Полная версия
Жук золотой
Ведь Бог должен быть в душе у каждого? И посредники в золоченых рясах истинному верующему не нужны. Вот как ставила вопрос моя бабка Матрена, Старшая в вере Сестра.
Я знаю точно, что моя мама баптисткой не была. Но она и не вступала в ряды коммунистов. Даже когда стала председателем сельского совета.
Просто баптисты, кажется, умели воспитывать своих детей в опрятной строгости. Идеологическая разборчивость в вопросах веры, как мы помним, отличала этих людей со времен «проклятого царизма». Так говорил нам в школе Иван Маркович Поликутин на уроках начавшейся еще в пятом классе истории – «проклятый царизм». Мне становилось сразу непонятно, почему царизм должен быть обязательно проклят? Кем? Пролетариатом и трудовым крестьянством? А некоторые, что тоже стало ясно из истории, царизм любили. Например, те же кулаки и белогвардейцы. Или адмирал Невельской, мой кумир, вместе с адмиралом же Колчаком. Не говоря об антоновцах, поднявших крестьянский мятеж. Но я остерегался так остро ставить вопрос о царизме перед Поликутиным. Потому что, во-первых, он был директором школы. И я его побаивался. Во-вторых, вы помните, Карл Маркс я писал тогда через черточку. В-третьих, у меня уже был пример подобной – острой, в свое время – постановки вопроса бабкой Матреной. И чем все у них там закончилось, мы хорошо помним. Пришлось убегать к черту на кулички. На край, по существу, земли. Мне убегать было просто некуда. Только разве что на Сахалин.
Вообще конек Ивана Марковича – тема рабов и их угнетателей. От него я узнал о борьбе американских индейцев с испанскими захватчиками. С воодушевлением романтические рассказы об ирокезах и апачах я передавал Адольфу Лупейкину. Лупейкин ехидно улыбался и подбивал нас с Хусаинкой задать Поликутину вопрос о местных аборигенах-нивхах. И русских во главе с моим героем капитаном Невельским, захвативших Амур и поработивших малые народы, заселявшие берега великой реки. Лупейкин заявлял, что у гиляков и их собратьев – американских индейцев – судьба одна и та же. Я не верил. Но задавать вопрос Поликутину остерегался по той же причине, по какой не спрашивал о проклятом царизме.
Иосиф отвечал маме в ярости:
– Сначала он мочится, а уж потом я его луплю!
Получался замкнутый круг. Драма нарастала.
Иосиф лупил щенка нещадно. Хватал за плотный загривок и на весу хлестал толстой веревкой по спине и по заднице. Прижимал коленом к полу и охаживал ремнем. Цапка отчаянно визжал, плакал и поджимал лапы. Я не мог понять, за что отчим бьет мою собаку? Ведь Клыка он любил?! И овчарка его признавала. Не могут плохого человека любить собаки.
Я умолял, рыдал, наконец, с маленькой чугунной гантелей наперевес бросался на отчима. Мама оттаскивала меня. Отчим, брызгая слюной, орал: «Щенок! Весь в папашу!»
Мне бы догадаться тогда, что выражение «Весь в папашу!» было ключевым в нарастающей трагедии. Но понять все до конца я еще не мог. Отчим убегал из дома и с тем же остервенением, с каким бил мою собачонку, предавался пьянке. Заслышав шараханья возвращающегося Иосифа, Цапка забивался под крыльцо и сидел там до тех пор, пока отчим не затихал на своем диване.
Наконец драма достигла своего апогея. Она и не могла его не достигнуть.
Иосиф насолил горбушиной икры.
Для людей, не знающих толка в красной икре, это ничего не значит. Красная она и в Африке красная. Если она, конечно, там есть, на пробудившемся континенте. Так мы, все на тех же уроках истории, называли материк чернокожих. Мы любили Африку всегда, сколько я себя помню. Оставалось непонятным – за что их надо было любить, этих «черно… мазеньких», как называл их Лупейкин. Иногда – и того хуже. Не будем повторяться.
