Полная версия
Другие времена
Ни в одном письме, ни в одном воспоминании самый знаменитый генералиссимус во всю жизнь маму свою не упомянул. Что же вы хотите от Кукуева, воина, по свидетельству Ложевникова, универсального и удачливого во всяком военном предприятии, но все-таки не Суворова.
А если уж речь зашла о Суворове, то у Кукуева есть хотя и отдаленное, но сходство с дедом Суворова по матери, петербургским воеводой, который при Анне Иоанновне пережил свой конфуз, аккурат в 1737 году загремел под суд за злоупотребления по службе. Но кары, упавшие на деда, уже не могли коснуться Авдотьи Федосеевны, матери великого полководца, поскольку она была разделена с отцом еще в 1720 году, получив в собственность дом в Москве и имение во Владимирской губернии.
Кукуев же не был столь дальновиден и потому, получив срок с конфискацией, нанес серьезный материальный ущерб своему семейству. Но это, если заглянуть сильно вперед, но не в конец, поскольку нет конца ни Кукуеву, ни кукуевщине!
А пока что будущий герой образцово-показательного романа на свободе, да еще на такой свободе, что и сам не знает, что с собой делать, и надо лишь радоваться тому, что Зинка-арматурщица оказалась рядом. Но пока еще не порвана то ли пуповина, то ли вожжи, связывающие отца и сына, надо предъявить родителя хотя бы в уцелевших фрагментах.
Кукуев запомнил немногие наставления, оставленные в жизненное пользование неразговорчивым, в общем-то, и скрытным отцом в обмен на полушубок и шапку, доброго слова не стоивших, но в преддверии зимы необходимых.
«Жизнь не в нашу пользу устраивается, помяни мое слово… Свобода! Свобода… Крылья-то обкорнали, да и пустили на свободу! Летай! Вот мы с тобой и залетели вон куда, а другие так еще дальше…»
В этом же духе был прокомментирован большой плакат в две краски: «Пролетарий – на самолет!», украшавший вход в барак.
«Верно! Пролетарию только подпоясаться. Что у этого пролетария, шиш в кармане, да вошь на аркане… Лети во все стороны, со всеми странами соединяйся…»
Договаривать о том, что мужику с землей и хозяйством в других странах делать нечего, не стал, потому что был припечатан крепким и тяжелым словом «лишенец». Втайне Кукуев-старший надеялся, что власть когда-нибудь образумится и посовестится.
Живя среди незнакомых людей, среди изгрызенной чуть не до нутра земли, оба Кукуевых были обложены со всех сторон плакатами и лозунгами на кумаче и бумаге, как бы разъясняющими смысл жизни и направляющими эту жизнь в лучшую сторону.
Однажды сын попробовал щегольнуть перед отцом новым словом, будто новым картузом по моде, прикупленным на ярмарке.
В темноте барака, где воздух был густ от испарений сырой овчины и печного угара, промокших валенок и портянок, махорочного духа и пота, чувствуя, что отец не спит, сын произнес: «Жизнь, папаша, идет теперь по предначертаниям…»
Отец злобно крякнул и не вразумил по загривку щеголя лишь потому, что не видел его в темноте. Помолчав, решил объясниться словами, способом, разумеется, менее убедительным и доходчивым.
«Дурак – Богу печаль!» – сказал и грубо выругался. – Предначертания… Это вроде «твердого задания», умри, а сделай. Он тебе предначертания пером изобразил на бумажке и не вспотел, а ты все это должен горбом и лопатой исполнять. А он придет, посмотрит, скажет еще, что где поправить, еще покопать, грязь помесить, на дожде помокнуть, на морозе померзнуть, и новые предначертания выложит…» – и, подумав о пустом уме сына, в голову которого всякий сор несет, снова выругался.
От таких разговоров с отцом жизнь ясней не становилась.
Если в деревне он шел по жизни путем, протоптанным до него, и был предуготован снискать, как говорится, чести плугом, то здесь, на стройке, он с жизнью все время сталкивался, все время натыкался на что-то непонятное, требующее объяснения.
А вот шустрая и стоглазая Зинка как раз все понимала, а главное, умела объяснить и показать пользу.
Нельзя сказать, чтобы Зинка искусно заманивала Кукуева в сети сладострастия.
Нет, на первых порах она обращалась с Кукуевым с товарищеской непринужденностью.
