Полная версия
Другие времена
Проведенные расчеты показали практическую безопасность задуманного эксперимента.
Пробы с использованием активного кобальта, кстати, уже применявшегося для исследования прочности сварных швов на газо- и нефтепроводах, дали великолепный результат.
После того как Сергеев первым в стране применил изотопы сначала для изобличения махинаций с меховыми шубами в универмаге на Большом проспекте, а потом и в разоблачении подмены документов на расходные материалы в солидном строительном тресте, ему было досрочно присвоено звание майора.
В звании майора он сумел найти даже медвежонка, похищенного в зоопарке и вывезенного в фургоне для перевозки мяса. Похищен полугодовалый звереныш был охотниками-любителями, остро нуждавшимися в звере для натаскивания своих собак, живущих в городе и медведя не нюхавших. Вот и ответ на вопрос, который задавал Сергееву проверявший расходы по «девятке» подполковник: «Зачем вам агентура в «Обществе рыболовов и охотников» Петроградского района? На кого здесь у вас охота?»
Уже через полгода после своего эксперимента с изотопами Сергеев оказался в Москве, на Садово-Сухаревской, в строительном отделе Главного управления по борьбе с расхитителями социалистической собственности, простиравшем свою опеку на всю территорию необъятного в ту пору Союза.
Сергеев был слишком везучим, чтобы коллеги пожалели о его переводе.
Глава 3. Вагон-ресторан
– «И счастье, и любовь, куда ни кинешь взоры, взлет меченых костей. Выигрывают воры!» – Анатолий Порфирьевич декламировал чуть громче, чем требовало малолюдное застолье, Вовчик да Наташа.
– Пушкин? – спросила Наташа так, словно робко прикоснулась к «случайному предмету», прикасаться к которым категорически запрещало вокзальное радио.
Несмотря на свой небольшой рост, Анатолий Порфирьевич умудрился взглянуть на сидевшую напротив него Наташу свысока, впрочем, по-отечески добродушно.
– Ну, уж не-е-ет… – загадочно протянул он таким тоном, каким коллекционер редких вин, выставляя на стол запыленную бутылку, снисходительно отвергает догадки своих собутыльников. – Это «Эрнани».
– Армения, – авторитетно пояснил Наташе Вовчик, видимо, полагая, что и недолгое общение с ученым позволяет сравняться в образованности.
Наташа с почтением посмотрела на своего нового друга. Нет, видимо, совсем не напрасно он предупредил ее о многих странностях своего деда, такого чудилу ей еще не приходилось встречать так близко.
Несмотря на опасения Вовчика, забронировавшего места на ужин заранее, вечером в вагоне-ресторане было малолюдно, ресторан был почти пуст, и официанты и вышедшая хозяйка ресторана с большим вниманием и нерастраченной любезностью старались предупредить все желания своих немногочисленных клиентов.
Анатолию Порфирьевичу понравилось то, как Владимир обратился к нему с просьбой пригласить на ужин «покушать» свою старую знакомую, с которой случайно встретился в поезде.
Со стороны ученого никаких возражений не последовало, хотя он не удержался и посоветовал на правах старшего избегать слова «кушать».
– Когда вам случится быть в обществе, мой совет, старайтесь обходиться без слова «кушать», особенно, когда речь идет о себе. Это не принято и может рекомендовать вас не с лучшей стороны. Поверьте мне. Надеюсь, вы извините мои непрошеные советы?
– А почему нельзя сказать «Я хочу кушать», если я хочу кушать? – от удивления и легкой обиды Вовчик оттопырил губы.
– Сказать все можно. Я же говорю о возможном о вас впечатлении. Обиходный язык всегда немножко условен, во всякой среде он свой. В словечке «кушать» есть какая-то мещанская слащавость, приторная манерность. По тому, как мы говорим, высказываемся, мы обнаруживаем свою принадлежность к определенному кругу. Есть интеллигентная речь, есть воровская «феня», есть молодежный сленг… Вы же не скажете о вашей знакомой, положим, «чувиха клевая», и я не скажу.
«Конечно, не скажу, – подумал про себя Вовчик. – Это только динозавры кайфовую телку могут назвать клевой чувихой».