Суждения Лупейкина об Африке и об американских индейцах явно расходились с рассказами Ивана Марковича Поликутина о борьбе гордых людей за свободу.
Вернемся, однако же, к цвету икры, красному.
Для человека, родившегося и выросшего на Амуре, название икра горбушиная скажет о многом.
Первой из лососевых на икромет в Амур идет горбуша. Филе горбуши суховато, из горбуши хорошо делать котлеты, подмешивая в фарш свиное сало, также пропущенное через мясорубку. Но зато икра…
Пожалуй, самая лучшая. Если иметь в виду кету летнюю и осеннюю, из которых тоже извлекается и солится красная икра.
Горбушиная икра мелкая, зернистая, икринка к икринке, и очень жирная. Не обязательно намазывать на хлеб сливочное масло. Она, в отличие от кетовой, чисто обрабатывается, почти не давится, но, к сожалению, и долго не хранится. Если кетовую икру можно заготовить на зиму – даже бочонок или несколько трехлитровых банок, то горбушиной икры много не бывает. И съедать ее нужно быстро. Иначе может испортиться.
Отчим насолил горбушиной икры целый таз. Литров восемь. А может, и десять. Было начало лета. Думаю, что Иосиф собирался реализовать икру речникам судов и суденышек, проходящих, а иногда и швартующихся у нашего дебаркадера. Лупейкин в таких ситуациях обычно бывал в доле.
Литровая банка горбушиной икры в начале 60-х стоила не меньше десяти рублей. Если учесть, что зарплата сельского киномеханика была не больше рублей семидесяти, то в тазике плавал месячный оклад жалованья отчима.
Тазик с икрой Иосиф прикрыл чистой марлевой тряпочкой от мух и поставил отстояться в коридоре. Точнее, в полутемных сенях, потому что в деревенских домах коридоров не бывает.
Цапка лапами залез в тазик, извозюкался сам, извозюкал все полы в сенях и стены. Но самое главное, он от пуза нажрался икры, думаю, не самой пригодной для щенков пищи. Неизбежные при обжорстве отходы собачьего пиршества кучками украсили крыльцо дома и тротуар во дворе. На мордочке Цабэрябого висели гроздья засохшего деликатеса.
Щенок не потерял присущего ему оптимизма. При виде подходящего к дому Иосифа он не побежал прятаться под крыльцо, а наоборот, радостно бросился к нему навстречу. По характеру шагов Главной Собаки в доме (Цапка, думаю, все-таки представлял Иосифа вожаком нашей стаи) он определял состояние Иосифа. В этот раз отчим возвращался трезвым. И потому Цабэрябый был уверен, что его не станут мутузить. Не за что. Обмочить баретки Иосифа в тот день он не успел.
Щенок радостно уткнулся в колени Вожака. Пятнышки икры маленькими красными точками расплылись на светлых брюках Иосифа.
Был отчим в те годы к тому же еще и деревенским щеголем – любил принарядиться. Одна шляпа тирольского стрелка чего стоила! А возвращался в тот день трезвым потому, что отчитывался по продаже кинобилетов перед начальством районного проката в недалеком Николаевске.
Отчитался. Выпить не успел.
Иосиф оторопел, глядя на расползающиеся по брючинам розовые сопли. Потом он быстро прошел в сени. И только тут оценил размеры нанесенного собакой ущерба. Цапка крутился рядом, явно гордясь проделанной работой.
Иосиф от души, с выдыхом-гхэканьем, пнул щенка. Не удержавшись, поскользнулся на дурно пахнущих кучках и упал, все в тех же габардиновых брюках, на дощатый тротуар.
В «Судовом журнале» нашего штаба-кубрика осталась запись: «Иосиф упал в дерьмо и блевотину Цабэрябого». И – точная дата. Все-таки мы с Хусаинкой основательно готовились к морской службе.