Для начала она оградила новенького опалубщика, приведенного ею в свою бригаду бетонщиков имени ОГПУ, от всех поползновений в его сторону как со стороны шустрых и скорых на любовь девушек, так и мужиков, почитавших людей непьющих больными или юродивыми. Твердым и быстрым шепотом она требовала от коллег чуткости и понимания драмы, переживаемой парнем в связи с бегством отца и отстранением от лошадей.
«Лицо у тебя сознательного рабочего, – говорила Зинка, оглядывая Кукуева, как оглядывает скульптор глыбу мрамора, придумывая ей употребление, – а душа-то, извини, крестьянская! Будем тебя отесывать».
Кукуев и сам не заметил, что круг его общения после перехода в бригаду бетонщиков из артели грабарей не расширился, а ограничился Зинкой. Общаться ему приходилось в основном с этой деловитой, независимой и решительной девушкой, обращавшейся к нему исключительно по фамилии.
Первое время Зинка никогда не оставалась с Кукуевым наедине, давая всем понять, что никаких за собой особых прав на этого парня не имеет. И даже когда они разговаривали вдвоем, все равно, хотя бы в речи, но незримо присутствовал коллектив. А может быть, она и сама считала себя коллективом.
«Мы тебя не отдадим в руки слепой судьбы…», «Нам нужны люди образованные, грамотные, политически подкованные…», «Мы не можем делать ставку на старую интеллигенцию. Судя по тому, как легко она приняла советскую власть, она так же легко от нее и откажется…»
Эти бесконечные «мы», «нас», «к нам» принимались Кукуевым вполне доверчиво и мешали видеть в Зинке бабу, девку со всем набором бабьих потребностей и возможностей. При этом Кукуев не был обуреваем неотступными мыслями о Зинке, какие вселяются в мужчину под влиянием либо разыгравшейся чувственности, либо от переполненности мечтами высокими и тревожными.
Зинкины прелести не пробуждали его воображение. Была она худощава, скуласта, в общем-то, недурна собой, росту небольшого, но не маленькая, имела проницательные глаза и резкий голос. А вот слеплена она была из какого-то упругого материала, казалось, случись ей упасть с большой высоты, так ведь не шлепнется, как большинство, не прилипнет к земельке раз и навсегда, а напротив, ударится, подпрыгнет, еще раз ударится, еще раз подпрыгнет, но уже не очень высоко, и укрепится, наконец, на своих чуть коротковатых и полноватых ножках как ни в чем не бывало.
Еще в прозодежде Зинка как-то смотрелась, а когда переодевалась, то вся ее щуплость проступала наружу. Кукуев смотрел на нее без интереса, но сочувственно. «Приведи такую к себе в деревню, в Торбаево… А прежде еще Царицыно надо пройти, Алешино, Болотицы…» В воображении своем он видел деревенских баб, оставивших на минуту свои занятия, чтобы проводить глазами молодуху, выворачивая головы, увернутые в платки, и, казалось, слышал сокрушенный приговор: «Ох, не срядна девка, не срядна…»
Основательность кукуевских наблюдений Зинка подтверждала сама, нет-нет и бросая от случая к случаю напоминание: «Я не женщина».
Сначала Кукуев оставлял эти слова без внимания, но однажды все-таки спросил:
– А кто же ты?
– Я человек, понимаешь? Человек!
– Баба, а не женщина, это как же так? – недоумевал Кукуев, не подозревая, что самое-то притягательное, быть может, в женщине это загадка, а еще лучше – тайна! И нет лучшей зацепки, во всяком случае, более универсальной, чем загадка, способная компенсировать отсутствие какого-нибудь выдающегося женского достоинства вроде журавлиной походки, или бриллиантового блеска в глазах, или впечатляющей родинки под правой грудью.
Вот этой «не женщиной» Зинка и зацепила внимание Кукуева, каковому размышления о том, что же может скрываться под таким убеждением, сообщали странное для него самого возбуждение.
Едва в его взгляде на нее появилось долгожданное любопытство, как она тут же поспешила внести определенность.
– Я сомневаюсь в сути твоих устремлений к сближению со мной…
От таких слов, обнаруживающих саму возможность сближения с Зинкой, надо бы рассмеяться, но его бросило в жар.
Сыплющая непонятными быстрыми словами, она становилась необычайно приманчивой именно потому, что Кукуев, с его лишь пробным опытом быстротекущей деревенской любви с одной неувядаемой вдовицей, искренне недоумевал, что же это за фрукт такой, что же это за овощ – «не женщина».