– Эрнани – разбойник, – сказал Анатолий Порфирьевич и, отодвинув занавеску, посмотрел в заоконную темень, будто допускал неожиданную встречу. Оставив занавеску, он кивнул своей чуть захмелевшей головой. – Разбойник. Благородный. Но! Разбойник.
– Это в старину? – все также робко, в какой-то лисьей манере спросила Наташа.
Случись где-нибудь за столиком неподалеку оказаться опытному охотнику, он сразу бы заметил сходство учтивой молодой женщины с одной из самых изобретательных жительниц лесов. Так лиса невинно и боязливо выходит из темных лесных затворов, недоверчиво и сторожко смотрит окрест, улыбчивую свою острую морду всегда держит против ветра, разносящего интересующие ее запахи-вести, чтобы самой все слышать и знать, не подавая о себе никому вестей ни звуком, ни запахом. Каждый шаг она делает с опаской, след кладет с твердым расчетом и заметает его пушистым, невесомым хвостом. Но вот показалась добыча, и серого цвета глаза наливаются зеленым огнем… И куда девается невинность и боязливость.
– Что значит, в старину? А сейчас разве не старина? Старина понятие относительное, – с хмельной улыбкой проговорил Пушешников, будто просил снисхождения к своим годам.
– Сам разбойник, а еще что-то имел против воров, – задетый за живое, сказал Вовчик.
Ученый геолог только пожал плечами, не считая нужным пояснять разницу.
– А когда жил этот разбойник? – тихо, как бы в расчете на доверительный ответ, спросила Наташа.
– Времена… Черт его знает… Карл I когда жил? Тот, что потом станет Карлом V на немецком престоле? Ну, он еще орден «золотого руна» учредил? Король испанский, шестнадцатый век.
– А вы историю тоже преподаете? И тоже профессор? – не переставала удивляться девушка из далекого Братска. – Все даты так помните. Даже королей.
Капитан второго ранга, скучно попивавший водочку из графинчика за столиком через проход, уже давно прислушивался к заинтересовавшему его разговору, к сожалению, доносившемуся только отрывочно, с одной стороны, из-за шума колес, а с другой, из-за песен в старой манере, заведенных, быть может, и специально для окруженного вниманием молодежи пожилого гостя.
Ну что случилось?Ничего не случилось.Видно, это судьба,И любовь не получилась.Позабудь эти дни.Не пиши. Не звони.Извини. Извини. Извини.Выждав пока песня истомится и стихнет, капитан, наконец, поднялся и с наполненной рюмкой сделал шаг через проход и учтиво поклонился ученому.
– Простите, но я всю жизнь мечтал выпить с профессором… Только выпить, вы уж извините…
В глазах Вовчика вспыхнула тревога, он знал прекрасно непредсказуемую привязчивость случайных пассажиров, но последнее слово в этой ситуации было за «профессором».
Анатолий Порфирьевич, польщенный вниманием общественности, уже готов был указать на пустующий четвертый стул, как Владимир поднялся и что-то негромко сказал на ухо капитану, утомленному, надо думать, своим одиночным плаванием.
– Все понял, – тут же отозвался моряк. – Только чокаюсь и желаю, самого-самого… От всей души.
Анатолий Порфирьевич догадался, что общество моряка чем-то неудобно для опекающего его Владимира. И тут же осенила догадка. «Ревнует. Опасается, что такая милая, мягкая и не лишенная привлекательности Наташа стала магнитной миной, на которую потянуло одинокого моряка».
Моряк чокнулся с профессором, кивнул Наташе и Владимиру и значительно, мужественно, словно принимал цикуту, опрокинул рюмку.
– Вот вы и выпили с профессором, – в словах Вовчика было и поздравление с удачей, и напоминание о чем-то уже сказанном.
– Благодарю… – словно протрезвев, сказал капитан второго ранга. – Такая вот у меня была мысль… Извините. – И отправился на свое место к своему графинчику, где оставалось еще хороших два глотка.
– Как можно так бесцеремонно… – сокрушенно сказала Наташа и напомнила нарочито громко, чтобы слышал капитан: – Мы говорили о Карле I, шестнадцатый век…
– Да, вопрос о старине. Нынче вот добивают коммунистическую систему. Это так называется. Почему я об этом вспомнил? Да потому, что этот самый Карл у себя в Испании жесточайше подавлял восстававшие против него городские коммуны, комунерос. И где эти коммуны только не крушили, а поди же, в Италии и сейчас коммуны, и в Швеции опять же коммуны… А Карла свои комунерос громил! Впрочем, всех давил, империю под гром аркебуз и кулеврин сколотил такую, что в ней никогда не заходило солнце…
На минуту ученый задумался, оглядывая остатки закуски и решая, что предпочесть, «оливки с наполнителем» или «миноги маринованные натуральные».