Цапка отлетел к забору и горестно взвыл.
Иосиф схватил двустволку, висящую на стене в сенцах, переломил ее и начал лихорадочно искать жаканы – патроны с пулями, рассчитанными не на утку, а на крупного зверя: лося, волка, медведя.
Цабэрябый метался по двору, прячась от наведенных на него стволов. Наконец щенок по лестнице стремглав взлетел на чердак, в наш с Хусаинкой штаб. Стремглав, потому что к тому времени он научился подниматься достаточно быстро. Иосиф, матерясь, полез следом.
Страшный грохот, визг Цапки и крики отчима. Крыша, казалось, ходила ходуном, потолок трясся, я дрожал, мама прижимала меня к себе… Наконец все стихло.
Иосиф спускался с чердака. Ружье висело за его спиной. В одной руке отчим держал щенка – за загривок, собака в таком положении становится безвольной. Другую руку он держал на отлете. Из ладони капала кровь. Цабэрябый, защищаясь, цапнул его за мякоть. То есть на этот раз он не справился со своим звериным инстинктом и укус не только обозначил.
У меня все екнуло внутри. И заколотилось сердце.
Я знал закон наших суровых мест: собаку, напавшую на своего хозяина, нужно убить немедленно. Никому не позволено кусать руку, дающую тебе хлеб.
У Иосифа было верное алиби, и он демонстрировал его собравшимся на шум и крики соседям. Пришли Мангаевы, Поликутин Иван Маркович, директор школы, в которой работала мама, его жена – завуч Глафира Ивановна, она маму почему-то недолюбливала, дядя Илья Мартынов – лесник… Все они осуждающе покачивали головами и уговаривали Иосифа пристрелить Цапку не здесь, прямо во дворе, а увести подальше в лес.
Никто не хотел спасать моего сóбака!
И мама ничего не говорила. Она лишь молча смотрела на Иосифа. Ее голубые глаза наливались темнотой, знакомой мне и Иосифу. Синева маминых глаз не предвещала ничего доброго. Она предвещала грозу.
Гроза и случилась. Ночью она пришла с юга.
Это была та самая гроза, которая случается в жизни каждого нормального пацана. Думаю, я был пацаном нормальным.
Единственная гроза в твоей жизни – с бабаханьем грома над домом, с адскими молниями, попадающими в крышу твоего кубрика. Гроза, которую ты не забудешь. Она приходит, когда начинается другая жизнь. Только ты этого пока не понимаешь.
Я лежал на чердаке разгромленного штаба и смотрел в пугающую темноту. Я лежал, сжавшись и подтянув коленки к самому горлу. Много лет спустя, в книге хорошего писателя Александра Кабакова, я прочел, что такова поза эмбриона. Она принимается в страхе. В ту грозовую ночь я на время вновь стал эмбрионом. Чтобы потом распрямиться и уже никогда ничего не бояться…
Я даже не стал прибираться в штабе.
Рулевая колонка со штурвалом была свернута набок, морская фуражка отца втоптана в пыль. Я только подобрал часы «Мир», чудом уцелевшие, и теперь держал их в кулаке. Стрелки и циферблат светились. Или мне только казалось, что они светятся?! Молнии залетали ко мне на чердак.
Я никак не мог уснуть. Все картины случившегося я прокручивал заново. Как из кинобудки Иосифа, я видел их на белом экране.
Вот Иосиф, не глядя маме в глаза, протягивает прокушенную руку:
– Перевяжи!
Вот из бельевой веревки он сооружает подобие поводка. Ошейника у Цабэрябого никогда не было. Отчим не дает щенку убежать, прижимая его коленом. Мама – моя мама! – укоряет его:
– Ведь брюки испортишь, Иосиф!
Иосиф зло отвечает:
– Они уже и так испорчены!