– Смысл жизни вовсе не в поведении индивидуума, а в растворенности в коллективе, в массе…
И вместо того чтобы самым немудрящим хотя бы вопросом поддержать умный разговор о смысле жизни, Кукуев с большей неожиданностью для себя, чем для Зинки, сгреб ее в охапку и поцеловал.
Зинка приняла поцелуй как должное, как получала аванс или получку в фанерном окошечке кассы.
Она говорила ему о положении пролетариата в Абиссинии, о дирижаблях, которые вот-вот заменят поезда, о словах Чкалова про детей, облетевших весь мир, и о многом ином, о чем, пожалуй, можно было и не говорить немногословному парню, почти не слушавшему ее захлебывающийся щебет и соображавшему не о том, о чем она говорит, а о том, зачем она это все ему рассказывает, если в Абиссинию он не собирается, дирижабли он видел только на облигациях внутреннего займа, а Чкалов был так же далек от него, как Молотов или Клара Цеткин.
Кукуеву стало совсем жарко, хотя морозец на улице к вечеру усилился. А Зинке, напротив, стало холодно, и она предложила зайти в сторожку в недостроенном цехе.
Женщинам, решившимся ускорить события и напомнить своему избраннику о неотвратимости надвигающегося счастья, свойственно прибегать к изображению измученности, усталости, обессиленности, Зинка же, не изменяя себе, была как всегда пряма и деловита.
В драной шубейке она была похожа на маленького зверька, спрятавшегося в шкуру, сброшенную старым, потрепанным жизнью зверем побольше. Сердце бьется часто-часто, голова кружится от собственной решимости. Шубка чуть расстегнута. «Жарко», – чтобы не подумал чего-нибудь. А он и впрямь не подумал, действительно, в этой тесной конуре жарко. «Послушай, как сердце бьется». Приложила его ладонь к груди. И снова голос такой, что допустить мысль о чем-нибудь таком было бы кощунством. И он не допустил. Грудь под рукой была живой и упругой. «Бьется, как чиж в кулаке», – подумал Кукуев и убрал руку.
Когда в темной сторожке на топчане Кукуев отпрянул от Зойкиных уст, владевших словом куда лучше, чем искусством поцелуя, она произнесла, да как-то так обыкновенно, будто говорила это не раз:
– Ты мужик, вам, мужикам, это надо… Делай, что хочешь… Я согласна.
От первого поцелуя прошло минут двадцать.
Не зная ласк, вернее, не считая их уместными, Кукуев обхватил Зинку и постарался сжать крепко-крепко, как случалось хватать деревенских девчат, ожидая стона и привычной мольбы о пощаде. Она терпела, подчиняясь его неудержимому желанию вобрать ее всю в себя. Хрупкое с виду тело оказалось гибким и прочным, и даже твердым. Тогда он прибег к ходам известным и не встретил сопротивления на путях, ведущих к обновлению жизни, на тех путях, где все живое платит свою дань природе.
Наконец он вытер мокрый лоб, вид у него, впрочем, в темноте неразличимой был такой, словно он не любви предавался, а исступленно мотыжил землю под палящим солнцем. Одежда была сбита, частью вниз, частью черт знает куда, лоб покрыт испариной. В наряде, рассчитанном на мороз, было тесно и жарко.
Брачное ложе в средневековье немцы именовали «мастерской любви», любовь же в цеховой сторожке соответствовала этому наименованию в еще большей степени.
Кукуев почувствовал себя в какой-то бескрайней пустоте, кромешная темнота сторожки только усиливала это чувство, в этой пустоте и темени нужно было найти себя, то есть найти слова, которые должны выразить чувства, сопутствующие случившемуся.
– Ты что же мне не сказала? – еще не зная, радоваться или чего-то опасаться, требовательно спросил Кукуев.
– Сказала, и не один раз, – непривычно тихо произнесла Зинка и нашла в темноте его руку. – Я же говорила тебе, я не женщина… Теперь убедился?
– И что за разговор у тебя?.. Могла бы и прямо сказать – девка. Что ж теперь… – в голосе его звучало недоумение человека, не уверенного в последствиях совершенного поступка.
Недоверчивость эту Зинка в темноте приняла за смущение, разглядев в ней даже какие-то одной ей видимые признаки нежности.
