Полная версия
Жук золотой
Под взглядом Веснушки я заскучал.
В дальнем углу паба возникла бабка Матрена в черном, до пят, платье. Она поджимала свои губы. Делала их бритвочкой.
Она не могла не появиться здесь. Каждый день, посещая библиотеку русского департамента Лондонского университета, я узнал среди прочего, что первая община баптистов была основана в Англии в 1633 году. А уж потом они расползлись по всему миру.
И старый зэк с огромной наколкой на спине, с простеньким крестиком на груди, тоже сидел за соседним столиком. Прихлебывал темное пиво Гиннес. И Матрена Максимовна, и старый зэк, так и не дошедший до своей Тамбовщины, не укоряли меня. Они просто пришли меня проведать.
Подъехала машина «Скорой помощи». Из приоткрытой дверки торчали босые черные ноги. Негр был таким высоким, что тело его не помещалось в кабине. А босым он был потому, что при сильном ударе человека, упавшего с большой высоты на землю, обувь слетает с ног.
Тусклый и полицейские заспешили на улицу. Но мой телефон и адрес на всякий случай записали. Позже меня пригласили в полицейский участок, я расписался в бумагах и осторожно выяснил, что же случилось в то туманное утро с красивым негром. Все оказалось до жути просто. Измена любимой. Предательство друга. Растраченные деньги на музыкальный проект. Негр был известным джазовым продюсером и саксофонистом. И о нем написали в таблоидах.
А если бы я пригласил его в паб и предложил выпить по сто грамм виски в розлив? Даже без положенной в таких случаях конфеты «Ласточка» на закуску?
У каждого свой крест.
Забыть историю с негром, случившуюся в шесть часов пятнадцать минут утра по-лондонскому времени, я не смог. Хотя и пробовал. А как?
Бóльшего креста, чем ты вынесешь, Бог не дает.
Бабка Матрена чуть было не сгорела заживо.
Мама и Иосиф ушли в баню. Не в общую – деревенскую, а кто-то из соседей пригласил. В покосившуюся избушку на курьих ножках, которая обычно топилась по-черному. Но зато своя. Без опостылевшего коллективизма.
Мы остались с бабушкой вдвоем. Я не помню, сколько лет мне тогда было. Я даже не помню, ходил ли я в школу. Но все случившееся тем вечером помню отчетливо.
Красная раскаленная плита печи. Была зима, на улице мороз за тридцать, и печи топили так, что чугунина раскалялась до малинового жара. Бабушка подошла к печи, наклонилась, что-то помешивая в кастрюле. Или она хотела снять закипевший чайник.
Длинные концы черного платка коснулись раскаленной плиты и вспыхнули. Волосы затрещали на голове Матрены. Потом занялись рукава платья. Потом, мне показалось, она вспыхнула вся, как факел, и повалилась на пол.
Это мы, Господи!
Позже врачи сказали маме, что, если бы мальчик не стал поливать Матрену водой, ни о какой пересадке кожи не могло быть и речи. Бабушка бы просто умерла от ожогов, не совместимых с жизнью. Я запомнил страшное выражение «не совместимые с жизнью».
Тем мальчиком, который поливал Матрену водой, был я.
Бочка с водой стояла в сенях, я распахнул настежь дверь кухни и сначала ковшом, а потом уже и ведром стал заливать мою несчастную бабушку.
Почему я говорю, что отчетливо помню случившееся?
Потому, например, что бочка с водой была высокой, и чтобы зачерпнуть из нее ведром, мне пришлось карабкаться на табуретку. Я был реально маленький ростом. До десятого класса на уроках физры стоял в строю последним. Потом меня сменил на этом посту Гена Касаткин. Говоря по-морскому, мы стояли на шкентеле. Часто меня называли Шкет.
И я не знаю, кто надоумил меня поливать Матрену водой.
Вернулись родители. Мама запричитала. Бабка Матрена сидела, опустив красные руки в ведро с водой. Смотрела прямо перед собой. Лоскуты кожи свисали с ее лица. Матрена сурово посмотрела на мать: «Не голоси! У каждого свой крест… Больше, чем надо, Бог не дает. Достань пузырек с медвежьим жиром!»
После случившегося баптисты говорили: Старшая Сестра прошла испытание огнем и окрепла в вере. Закалилась и возвысилась. Победила смерть.
Бабка Матрена уже не вставала с постели. К приезду единоверцев она просила маму повязать ее голову свежим платочком и подложить под спину побольше подушек. Так и сидела. С просветленным лицом, с единственным глазом, наполненным непонятной мне глубиной. Опять читали свои талмуды с медными пряжками. Потом обедали рыбой с картошкой.
Как всякая больная, прикованная к постели, бабушка часто вредничала. «Клаша, – просила она маму, – налей-ка чаю!» Мама наливала. Матрена серчала: «Налила, как украла! На самом донышке». Мама покорно доливала кружку. Бабка сердилась еще больше: «Больно много налила! Губами не притронешьсси…»
Уже в раннем детстве я узнал, что такое пролежни. Мама прибегала из школы и тут же меняла простыни, переворачивала Матрену с боку на бок. А еще – обтирания марганцевым раствором, вместо душа, смена марлевых повязок с вонючей мазью. Наконец, утка.
После утки бабушка беззвучно плакала, отвернувшись к стене. Ей было стыдно. Мама утешала ее: «Что вы так расстраиваетесь. Я же вам дочь, а не посторонний человек!»
Мама звала бабушку Матрену на «вы» до самой смерти. Так было принято в наших деревенских семьях. И я свою маму долго называл на «вы». И отчима. До самого института.
Я помню и тот май, когда Матрена позвала отчима и приказала: «Ёзеф! Завтра вынесешь меня на улицу!»