Цапка упирается всеми четырьмя лапами, воет, хрипит и бьется. Я бьюсь в руках мамы…
Сон сморил меня под утро, когда гроза ушла, и в мире остался один дождь, мерно шуршащий по крыше.
Я проснулся внезапно. Кто-то, мокрый и с грязными лапами, навалился на меня, повизгивая от счастья и пытаясь лизнуть меня в лицо. Цапка! На шее его болтался обрывок веревки. Веревка была чужой – какой-то замусоленной и волокнистой.
Отчим не стал убивать щенка, а отвел его в соседнее с нашей деревней нивхское стойбище Вайда. Обменял, кажется, на пару свежих горбуш-икрянок или на бутылку все того же «сучка». Водку называли «сучок», потому что тогда ее гнали из древесных опилок. Не знаю, как сейчас.
Гиляки не стали варить из Цапки суп. Решили повременить. Все-таки он был упитанным псом и имел тенденцию к дальнейшему набору веса.
Ночью Цапка перегрыз веревку и прибежал домой.
Иосиф покрутил в руках обрывок, который я ему с гордостью продемонстрировал утром, хмыкнул, но от дальнейшей эскалации насилия (континент чернокожих не сдавался!) отказался. Все-таки ночью многое видится по-другому. И ночью между взрослыми можно решить то, что не удается решить днем.
К тому времени я уже кое-что знал о ночных отношениях взрослых. Адольф Лупейкин был достойным консультантом. Вальку-отличницу – пшеничные косы и грудка двумя упругими холмиками, с которыми я в то лето слегка поэкспериментировал на сеновале, тоже со счетов не сбросить.
Валька учила меня целоваться.
Три дня счастья, когда Цапка, прощенный всеми, не прятался под крыльцом и носился со мной по улице, как угорелый, миновали быстро. Как выяснилось позже, счастье вообще долгим не бывает. Оно коротко и ярко, как молния грозы, уходящей на север.
То ли в порыве благодарности за отпущение грехов, то ли демонстрируя не до конца потерянные собачьи инстинкты, Цапка загрыз курицу-наседку у Поликутиных. А вместе с курицей и весь выводок цыплят. Двенадцать желтых комочков лежали на крыльце нашего дома. Рядом весело скакал Цапка. Морда в пуху несчастных убиенных.
Что любопытно, добычей он не воспользовался. Как настоящий пес-охотник, он приволок птицу хозяину. Мол, знай наших! Напрасно ты хотел увести меня в темный лес, привязать толстой веревкой к дереву, а потом пальнуть из двух стволов, размозжив мою умную голову…
Скандал поднялся грандиозный.
Глафира Поликутина, властная завучиха – руки в боки, голосила не своим голосом. Припомнила все. И как мы с Хусаинкой воровали теплые огурцы из ее единственной в деревне теплицы, сооруженной по всем правилам агрокультуры. У всех в деревне росли огурцы с горькими жопками. Огурцы Глафиры Ивановны были сладкими. Об этом знал каждый третьеклассник нашей школы. На бескомпромиссной стрелке, забитой у скалы Шпиль, пацаны нашей улицы договорились об очередности лазанья в теплицу Поликутиных и о квотах забора огурцов, чтобы не вызывать подозрения хозяев.
Я воровать огурцы Глафиры перестал, поскольку был пойман мамой с охапкой пупырчатых плодов за пазухой и немедленно отхлестан той самой бельевой веревкой, на которой позже хрипела моя несчастная собака. Я пробовал соврать, дескать, огурцы из нашего огорода. Но мама тут же надкусила огурец и сняла со стенки веревку. Я искренне удивился: неужели мама тоже лазала в теплицу за поликутинскими огурцами?!
Глафира продолжала кричать.