Растерянность Кукуева понять легко. Порушенное вот так, чуть не дуриком, Зинкино девичество требовало как бы нового взгляда не только на случившееся, но и на весь путь, пусть и не очень продолжительных, но весьма насыщенных отношений с арматурщицей.
– Что ж, тебе до меня никто не нравился? – спросил Кукуев, увидев себя со стороны удостоенным награды.
– Ну почему же… Мне нравились всегда люди только серьезные, даже один технолог, но он был женат вторым браком.
– И все? – Кукуев хотел, чтобы говорили о нем.
– Ну, было еще два ветеринара, но оказались оба люди несерьезные…
Когда вышли на улицу, небо встретило их звездным фейерверком.
Полная луна стояла высоко-высоко, и в этом высоком ее парении виделось тоже что-то праздничное. Воздух был морозным, чистым, хрустел снег под ногами, как овес под каблуками новобрачных, и стройка, светящаяся множеством огней, в снежном убранстве тоже казалась праздничной.
– Ты теперь будешь моя путеводная звезда… – от большого желания сказать что-нибудь красивое произнес Кукуев. Сказанного показалось недостаточно, он подумал и добавил: – И будешь теплиться всю жизнь…
– Вот видишь, – привычно звонким голосом сказала польщенная Зинка, – у тебя и лицо стало более содержательным.
– Ты почему меня выбрала? – с другой стороны попытался утолить свою гордость Кукуев.
– Из молодежи ты дельный элемент. Известный процент народа, ты же видишь, спивается, а ты непьющий, это большой плюс. Тебя к рабфаку будем готовить…
В голосе Зинки уже звучали привычные товарищеские интонации, прямые, трезвые, деловые суждения, отмеченные печатью неповторимого времени.
Кукуеву показалось на минуту, что выплеснувшиеся через край отношения снова возвращаются в привычное деловое русло, и успокоился.
Откуда ему, все еще деревенщине, было знать, что в эту маленькую головку вмещались обширнейшие планы, что из своих смутных и кудрявых мечтаний, как из кудели, она умеет прясть путеводную нить.
– Прежде всего, тебе нужно привыкнуть читать газеты. Жизнь на глазах меняется, ты знаешь, к примеру, что архипелаг Новая Земля теперь называется имени Каменева, Льва Борисовича? А что трудящиеся Челябинска обратились в правительство с просьбой переименовать их город в Кагановичеград? Вот видишь, не знаешь. А про Декрет о «безбожной Пятилетке» помнишь? К 1 мая 1937 года имя Бога должно быть забыто на территории нашей страны.
Люди, может быть, и хотели бы забыть, но на небесах происходили такие события, которые ни в какие земные понятия не укладывались. Так, 18 июня 1936 года в день солнечного затмения сообщили о смерти великого пролетарского писателя Максима Горького. Старики вспомнили, что в 1905 году 9 января, в памятное воскресенье, тоже было солнечное затмение.
И хотя имя Бога к 1 мая на территории страны забыто не было, 1937 год оказался отмечен необычайным явлением. В этом году выдался на удивление теплый сентябрь. Повсеместно второй раз зацвели сады, а в Сталинградской области приступили ко второму сбору урожая малины.
Зинка умудрялась читать газеты первой, и потому казалось, что именно ее желания, помыслы и надежды, в первую очередь, стремится выполнить народная власть.
– Ты думаешь там, наверху, не видят, как мы живем? Все видят! Вот тебе, пожалуйста: «Постановление комиссии Совконтроля при Совнаркоме указало на недопустимость перебоев в продаже спичек, мыла и валенок».
Зинка не упускала случая восхититься проницательностью товарища Сталина, которому за всем буквально приходилось следить лично, и жалела его. Она радостно рассказала в бригаде про подписанное товарищем Сталиным Постановление об отмене приказа Наркомсовхозов о кастрации племенных баранов и была немало удивлена веселой реакцией на это сообщение. Народ в бригаде был по преимуществу с крестьянским прошлым, и к вопросам политики партии на селе могли бы относиться серьезней.
Сам же Кукуев, знакомясь с правительственными постановлениями, читая директиву Совнаркома «Об обязательных поставках зерна и риса государству колхозами и единоличными хозяйствами», или «Указ об обязательной поставке овощей государству колхозами», или «О трудовом участии сельского населения в строительстве и ремонте шоссейных и грунтовых дорог», всякий раз чувствовал себя как человек, только что услышавший звук пролетевшей мимо пули.