– Это Карл Великий, да? – серьезно и тихо спросила любознательная Наташа.
– Да все они «великие» до поры до времени…
– А с ним тоже что-нибудь случилось? – с тревогой спросил Вовчик.
– Что с ними может случиться? Этого хоть не прибили. Вовремя отрекся и ушел в монастырь, где и отдал богу душу.
– А как же империя? – встревожилась и Наташа.
– Растащили на куски. Как этот наш говорил: «тащите, сколько унесете!» Вот и те тащили и растащили. Экое дело – империя! Это сколотить трудно, а растащить?.. Только дай команду. И косточки обглодают.
– Так вы геолог или историк? – не унималась Наташа.
– В сущности, что такое геолог? Это тот же историк. Геология та же история, только медленная-медленная. А человеческая история она быстрая-быстрая, прямо вприпрыжку, как жизнь человеческая. «Как быстро век прошел, как пусто все кругом…» Откуда это? Опять же «Эрнани». Что это сегодня все «Эрнани» да «Эрнани». Прилипло.
– Вы говорили, там про разбойников, – ласково напомнила Наташа.
Чернильную темень за окном вдруг разрывали фонари на маленьких станциях, мимо которых поезд проносился, не сбавляя хода.
Глава 4. Роман тов. Кукуева
Романы читают главным образом для того, чтобы насладиться страданием других людей, бредущих по дороге к счастью, и поэтому надо сразу признаться, что роман товарища Кукуева такого наслаждения для знакомящихся с ним не обещает.
Роман товарища Кукуева с Зинкой-арматурщицей произошел в интереснейших и знаменательных исторических обстоятельствах, о которых уже сказано много хорошего, еще больше сказано плохого, но и одно, и другое к делу не относится.
Большие ученые в результате несчетного числа проб и наблюдений пришли к совершенно неожиданному и бесполезному, на первый взгляд, выводу.
Оказывается, каждая секунда или, как говорят сами ученые, момент истины, в нашем обозримом пространстве имеет свой облик, как бы свою особенную физиономию, лицо.
Что это значит?
Это значит, что у всех процессов, протекающих в этот момент времени, в эту секунду, общий ритм, общий пульс, общий нерв, образно говоря, настроение. В одну секунду он один, а в следующую уже немножко другой. Были проведены одновременно тысячи проб на огромном друг от друга расстоянии, проб химических, биологических и радиоактивных. И несмотря на то, что последние, радиоактивные, как раз славятся хаотичностью своих процессов, но даже они дали сходную ритмическую картинку.
Таким образом, можно с уверенностью сказать, что художественное выражение печать времени обрело материалистический фундамент.
Что можно сказать о времени, в котором зародился и скоротечно протекал роман Кукуева, какова печать этого времени?
Среди множества характернейших черт и красок, образующих эту печать, следовало бы обратить внимание на важнейшую черту, быть может, и не бросающуюся в глаза с первого взгляда.
Время, сделавшее, как нынче выяснилось, едва ли не всех в нем пребывавших так или иначе пострадавшими, само понятие «страдание» отменило, объявило его как бы пережитком, поставило вне закона.
Роман Кукуева был оснащен множеством чувств, еще большим количеством предчувствий, размышлениями, впрочем, скорее соображениями и прикидками, как в ту, так и в другую сторону.
Нельзя сказать, чтобы участники его не волновались, нет, волнения были, а вот страдания не было. Хотя подоплека для страданий вроде бы и была.
Кукуеву женщины нравились крупные, они приводили его в волнение одним только широким шагом. «У-у, кобылица…» – раздувая ноздри, жадно вдыхал им вслед. Поэтому с таким интересом и надеждой на счастливый случай поглядывал Кукуев на бетонщицу Варвару Митину, укрощавшую своими ручищами раскачивающиеся бадьи с бетоном, поданные железной рукой деррика.