И про то, что «некоторые» по пьянке выломали ей калитку и вытоптали цветы-лютики вдоль забора. И про то, что другие «некоторые» так и норовят захапать побольше часов и тем самым отбирают законный хлеб у коллег…
Иосиф лупил задушенной курицей Цапку по голове и по морде – перья летели во все стороны. Я метался по двору, стараясь убрать с глаз долой загубленных цыплят. Мама рыдала в доме.
Последнее, насчет «захапать», было неправдой и относилось к ее непростым отношениям с завучихой, которая распределяла часы нагрузки между учителями. Никогда моя мама не отличалась жлобством, а скорее, наоборот – могла отдать последнее. В деревне даже самые горькие пропойцы приходили к моей маме за рублем на опохмелку. Они уважительно называли ее Кирилловной.
Явился и сам Иван Маркович Поликутин, человек степенный и уважаемый в деревне. Иван Маркович недолюбливал меня.
Дочка Поликутиных Ленка сидела со мной за одной партой. Ленка до круглых пятерок не дотягивала. Она была твердой «хорошисткой». Иван Маркович и его жена Глафира Ивановна считали, что учителя сознательно занижают оценки их дочери. А кому-то завышают – например, мне… И моему дружку Женьке Розову.
Иван Маркович часто подменял заболевших педагогов. Вообще-то он был математиком, но мог заменить даже историка. Историю, кстати, он очень любил и вдохновенно рассказывал нам про царизм и про континент чернокожих, проснувшийся под рокот тамтамов. И про остров Свободы – Кубу он тоже любил рассказывать. «Куба – любовь моя! Остров зари багровой…»
Да вы, конечно, помните первый рэп советских интернационалистов!
Когда Поликутин приходил в наш класс, все знали: сейчас начнется маленькое шоу. Иван Маркович долго, словно сомневаясь, смотрел в классный журнал и произносил:
– А к доске у нас пойдет… Вот кто у нас сейчас пойдет к доске?! А?
И класс радостно орал:
– Шурик!
Это было все равно, что спросить, куда впадает у нас Волга?
Волга у нас впадала в Каспийское море.
Радостно класс орал потому, что Иван Маркович мог мучить меня вопросами у доски по полчаса, а то и минут по сорок. Времени на других учеников не оставалось. В конце урока Иван Маркович, с характерным прищуром, говорил:
– Ну что, Шурик?! До «круглого» ты не дотягиваешь! Сегодня поставим тебе маленькую «четверочку»…
На что я отвечал:
– Иван Маркович! Лучше поставьте мне большую «троечку»!
Класс прижимал уши. От моей наглости. Дерзить самому директору школы! Сейчас начнется…
Но Иван Маркович был опытным педагогом. Он лишь укоризненно качал головой, отбрасывая с лица длинную прядь волос – у него была прическа интеллигента-разночинца. Как у молодого Горького. Волосы распадались на два крыла посередине головы.
Таким же образом он тренировал Женьку. Женя был сыном учителя пения и труда Георгия Ефимовича Розова и учился на два класса старше нас.
На самом деле, спустя многие годы, ничего, кроме благодарности, к Ивану Марковичу я не испытываю. Он научил меня готовиться к любым экзаменам так, как будто вот сейчас, сию минуту, откроется дверь и войдет… он сам, Поликутин! Строгий и требовательный.
В эпизоде с маленькой «четверочкой» для меня были оскорбительны две вещи. Во-первых, Шурик. Будущего капитана даже в пятом классе нельзя называть Шуриком. Ну разве что маме. Мое домашнее имя стало достоянием широкой дворовой и школьной общественности благодаря Ивану Марковичу. Разумеется, пацаны дразнили меня – Шурик-ханурик. И еще одним нецензурным словом, в рифму. Хотя настоящее мое прозвище было Куприк. А еще – Кубрик. Последнее мне очень нравилось. Потому что морское.
Купером меня стали называть позднее.
