. Вот Бог и наказал его тем, что двоих детей прибрал, а мне, третьему, росту убавил.
– Ты мне сказки про колдунов не рассказывай. Меня на это не возьмешь. Что ты здесь делаешь, в лесу? – Она выпрямилась и заслонилась ладонью от ударившего в глаза солнца.
– Сморчки собираю по вырубкам. – Показал ей корзину, наполовину наполненную сморчками, похвастался добычей.
– Все собрал или нам немного оставил? И много их, сморчков этих?
– В этом году, пожалуй, много. К войне понавыперло.
– Ладно тебе. Еще накаркаешь. Без войны проживем.
– Как Бог даст… – Фотинька, хоть и мал ростом, правой ручкой осенил себя размашистым крестом.
Елизавета Григорьевна не так широко, но тоже перекрестилась.
– А что это за вырубки ты помянул? Кто смеет здесь лес рубить, столетние дубы?
– Кто купил, тот и смеет. Головин тишком озорует.
– Опять этот Головин! Уже житья от него нет! Неужели никто не заступится за дубовую рощу?
– Из наших, тутошних, так никто. Господа Трубецкие, правда, пытались. Сынок их Сергей уж очень эту дубовую рощу любил. Гулял здесь часами. Поди, о чем-то своем мечтал. И, когда порубку увидел, с ним чуть ли не припадок сделался, так сильно опечалился. Вот родители его и пытались заступиться за рощу. Но они ж не хозяева, а так… сочувствующие, не при деньгах.
– А Головин – хозяин?
– Софья Сергевна ему лес продала. На вырубку. Скоро здесь ни одного сморчка не останется – не то что белого или красноголовика. Дубы столетние все под корень изведут, не помилуют. Капитал, как саранча, все выжирает.
– Ишь ты, какой философ. Раз продала, то почему же тишком?
– А потому, что Головин все ей еще не выплатил. Должок за ним. И немалый должок. А денег-то на сей момент и нетути: то ли пропил, то ли в карты проиграл.
На этом месте рассказа Елизавета Григорьевна подумала, что хорошо бы Савве Ивановичу послушать, какие тут дела творятся.
– Вот что, милый, пойдем-ка к моему мужу. Он бывалый и опытный человек. Ты ему все подробно расскажешь.
И, взяв Фотиньку за обезьянью лапку, повела его, как поводырь ведет слепого.
Этюд восьмой
Выступает с критикой капитала
Они вместе, ускорив шаг, догнали Савву Ивановича и Кукина. Да те и сами поджидали Елизавету Григорьевну и высматривали ее за сквозящим на солнце орешником. Еще немного и отправились бы на розыски, но тут она сама появилась, да не одна, а с карлой, правда, не длиннобородым, как его обычно изображают, а бритым, лишь с нежной порослью на морщинистом личике.
– Вот, познакомьтесь. Фотинька. Здешний грибник и философ-мудрец. – Про отца-колдуна она, чуждая суеверий, не упомянула.
Савва Иванович с преувеличенным старанием нагнулся и даже козырьком приставил ко лбу ладонь, чтобы получше разглядеть философа, словно тот и сам был не больше гриба, спрятавшегося под елкой.
– Мудрец? А сапог-то продран – вон палец торчит. – Савва Иванович уличающим жестом указал на торчащий из сапога палец, и Фотинька мигом застыдился – спрятал ногу за ногу. – И о чем же он мудрует, сей философ?
Елизавета Григорьевна дала ответ, сопровождаемый вздохом учительницы, снисходительной к шалостям и проказам ученика, но вынужденной перед директором показать свою строгость:
– Выступает с критикой капитала…
– Марксист, стало быть?..
– Не знаю, какой он марксист, но грех такой – критиковать – есть.
– А тут и знать ничего не надо. Раз критикует, значит, натуральный марксист. – Савва Иванович судил с убежденностью, поскольку когда-то и сам был причастен – если не к марксистам, то к критикам начальства и участникам студенческих волнений.
– Небось под надзором полиции состоишь? – Кукин собрался тоже поучаствовать в допросе.