И может быть, одним из самых волнующих моментов в разыгравшемся романе для Кукуева был тревожный и нежданный миг, оставивший тайный и драгоценный ожог на сердце.
Оттолкнув опорожненную бадью бетона, оттолкнув так, что казалось, не усилием крановой стрелы бадья летит на тросах в воздухе, а от толчка могучей и статной при этом женщины, Варвара широко шагнула к стучавшему топором опалубщику Кукуеву и без предисловий, так, словно они давно и хорошо знакомы, спросила: «Чего она от тебя хочет?»
Кукуев понял, что речь идет о Зинке, сробел, взглянул на Варвару, так неожиданно обнаружившую интерес к его персоне, взглянул беспомощно и жутко, как бы сказал поэт, и, будто уличенный в чем-то явно предосудительном, поспешил выдохнуть: «Ничего…»
Варвара заржала действительно, как лошадь, и шлепнула себя тяжелыми, перемазанными бетоном рукавицами по ляжкам, упрятанным в широкие брезентовые штаны.
От хохота этого у Кукуева зашлось сердце и по спине пробежали крупные мурашки.
Тяжелые брезентовые рукавицы от лихого удара свалились на подмостье. Продолжая ржать, Варвара нагнулась и, не глядя, надела правую рукавицу на левую руку, поиграла губами цвета спелой вишни, вроде собираясь что-то сказать, но только подмигнула, будто сообщница, своим грешным, много повидавшим глазом, и стала носком солдатского ботинка, серого от цемента, сбивать налипшие на дощатую площадку куски бетона.
И вся любовь.
Страдала ли Варвара Митина? Скорее всего, нет. Потому что иначе она просто оторвала бы Зинке ее смышленую голову.
Зинка была по бабьим статьям не во вкусе Кукуева, да, видно, не ошибся он в главном, доверившись ее напору, хватке, зоркому пониманию того, как и что надо видеть и делать в этой малопонятной жизни.
Откуда в ней было это понимание, объяснить невозможно, даже если приподнять легкую завесу над ее арзамасской юностью, о которой она почти ничего Кукуеву не рассказывала, а он и не больно-то интересовался.
Женская судьба в сравнении с мужской куда более рискованна, отсюда, быть может, и более острое ощущение жизни, отсюда и готовность пойти на риск. Так уж, надо думать, от Евы повелось. Рискнула же, и пусть с грехом пополам, но живем, дышим, обозреваем, что-то пытаемся понять, нет-нет, да и наслаждения кое-какие перепадают, дружба, любовь, дети. Правда, в поте лица хлеб свой добываем, и это тоже по ее милости, а ведь кому-то и так приносят, то ли из страха, то ли из любви, но это жизнерадостное явление пока еще убедительного объяснения не имеет, и вообще это из другой оперы.
В общем, не рискни Ева, где бы мы сейчас с вами были?
То-то и оно…
Но дело даже не в Еве.
В оттенках женского поведения испокон веков ярче и определенней, чем в чем-либо ином, обнаруживает себя физиономия времени.
И всесторонним ученым, может быть, вместо того чтобы собирать, а потом раскладывать, разглядывать и постигать бессчетное число графиков и диаграмм, состоящих из пиков и провалов, начертанных бесстрашными и слепыми, в сущности, самописцами, вместо этого стоило бы посмотреть, как женщины в каждый момент исторического времени двигаются, вышагивают, присаживаются на край стула, поводят рукой, вскидывают бровки, сворачиваются в загадочный бутон или, напротив, безудержно распахиваются во всей нескромности скоротечного цветения. Одного, быть может, наблюдения за женской пластикой и переменой мод было бы достаточно для того, чтобы сделать неопровержимым невыясненной полезности вывод о том, что всякое время и любые времена имеют свое неповторимое лицо.
Касается это времен как исторических, так и антиисторических, то есть таких, когда пытаются историю исправить, пришпорить или опровергнуть.
Рассуждения эти совершенно необходимы хотя бы для того, чтобы поставить Зинку, чья роль в судьбе Кукуева была явно недооценена судом и следствием, на какой-никакой исторический фундамент.
Для доказательства несравненной в женщинах исторической чуткости и отзывчивости лучше всего заглянуть в эпоху Петра Первого. Едва ли случайно сразу же по кончине царя-преобразователя страна и многолюдное ее население аж на 70 лет были отданы под женское владычество.