Глава 5. Кукуев на воле
Будут допросы, будут очные ставки…
«Прочитайте протокол и под каждым листом распишитесь».
«Где писать?»
«Внизу. Под каждой страницей. «С моих слов записано правильно». И подпись».
Будет речь обвинителя. Будет речь защитника. Будет и последнее слово. Все будет.
Но едва ли сам Кукуев признается себе, а тем более сумеет объяснить «гражданам судьям», чего ради он шел на такой серьезный риск, и кто тому виной, и с чего, собственно, все началось.
Как известно, практически во всех преступлениях, совершенных уголовниками, кто-нибудь виноват едва ли не более, нежели они сами.
Есть даже замечательная теория, по которой очень обоснованно получается, что жертва и есть главный провокатор преступника.
Отсюда один логический шаг до признания вины жертвы перед тем, кто его ограбил, избил, изувечил, и, если быть до конца последовательным, неотвратимо должно последовать и наказание, в первую очередь, жертве как зачинщику и инициатору, а потом уже преступнику, как бы не устоявшему перед искушением.
И действительно, почему это у вас бумажник лежал в кармане, а не за пазухой?!
Почему, гражданин потерпевший, замки и двери вашей квартиры оказались несовершенными?!
Почему, в конце-то концов, гражданин пострадавший, вам пришло в голову возвращаться домой именно этим переулком, хотя можно было свободно сделать небольшой круг и избежать, таким образом, встречи с грабителем?..
Во всей этой лукавой акробатике, где поза «тонко мыслящего» человека, а отнюдь не глубина мысли должны производить сильное впечатление, утверждая важность исходящих обстоятельств, их главенство над последствиями.
И точно так же, как первое в истории человечества грехопадение началось с искушения, точно так же и все последующие.
Что такое искушение?
Искушением называется соблазнительная возможность уклониться от подтверждения делом и мыслью своего человеческого достоинства.
Само же понятие достоинства определяется осознанием своего отличия от животного, то есть способностью понять свои обязанности перед общим нашим лоном – природой и единой нашей семьей – человеческим общежитием.
И отец, и дед, и прадед готовили Кукуеву судьбу деревенского жителя, крестьянствующего хозяина, имеющего вполне ясные представления о том, что можно и что нельзя позволять себе в этой жизни. С первых сознательных шагов он имел перед глазами идеал сытости и усадебного довольства и приближающиеся к нему в разной мере образцы, деревенские, уездные и губернские.
Понятны были и средства достижения этого идеала – семижильный труд, экономия и немного удачи.
Как оказался выкинут вместе с отцом из деревни герой образцового романа, тов. Ложевников не посчитал нужным поведать читателю. Автор, видимо, полагал, что жизнь в строительных бараках и работа с конной грабаркой столь привлекательны для русского крестьянина, что он при первой же возможности бросит и дом, и семью, и скотину, и земельку свою, потом политую, лишь бы надышаться всласть пылью и гарью случайной стройки, полежать на нарах в бараке, пообтереться среди чужих людей.
Будем же благодарны сдержанному автору хотя бы за то, что он не изобразил отца и сына Кукуевых энтузиастами, одержимыми идеей построения индустриальной базы социализма.
Совершенно ясно, если Кукуев-младший отказался вступать в комсомол, как только узнал, что там ежемесячно будут снимать с заработка членские взносы, то говорить о политической подоплеке его появления на стройке не приходится.
Сначала Кукуев ощутил стройку как стихийное бедствие, как недоразумение, заблуждение умов.
Только слепой не мог видеть и оценить щедрое черноземье, в сравнение не шедшее со скудным суглинком, на котором из века в век горбатились Кукуевы. И эта богатая, тучная, вожделенная мужицкой душой земля и была для великого замысла стройки главной помехой.
Стройка воевала с землей, воевала насмерть.
Земля весной должна просыпаться, и этого пробуждения ждала крестьянская душа как праздника. Летом она набиралась живительной силы и отдавала сначала травой, потом хлебом, а осенью плодами и овощью в награду за труд. Зимой земля-кормилица пряталась под снегом, отдыхала…
На стройке же во всякое время, и зимой, и летом, и осенью, и весной, землю кромсали, переворачивали, рвали, сдвигали, не считаясь ни с травой, ни со снегом, и все, что она родила, было помехой.