– Никак нет. Не состою, – по-солдатски доложил Фотинька и состроил плаксивую мину.
– Смотри у меня. А то ишь… призрак бродит по Европе.
Савва Иванович решил, что хватит страху нагонять, и спросил незадачливого марксиста:
– А какую работу можешь делать – помимо того что капитал обличать?
– Работу? Я, барин, всякую работу могу. – Фотинька сразу признал в Савве Ивановиче хозяина. – Ей-богу, всякую. Ты не смотри, что я такой маленький. Я верткий, ухватистый и ловкий.
– А учился чему?
– Грамоту знаю. Меня господа грамоте учили.
– Какие господа? Аксаковы?
– Малость и Аксаковы учили, а все больше Трубецкие. Я у них служил.
– Кем служил-то?
– Карлой. Забавлял их. Они меня гостям любили показывать. Ну и по дому управлялся, прислуживал. Даром хлеб не ел.
Елизавета Григорьевна на ухо мужу шепнула, что Трубецкие пытались спасти от вырубки дубовую рощу, купленную Головиным.
Савва Иванович удивился, что о дубовой роще ничего не знал. Сводчик, сватавший усадьбу, скрыл от него, умолчал. Выпитая за здоровье Мамонтовых бражка язык ему не развязала.
– А разве Софья Сергеевна продала? – тихонько спросил он жену, но Фотинька, чуткий на ухо, услыхал и вместо нее ответил:
– Продала, продала. Как есть продала. Я это, барин, точно знаю.
– Значит, не спасти теперь рощу? – Савва Иванович, по свойственному ему упрямству и привычке все делать вопреки уговорам, хотел услышать, что дубовую рощу не спасти, и лишь после этого начать спасать.
Фотинька уловил в нем это желание. Сообразуясь с ним, и ответил, повторил главное из того, о чем минуту назад говорил Елизавете Григорьевне:
– Головин за лес еще не расплатился. Должок за ним. И немалый. Может, и спасете.
– Значит, дубовая роща еще не перешла в его собственность. Так надо спешить с покупкой и всеми делами, – сказал Савва Иванович, и Кукин воспринял это как призыв немедленно садиться в сани и мчаться на станцию.
– Вперед! – Он как всегда готов был первым устремиться на приступ.
Но Савва Иванович понимал спешку не так, чтобы сейчас же куда-то бежать, а так, чтобы еще глубже во все проникнуть и все обмозговать.
– Надо… надо спешить, – повторил он задумчиво, не двигаясь с места.
– Поспешайте. Трубецким не удалось, так, может, вам повезет. – Фотинька заметил, что Кукин чуть было не раздавил под собой гриб, и, отодвинув его ногу, сорвал сморчок и бросил в корзину.
– Тут не везение. Тут все надежды на капитал, а ты его критикуешь, леший…
– Смотря в чьих руках он, капитал-то… – Фотинька уже немного льстил Мамонтову, как своему будущему хозяину.
– Вот именно. Пойдешь ко мне служить? В Москву тебя возьму, хотя и здесь работы много… Впрочем, ты верткий, ухватистый и ловкий. Поэтому и там и здесь поспеешь.
– А жалование мне будет? – Фотинька отряхнул руки, словно для того, чтобы не запачкать вручаемое ему жалованье.
– Будет тебе жалованье. Никого еще не обижал и тебя не обижу. Держи. – Савва Иванович протянул ему рубль. – Это тебе аванс.
Фотинька подышал на него, вытер о шубейку и сунул за щеку, как самую сладкую конфету.
– Спасибо вам от меня большое. – Он высоко поднял над головой руку, показывая, при своем малом росте, как велика его ответная благодарность.
– Покажи, где тут дубовая роща, куда нам идти…
– А вон там… – Фотинька махнул своей обезьяньей лапкой в нужном направлении. – Прямо, прямо, а потом, возле Ведьминой кочерги, свернете.
– Что еще за Ведьмина кочерга?
– Попаленная молнией осина. Вы ее сразу увидите.
На этом он низкими поклонами со всеми распрощался и поволок дальше свою корзину.