На геральдическом, с иссыхающим стволом дереве Романовых, на самых, быть может, тоненьких и крайних его веточках вдруг расселась целая стайка разнообразных дам, начиная с бывшей портомои, в замужестве Романовой, взошедшей на престол под именем Екатерины Первой, и кончая уж совершенно случайно оказавшейся рядом с русским престолом предприимчивой мужеубийцей, с завидной ловкостью вскочившей на престол в гвардейском мундире мужского покроя под именем Екатерины Великой.
Вклинившиеся в дамскую компанию из двух Екатерин, двух Анн и одной Елизаветы два Петра, царь-отрок Петр Второй и оболганный и поспешно убитый Петр Третий, оба оставившие по себе несколько размытые портреты, не позволяющие обнаружить мужской нрав и характер, а потому вполне могут оба, наравне с Аннами и Екатеринами, иллюстрировать женскую эпоху на русском престоле.
Эта дамская стайка птиц разного калибра и разного полета яснее любых доказательств свидетельствует о характернейших чертах времен преобразований, где корневые, существенные, необходимые России, в первую очередь, новые мужские роли осваивались тяжело и медленно, в то время как все, скажем так, женское, внешнее, маскарадное, с переодеваниями, переименованиями, новыми прическами, словечками, ужимками, привнесенное невесть зачем и невесть откуда, все и привилось и расцвело пышно и вдруг.
Гнил при Анне Иоанновне российский флот, завещанный Великим Петром, у недостроенных им причалов, но зато как усовершенствовался и обновился придворный этикет! Как прочно вошла в моду и стала важным атрибутом жизни карточная игра!
Вроде бы и учрежденные Петром Коллегии и Сенат по-прежнему считались правительством, но истинные правители, любовники, то бишь фавориты, переменчивые, как часовые в дворцовом карауле, управляли страной и жизнью ее населения из постели императриц.
Женщины по известным причинам, как бы восполняя недостаточные, на их взгляд, усилия и щедроты природы, как правило, вынуждены придавать внешнему куда большее значение, чем мужчины, вот и чувствуют они себя, надо думать, особенно привольно в обстоятельствах, где вообще всему внешнему отдается предпочтение.
Зинка своим женским чутьем куда быстрее, чем Кукуев, сообразила, как скроен отвечающий духу времени мундир и как его надо носить.
Жить, не любя свое время, большинству людей трудно, и потому вот тебе красная косыночка, широкий шаг, короткая стрижка, обращение к мужчине: «Товарищ!..» – это ли не музыка небывалого времени, что бы о нем потом ни говорили!
Женщины, по предназначению своему служащие обновлению рода человеческого, прекрасно чувствуют и понимают как зов весенние ветры, ветры перемен.
И все мы, женщинами рожденные, не так уж часто задаемся вопросом, куда и зачем идет история, но быстро осваиваем исторический гардероб, включающий не только одежду и манеры, но и новейшие вероисповедания, бездумно обращая выстраданные кем-то слова Символа веры в ритуальные тропари и политический щебет.
В разливах политического щебета самые важные понятия – «свобода», «право», «национальные интересы» и «народное благо», «демократия» и т. д. – лишаются ответственного смысла, перестают быть мерой, которой строго оценивается реальность, а превращаются всего лишь в пароль, по которому удобно отличать «насох» от «не насох», как говорил, да не был услышан Чехов.
Прогресс – мужское понятие, предполагающее осмысленную поступь и требующее мудрости, мужества и терпения.
Иное дело революция.
В самосознании своем она всегда несравненная красавица, капризно требующая беспрекословного поклонения и восторга, и требования свои она, чаще всего, заявляет истерически, поскольку и сама является в некотором роде исторической истерикой доведенного до крайности народа – в случае революции социальной. Более снисходительна история к революциям и контрреволюциям, учиняемым придворными шайками, дерущимися за власть, как правило, для обеспечения гарантий собственной безопасности и благополучия своих детей и близких на будущее.
В революционных скачках, в отличие от мерной поступи прогресса, много порывистости, страсти, эмоций, каприза и чисто женского, не требующего оправдания, права на жестокость.
Едва ли не все красавицы вынужденно жестоки, поскольку жаждущих их расположения, милостей, жаждущих обладать ими, в конце концов, куда больше, чем может удовлетворить, ублажить, усладить и утешить самая щедрая счастьедарительница.