Первое время Кукуев чувствовал себя на стройке, как иностранец… Сначала был поражен видом двадцатиметровых мачтовых кранов с диковинным прозвищем «деррик».
Он чуть не полчаса стоял, разинув рот, около ППГ-18, полноповоротного гусеничного парового экскаватора, извергавшего дым из конусообразной трубы и пар из всех щелей. Зубастый ковш со скрежетом и паровой одышкой вгрызался в промерзший грунт четырьмя сверкающими клиньями стальных зубов и, схватив пастью землю, с шипением поворачивался; днище ковша отваливалось, как не подвязанная челюсть покойника, и земля падала в подставленные кузова грабарок…
Впечатляли и ажурные бревенчатые копры, чугунными кулаками «баб» вгонявшие сваи в землю.
Вся стройка поражала слепым однообразием движения каталей, толкавших по хлипким мосткам тачки, упершись раскинутыми руками в лоснящиеся рукоятки.
В котловане по дощатым террасам лопатами перекидывали землю снизу вверх. Звук шаркающих вразнобой лопат напоминал шествие по звонкой земле какой-то безмерной толпы, которая все идет, идет куда-то, не сдвигаясь с места. И глухой звук плотницких топоров, сколачивающих из свежих досок короба для опалубки под бетон, напоминал Кукуеву стук молотков по крышкам гробов. На участке, где обтесывали бревна, топоры издавали чавкающий звук, напоминавший ему движение стада по вязкой низине.
Пыхтели и всхлипывали паровые насосы, откачивающие грунтовые воды из котлована.
На стройке было много дыма от костров, где что-то жгли и что-то грели, варили в котлах. Он валил из труб всевозможных мастерских, каких-то будок, множества временных сооружений, среди которых трудно было представить будущий завод. У костров курили, тянули руки к огню, подсушивали рукавицы и обувь, беззлобно переругивались и честили погоду и нормировщиков.
Летом серым дымом над стройкой клубилась пыль, зимой мел снег, и неразличимый за этими завесами был смысл тяжкого ежедневного труда тысяч людей.
Работая в деревне в одиночку, семьей или небольшой артелью, крестьянин изначально сознавал смысл и цель затраченных усилий. А вот начав вместе с отцом работать конными грабарями, Кукуев понимал все происходящее не больше, чем лошадь, запряженная в его грабарку, весь день ступающая по расквашенной земле, натужно вытянув шею. Нет-нет, она разевала смиренную железным мундштуком пасть, обнажив крупные желтые зубы, словно собиралась то ли что-то сказать, то ли что-то спросить. Ну а если бы вдруг и спросила, что бы мог ответить ей Кукуев?
Как пристроиться к этой жизни, Кукуев решительно не знал, но понимал, что надо присматриваться. А глаз у Кукуевых был по природе ухватистый, как щупальца, они одним взглядом могли все вокруг только что не потрогать, пробуя и прикидывая, может ли какая из попавшихся на глаз вещиц послужить сейчас или пригодиться впредь.
Приметливый Кукуев обратил не без зависти свое внимание на то, что инженерия, итээровцы, смотрят и на котлован, и на вздыбленную, вывернувшую свое глубинное бесплодное нутро землю, на весь невообразимый хаос строительного муравейника совсем не так, как он. Для них вся эта грязь, сырость, удушающая летняя пыль, метели и промозглые зимние оттепели были лишь неудобствами пути, по которому они шли к цели, явно вознаграждающей за все. Они были здесь, как у себя в огороде, понимая назначение каждой канавы, строения, приспособления и механизма.
Он видел и понимал землю на полметра, ну, на глубину погреба от силы, а у этих словно глаза были по-другому устроены. Они видели и будущее дно котлована, до которого еще копать и копать, видели и сквозь дно, что под ним.
«Самая ответственная часть котлована это дно. Какие требования к дну? Несущая способность и минимальная фильтрация. Имея мягкие основания, мы должны исключить суффиозные явления и неравномерность по осадкам. По структуре нам изыскатели дали падение пластов внутрь склона, а фактически мы имеем структуру трансгрессивного залегания. По гидрологии нам дали откос, несущий грунтовой поток, а фактически мы имеем откос, несущий расчлененный подземный поток. Как говорится, «гладко было на бумаге, да забыли про овраги…»