Этюд девятый
Истинный Гегель
– Вперед! – Савва Иванович повторил недавний призыв Кукина, придавая ему новый, более соответствующий обстоятельствам смысл, и подмигнул Николаю Семеновичу как своему человеку, готовому поддержать все – даже самые рискованные его начинания.
Однако Елизавета Григорьевна – после всего услышанного о Головине – мужа не особо поддерживала и вместо того, чтобы устремиться вперед, как он призывал, явно предпочла бы повернуть назад. Савва Иванович заметил ее нерешительность и взял жену за руку, посчитав, что этого достаточно, дабы увлечь ее за собой, но Елизавета Григорьевна отняла руку и сказала:
– Савва, не горячись. Остынь. Я боюсь.
– Чего ты боишься?
– Слышишь? – Вдалеке – как раз там, где была дубовая роща, хлопнул выстрел. – У него ружье.
– И что из этого? Подумаешь – ружье. Николай Семенович, что нам какие-то ружья! Мы и не в таких переделках бывали, – воззвал он к Кукину, хотя имел в виду кого-то другого, более подходящего на роль сподвижника по опасным переделкам. – Как мы когда-то в Персии, а? Лихие янычары! Башибузуки!
Кукину не доводилось бывать в Персии, но он из мужской солидарности поддержал Савву Ивановича:
– Да, есть что вспомнить…
– Уж янычары-то… надо бы знать. – Елизавета Григорьевна не упрекнула бы мужа, если бы не грозившая ему опасность.
– А что янычары? Мне в гимназии на истории хорошо спалось. А в Горном корпусе мы сами, как янычары, строем ходили.
– То-то и видно, что ты проспал всю Османскую империю.
– Ах, это! Зато я в математике кое-что соображал.
Хлопнул еще один выстрел, и показался голубоватый ружейный дымок.
– Савва, прошу тебя. Не испытывай судьбу. Эта встреча нам ни к чему!
Испробовав все средства повлиять на жену, он сдался.
– Ну хорошо. Оставайся здесь, а мы скоро…
– Я одна не останусь. Это жестоко – меня здесь оставлять.
– Всего пятнадцать минут. Можешь взять мои часы и заметить время… – Он достал из кармана и протянул ей часы на серебряной цепочке, но Елизавета Григорьевна отпрянула и завела за спину руки.
– Умоляю. Я тебя не пущу.
– Не бойся. Ничего не случится. В конце концов… – Савва Иванович хотел напомнить о своем револьвере, но вовремя осекся, понимая, что это вряд ли успокоило бы жену. – В конце концов, мы просто познакомимся с этим фруктом. Знакомства все равно не избежать.
– Возможно, он пьян или не в себе. Что тогда?
– Возможно всякое, но потенциальное бытие – еще не бытие. – Савва Иванович сам не ожидал от себя такой философской глубины и призвал всех воздать ему должное: – Каково сказано! Истинный Гегель!
– Не Гегель ты – Меркуцио, который ломался, кривлялся, паясничал, а его убили.
– Как ты любишь Шекспира!
– Я тебя люблю и не переживу, если с тобой что-нибудь случится.
– Уверяю, ничего не случится, и я не Меркуцио. Во всяком случае, паясничать не собираюсь. Ну все, все… Хватит! – Савва Иванович спрятал часы, тем самым ставя точку в затянувшихся и бесплодных переговорах. – Прости. Мы отбываем.
Он бодро выступил вперед. А Кукин, тоже изрядно напуганный выстрелами, понуро поплелся следом – поплелся, как закованный в цепи невольник.
Этюд десятый
Сладилось
Дубовая роща чернела в лиловом весеннем воздухе мокрыми стволами и раскидистыми, тонко прорисованными ветками, белела последними островками снега, картинно красивая, как на полотне искусного пейзажиста. Кто у нас, однако, искусный пейзажист? Иван Иванович Шишкин. Его и поставим с этюдником дубовую рощу писать. Уж он до последней веточки все выпишет. Или Саврасов – тоже мастер… Или…
До головокружения остро, нашатырно пахло оттаявшей землей, прошлогодней грибной прелью, лежалыми, полусгнившими листьями и желудями, перебродившей сыростью неглубокого овражка.