Во-вторых, Иван Маркович как бы давал понять, что я каким-то неведомым для окружающих образом заставляю учителей ставить себе завышенные оценки. А вот он, Иван Маркович, мои поверхностные знания разоблачает. Его-то, директора Поликутина, никому не удастся обвести вокруг пальца! Ни Шурикам, ни ханурикам, ни еба…
Иван Маркович оглядел поле битвы, не задержав взгляда на окровавленной курице, встряхнул своими прядями разночинца и сказал. Он сказал, обращаясь к Иосифу:
– Иосиф Тимофеевич! Каким-то образом его нужно ставить на место! Не все же время ему гонять на велосипеде. Вам нужно что-то делать с вашим пасынком.
Так и сказал – пасынком.
Я чуть не задохнулся!
А при чем здесь, спрашивается, я?! Я что ли душил желтых цыпляток и рвал в клочья горло несчастной курицы? Я обжирался горбушиной икрой и бесчинствовал на крыльце, уделав светлые штаны Иосифа?! Я перегрыз веревку и сбежал от гиляков?
Иосиф подошел ко мне и, погладив мою стриженную под ноль голову, сказал:
– Ты ведь совсем большой, Шурка! Ты все понимаешь…
Мама ему не возражала. Моя мама, которую я любил больше всех на свете. Даже больше Вальки-отличницы, научившей меня целоваться.
До позднего вечера я сидел у большого камня на косе, рядом с доживающей свой век «Квадратурой». Камень был теплый, я прижимался к нему спиной. И даже набегающий с реки холодный ветер не мог заставить меня вернуться домой.
Из белых и черных камешков амурской гальки я выкладывал на песке картинки. Домики, взбегающие по склону на сопку, – наша деревня. Корабль на реке – я уплываю из дома. Навсегда. А вот утес – скала Шпиль, на котором стоит девочка с косами. Валька, она машет мне с утеса рукой. И она уже никогда не дождется меня. Портфель из школы ей будет носить Хусаинка…
Девочку из камешков было выкладывать всего труднее – у кораблей и домиков четкие линии, а попробуй из камня выложить фигурку девчонки с косой!
Рядом на песке возился Цапка. Сначала он задирался, хватал меня за штаны. Тогда я последнее лето носил еще постыдные пацанячьи штанишки – с помочью через плечо и короткими брючинами, чуть ниже колен.
Цапка не понимал, почему мы не бегаем друг за другом по берегу, не идем к Шпилю, не лезем купаться в омут у скалы. Потом притих, лег у моих ног, положив голову на передние лапы. Он внимательно, одними глазами, следил за каждым моим движением.
Я думал.
К тому времени я стал часто ловить себя за новым занятием.
Я сосредоточенно думал. Какие-то люди, знакомые и незнакомые, приходили ко мне в голову. Как-то они все там размещались. Они начинали бегать, кричать, иногда – плакать. Они стреляли из винтовок, уплывали на катерах, размахивали руками и создавали в моей башке ужасный бедлам. Я даже неожиданно для окружающих вскакивал и начинал бить себя по голове. Многие думали, что я – ребенок с придурью. Так и говорили: «У Кирилловны пацан – с придурью». Кое-что и похлеще говорили. Они не знали, что именно так, единственным доступным мне способом, я пытался все происходящее в моей голове расставить по порядку и понять, чего же от меня хотят все эти люди?
В моей голове директор Иван Маркович гнался за курицей, Цапка кусал за пятки Глафиру, а мама с недоумением поднимала из пыли фуражку и кортик отца. Иосиф гладил меня по голове и приговаривал: «И правда – ты очень умный! Ты сам обо всем уже догадался. Ты должен так сделать. Ты только боишься признаться себе в этом…»
В чем – в этом? Сделать – что?!
Наконец в моей голове все сложилось.
Было похоже на то, как много лет спустя моя внучка Юля собирала пазлы. Не получается, не получается… Вдруг она находит одну, с виду не очень приметную, деталь и – сразу вся картинка проясняется!