Как и все красавицы, революция неизбежно коварна, поскольку поначалу обещает любить всех своих поклонников и почитателей, но уже в первых же осчастливленных вспыхивает законное чувство ревности, и они, будучи лицами, по счастью или заслугам приближенными и удостоенными доверия, не меньше как именем революции отсеивают недостойных, подозрительных, опасных, враждебных и не стесняются в жестокости ради блага своей возлюбленной.
В отличие от евнухов революции, ограждающих и защищающих не без выгоды и прибытка ее целомудрие и неприкосновенность, но не имеющих сил ее оплодотворить, сама-то революция о своей жестокости не подозревает, и если бы ей сказали, что она безжалостно пожирает своих любовников и детей, она бы удивленно вскинула бровки и недоуменно пожала плечами.
Так же, быть может, удивилась бы и Зинка, если бы после суда над Кукуевым ей, так счастливо впитавшей в себя молоко революции, так глубоко дышавшей ее воздухом, было бы вынесено частное определение.
И все-таки Зинке надо отдать должное, и это должное – Кукуев.
Приметливым ли глазом, звериным ли чутьем в многолюдном муравейнике, в перемешавшем все и вся котле изрядной стройки, она отметила мешковатого, с сонным лицом увесистого парня, шагавшего по-крестьянски широко и казавшегося навсегда привязанным вожжами к своей грабарке и еще крепче привязанным к громоздкому отцу, чей лоснящийся кожух делал его похожим на вставшего на задние лапы огромного навозного жука.
Казалось бы, немыслимые зипуны, шинели, укороченные и удлиненные, с хлястиками оторванными, отстегнутыми и вовсе без хлястиков, подпоясанные веревками и обрывками гужей полушубки, не снимавшиеся для сохранности даже летом, стеганки и тужурки, подбитые пылью в жару и снежком зимой, немыслимые опорки, неразличимые под слоями пыли и налипшей грязи, все было куда выразительнее, чем лица тех, кто вожжами, кнутом и привычной бранью направлял на светлый путь разума и прогресса смирившихся со своей участью казенных лошадей, натужно вытягивающих шею, словно пытавшихся дотянуться и ухватить черными в белой оторочке пены губами что-то невидимое, но прекрасное, все время куда-то отступающее и теряющееся в пыли и дыму неоглядной стройки.
Арматурщица-Ева в своем без пяти пятилеток социалистическом раю увидала Адама, отличавшегося, по-видимому, в ее глазах от всех прочих живых тварей бессмысленным одиночеством и впечатляющей мужицкой походкой.
Да, после того как папаша Кукуев подался со стройки искать место не столь пыльное, прихватив у сына, надо думать, в качестве гонорара за уроки жизни полушубок и шапку, а в возмещение неполученного аванса за ноябрь общественный хомут и сбрую, Кукуев-сын, отставленный по подозрению от лошадей, пережил, как нынче бы сказали, стресс. Оправившись от стресса, предоставленный сам себе, он ощутил вокруг себя пустоту, сам стал отвыкать от людей, не искал ни с кем истинного сближения, полагался на одного себя и одиночеством своим, в конце концов, не тяготился. Всякое близкое знакомство требовало рассказа о своей деревенской жизни, а рассказывать не хотелось, как и возвращаться назад.
Он знал, что его нигде не ждут, тем более у себя в деревне, откуда они с отцом так счастливо и, надо думать, вовремя унесли ноги. И то сказать, крестьянский двор при советской власти стал почти что проходным двором, где хозяин уже как бы и не хозяин, и не главное лицо.
Крайняя экономность отца, вернее, скупость до скаредности, обернулась для Кукуева-сына благом. С одной стороны, он внушил сыну любовь к экономии, а с другой стороны, отвращение к алкоголю, к пьянке, не без основания почитая эту страсть пустой, а главное, разорительной. Если бы вода стоила так же дорого, как водка, то Кукуев-старший, наверное, не пил бы и воду, живя от дождя до дождя, от паводка до паводка.
О матери Кукуева известно еще меньше, чем об отце, то есть совсем ничего не известно. Надо ли этому удивляться?
Ну а что мы знаем о матери, например, всемирно известного полководца Суворова?