Савва Иванович с Кукиным еще издали увидели в солнечных просветах между деревьями мелькавшую фигуру Головина, худого, поджарого, со смазанным, плохо различимым, бритым (не мужицким) лицом, на котором навязчиво выделялись только плоские губы и закрученные усики, как у приказчика или официанта. Он нагибался к старому, замшелому пню, что-то на нем поправлял, сдвигал, выравнивал – похоже, выставленные в ряд водочные штофы.
Ну да, штофные бутылки (что же еще?), причем не только пустые, но и полные, запечатанные, ослепительно сверкавшие под солнцем узкими горлышками.
Нагибался, затем отходил, отсчитывая шаги, целился и стрелял (бабахал). Стрелял с наслаждением и ненавистью, как в лютого врага.
При успешном попадании стеклянные мишени разлетались мелкими осколками. Головин издавал хриплый, похожий на мычание победный клич, удовлетворенно переламывал о колено и перезаряжал ружье, снова поправлял, отходил и целился по граненым штофам, а иногда умудрялся мимоходом пальнуть и в пролетавших мимо ворон. Бах-бабах!
Ошалелые от выстрела вороны, взметнувшись, словно при взрыве, кружились черной тучей в воздухе, грузно рассаживались по голым дубовым сукам и долго не могли успокоиться – каркали, нахохлившись, топорща перья и переминаясь с лапы на лапу.
Приближаясь к Головину, Савва Иванович что-то в нем высмотрел (зацепил) приметливым глазом и вновь решил потешить себя актерством, разыграть сцену.
– Бросай ружье. Полиция. – Он наставил на стрелка револьвер и с показной медлительностью взвел курок.
Головин опустил ружье, но не бросил, а приставил к стволу дуба.
– Какая еще полиция? Я всю полицию знаю.
– Ты бы еще добавил, что она у тебя на прикорме. Но тут ты, милок, промахнулся. Мы, братец ты мой, уголовный сыск. Прямиком из Москвы белокаменной. На тебя, милый, жалоба поступила. Больно ты всем тут надоел. Велено тебя арестовать.
– Документик сначала покажь… Неча зря пугать-то.
– Документ в участке увидишь, а сейчас собирайся…
– А не врешь? – Головин заподозрил, что его дурят, морочат, берут на пушку.
При этом пожалел, что выпустил из рук ружье. Оно бы сейчас не помешало выяснять отношения с самозваным сыском.
Савва Иванович, с трудом удерживаясь, чтобы не рассмеяться, напустил на себя еще более грозный вид (нахмурился и стал надувать щеки).
– Вот я сейчас пальну разок, и тогда увидишь, вру я или не вру.
– Да, да, револьвер заряжен. Пули казенные – бьют без промаха, в самое яблочко. – Вмешательство Кукина окончательно убедило Головина, что его разыгрывают как мальчишку.
Он сплюнул и без всякого опасения взял в руки ружье.
– Так-то, господа хорошие. Говорите толком, чего вы тут шляетесь. Откуда вы? Кто вам нужен?
Савва Иванович, видя, что занавес опущен, комедия окончена (finita la commedia) и пошел другой разговор, спрятал револьвер, принял предложенные условия и назвал себя своим истинным именем:
– Мамонтов, купец первой гильдии. Покупаю усадьбу Абрамцево, а тебе, голова садовая, готов дать денег, чтобы спасти от долговой ямы.
– Так-то уж и от ямы? – Головин усомнился, что яма не такой же спектакль, как комедия с уголовным сыском.
– А как ты думал! За рощу все не выплатил! Долг за тобой. Вот тебе и яма.
– Достану деньги – заплачу.
– Обещать все умеют, а ты покажи наличные.
– Ну нет у меня наличных, нет! Что ж теперь – удавиться?..
– А раз нет, то и нечего здесь по бутылкам палить и ворон пугать. Полезай в яму и сиди там, баландой из отрубей питайся.