Разница лишь только в том, что в нашем детстве пазлов не было. Мы складывали деревянные кубики с сюжетами из русских народных сказок. Сестрица Аленушка и братец Иванушка… Не пей из копытца – козленочком станешь!
Козленочком. Стану.
Значит, так.
Поликутин считал, что родители – мама и отчим – потакают моим прихотям. Захотел велосипед «Школьник» – получи! А все пацаны тем временем с начала лета устроились к леснику дяде Илье – чистить лес вдоль дороги на Николаевск. Зарабатывают деньги. Шурик же без дела носится целый день по улицам или сидит с удочками на дебаркадере Лупейкина. А теперь еще ужасный Цапка! Щенок понимает, что ему, как и хозяину, все дозволено. Поликутин и забыл, наверное, что деньги на велосипед я заработал сам, перебирая старые мешки на колхозном складе.
Наконец злобный окрик отчима: «Щенок! Весь в папашку!»
Значит, что все мы – одного поля ягодка: и я, и мой отец, и моя собака.
Это и был тот главный кубик, который позволил мне сложить разбросанные пазлы в одну картину. Они считают, что я науськал щенка на несчастную курицу. Я заставил его испачкать брюки Иосифа и сожрать икру. Потому что им кажется, что я ненавижу своего отчима… Но ведь все не так! Просто я недостаточно сильно его люблю. Потому что сильнее всех я люблю свою маму. И отца, ушедшего от нас. И уже умершего.
Теперь они хотят возмездия. Наказания за грехи. Они хотят, чтобы я куда-то дел своего Цапку. Куда?! Я понял – они хотят, чтобы я утопил собаку.
И еще я догадался: дело не столько в моем щенке. Дело во мне самом.
И теперь я знал, как мне отомстить им, всем сразу…
Вечерело. Ветер на Амуре крепчал. И он уже погнал волны, свинцовые барашки с белой пеной по гребням.
Я проверил нашу лодку – деревянную плоскодонку, лежащую кверху дном на косе. Весла, грубые и шероховатые, но с отполированными ручками для гребли, лежали под лодкой. Лодка была тяжелой, и мне никак не удавалось перевернуть ее. Звать Хусаинку я не хотел. И уже не мог.
Я стал подкладывать под борт лодки весла, укрепляя их на плоских камнях. По сантиметру мне удалось приподнять лодку на нужную высоту и перевернуть ее. Цапка с интересом наблюдал за мной. Веревкой, которая лежала в носу лодки и предназначалась для якоря, я привязал Цапку к сиденью-перекладине. Цапка мог помешать мне незаметно пробраться в дом. В дом мне надо было попасть непременно. Мне нужно было переодеться. Нельзя было сделать то, что я задумал, в коротких штанишках с лямкой-помочью через плечо и в ситцевой рубашонке в горошек.
На чердак я поднялся незамеченным. Быстро переоделся в брюки, в короткие, по колено, но ладные сапоги и брезентовую штормовку с капюшоном, почти геологическую куртку. На зависть всем пацанам мама купила мне ее в городе.
В мешок из-под соли, грубый и стоящий колом, я бросил два мотка тонкой, но прочной веревки. Нож – складной, с выкидным лезвием, уже лежал у меня в боковом кармане. Зачем-то я бросил в мешок и свинцовый кастет. Мой первый боевой кастет. Мы их отлили с Хусаинкой у Шпиля, расплавив свинец в баночке над костром и залив в форму из глины. Не знаю, зачем я прихватил с собой кастет. Наверное, для твердости духа. Для укрепления веры в то, что я задумал.
В полутемных сенцах, стараясь не брякать крышкой, я взял из сковороды и завернул в газетный лист четыре холодные колеты из свежей горбуши. Мама приготовила их на ужин, и два куска хлеба.
Никто моих приготовлений не заметил. Ни мамы, ни отчима дома не было. Сеанс кино для взрослых начинался в деревенском клубе в 8.30 вечера.