– А вы сказали, что денег дадите. – Головин был хитрец и мастер ловить на слове.
– Дам. Я от своих слов не отказываюсь, ты же, голубь, уступи мне эту рощу. Не для тебя посажена, и не тебе ее под корень изводить.
– Ну, уступаю… – нехотя согласился Головин, ожидая, что за этим последует: останется ли над ним висеть проклятый долг или чудесным образом исчезнет, как волглый утренний туман.
– Бумагу подпишешь? – снова петушиным наскоком вмешался Кукин, особенно дотошный по части всяких бумаг.
– Ну, подпишу…
– Тогда будем считать, что сладилось. По рукам. Только уж чур без фокусов. Завтра я буду у Софьи Сергеевны и доложу, что ты ей больше ничего не должен. Долг твой возьму на себя. Уж очень люблю чужие долги на загривке таскать.
– Спасибо. Буду Бога за вас молить. А Абрамцевом, стало быть, вы теперь владеете. Я поначалу думал, что Трубецкие купят, но они слабаки – не потянули. Значит, теперь вы. – Головин по-новому оценил выгоду, связанную со сменой владельца абрамцевской усадьбы.
– Стало быть, я. Так всем и благовествуй.
– Как вы сказали – Мамонтов?
– Савва Иванович. Запоминать надо сразу, а не переспрашивать. Или ты последнюю память пропил, в кабаке заложил?
– Простите, ради бога. – Повинившись, Головин не мог не похвастаться: – А я когда-то Сергея Тимофеевича знавал. Рос у него на глазах. Он меня привечал. За руку здоровался, грамоте учил, книжки мне давал. Святой жизни человек.
– Ты мне об этом еще расскажешь. Скоро свидимся. Ну, бывай…
– Софье Сергевне мое нижайшее.
– Передам, передам. А сейчас мне пора. Жена заждалась.
Савва Иванович как истинный демократ, воспитанный на Некрасове (и даже посвященный в семейную тайну о некоем родстве Мамонтовых с декабристами), убежденно пожал Головину руку, как пожимал каждому – от простого рабочего, укладывающего рельсы отцовской железной дороги, до инженера и чиновника. Рабочего еще и обнял бы, и поцеловал по торжественному случаю, и водочки с ним выпил: на то он и купец, чтобы не гнушаться простым народом.
Вот и Головину руку тоже пожал, не побрезгал, хотя тот и себе на уме – и польстит, и слукавит – не дорого возьмет. Почувствовав выгоду, норовит еще и обмануть, прикинуться добрым, выдать себя за честного. Но Савва Иванович (ему скоро исполнится тридцать) всяких видал, чтобы разобраться, кто фрукт, кто овощ, а кто и вовсе гнилая ягода.
После церемонного прощания они вместе с Кукиным (тот, правда, в демократы не рядился и руку Головину жать не стал) зашагали назад. Зашагали, не оборачиваясь (Головин им вслед что-то кричал), стараясь не наступать на вороньи перья и осколки разбитых штофных бутылок, от коих шибало в нос водочным запахом.
Этюд одиннадцатый
Последняя цена
Софья Сергеевна, дочь Сергея Тимофеевича Аксакова и полноправная хозяйка Абрамцева, сразу назвала цену, и немалую, лихо закрученную, как усы у Головина, передававшего ей поклоны и приветы. Конечно, причины на то были, и весьма существенные: главный усадебный дом еще крепкий, просторный, с добротной старинной мебелью и вещами, самые ценные из которых хозяйка, разумеется, прибрала и вывезла, но кое-что и оставила, чтобы покупатели могли пользоваться.
«В этом смысле надо признать, что цена оправданна», – размышлял Савва Иванович, сидя напротив хозяйки и поддерживая светский разговор. Но в то же время дворовые службы обветшали, едва держатся, все прогнили, и их сплошь надо перестраивать, а это немалые затраты. Выкладывай, купец, денежки. Да и прочих затрат не счесть. Вот и выходит, что Абрамцево им обойдется в копеечку – в ту самую копеечку, которая рубля не бережет, а за рублем так и вовсе тысячи.