Никаких инвалидных колясок в нашей деревне и в помине не было. Мама предложила позвать на помощь Мангаевых. Бабушка Матрена была старухой статной. Болезнь нисколько ее не иссушила, а даже и наоборот. Тело Матрены расплылось, сделалось рыхлым. Но тут завредничал Ёзеф. Он поджал губы. Не хуже, чем Матрена, и сказал: «Сами справимся!»
Он как-то очень ловко подложил под бабку одеяло и подхватил ее на руки. Матрена, в свою очередь, цепко ухватилась за шею нелюбимого зятя. Мама поддерживала один край одеяла, я другой.
Так и вынесли.
Бабку усадили на крыльце, ноги укрыли шерстяным платком. По такому случаю мама принарядила Матрену не в черный, а в цветной платочек. И платье в тот день, и теплая кофта на плечах бабушки были тоже праздничными. Родители, наверное, догадались, что Матрена прощалась. С первой зеленой травой, голубым небом и проталинами на Амуре, все еще закованном ледяным панцирем, но уже с проплешинами во льду – майнами.
Приходили соседи, кланялись Матрене, и все, как один, говорили: «Ну, Максимовна, раз на солнышко выползла – дело на поправку пойдет! Выздоравливай!»
Матрена Максимовна в ответ царственно наклоняла голову, благодарила соседей и просветленно щурилась на солнце. И розовые после пересадки, почти младенческие, лоскуты кожи светились на ее скулах и под глазами. Темные очки бабка не забыла надеть и на этот раз. Она блюла себя.
В тот день она попросила почитать для нее молитвы не моего дружка Женьку, а меня. Теперь, конечно, я вижу в этом особенный смысл. А тогда, не вредничая, просто согласился. Понимал, что так надо. Мама принесла маленькую скамеечку, я присел у ног Матрены, читал, а она гладила меня по голове. Конечно, я не понимал и уж тем более не запомнил того, что читал вслух. И только одно имя из прочитанного врезалось тогда в память.
Варвара.
В молитве часто упоминалось имя Варвары. А запомнилось, наверное, по непонятной мне близости к другому имени – имени моей бабушки. Матрены.
Пришло время, и я отыскал молитву, которую читал на прощание своей бабушке. В содержании «Молитвенного щита» она значилась в главе «Молитва о больном, которому нет надежды на выздоровление, который мучится и мучит других, скорее был призван к Богу». Именно такова редакция названия молитвы в молитвеннике. Я проверил не один раз.
Молитва называлась «Великомученице Варваре».
«К тебе… святая дево Варваро… аз немощный, припадая, молюсь… Глава твоя, мечу преклоненная, да даст главе моей воду чистительных грехов. Власи твои… да привяжут мя к любви Божией. Устне твои да заградят уста мои от празднословия… Очи твои… Сосца твоя…Раны твоя… Смерть твоя…»
Даст главе моей воду чистительных грехов.
Баптисты, помимо отрицания таинств и обрядовости христианской церкви, предоставляют всем членам своих общин право свободного толкования священных книг. А в смерть они, конечно же, не верят. И Матрена Максимовна не верила тоже.
Я не стал баптистом. И вообще я в церкви, к стыду своему, бываю редко. Была бы жива бабка Матрена, уж она-то точно главе моей, мечу преклоненной, дала бы воду чистительных грехов.
В деревне задумали сносить старое кладбище. Там были похоронены первые, кто основал Иннокентьевку-на-Амуре. Мои дед и бабка Ершовы тоже были похоронены на старом кладбище.
Я уже работал в краевой газете, в Хабаровске. Мама телефонировала мне. Я приехал, пришел к Поликутину, бывшему моему преподавателю. Он учил нас беззаветной любви к неграм. Иван Маркович к тому времени стал секретарем колхозного парткома. Сидел в отдельном кабинете.
– Что будем делать, Иван Маркович? – спросил я.
Поликутин, казалось мне, совсем не постарел. Только пряди волос, распадавшиеся, как у Максима Горького, посередине головы, стали седыми.
Иван Маркович достал из шкафчика поллитровку коньяка и план электростанции, которую колхоз-миллионер наметил строить на месте старого кладбища.
– Я уже и в горкоме был… Ты когда сам последний раз на кладбище ходил? Могилы брошены, затоптаны скотом, оградки все поломаны и кресты снесены. Уже и не разобрать, кто где лежит. Мы сами виноваты, Саня. Лучше поговори с матерью – нужно найти новое место для кладбища. Чтобы потом никто не тронул. А кости перенесем.
Мы выпили по рюмке. Поликутин был воинствующим трезвенником во все времена. Бутылку, как я понял, он держал для гостей. А тут не выдержал. Приложился вместе со мной. Важный вопрос решали.
Возразить Ивану Марковичу мне было нечего. Сами виноваты.
Мама, тогда уже председатель Иннокентьевского сельского совета, выбрала место для нового кладбища. Место называлось гектар. Огромное поле, по краю лес, в котором росли белые грибы. Именно здесь и находились тайные плантации известных деревенских грибников Адольфа Лупейкина и моего отчима, Иосифа Троецкого.
Там они и лежат теперь. Все вместе. Отчим, Лупейкин, Хусаинка, Женька-жопик, моя мама и Поликутин Иван Маркович.
Снести кладбище на гектаре я уже не позволю никому. Даже если нынешний Восточный рыбокомбинат, образовавшийся в деревне вместо рыболовецкого колхоза «Ленинец», надумает строить атомную станцию.
Кресты, ограды и памятники – все на месте.
А белые грибы в том лесу растут по-прежнему.
Я проверяю каждый год.
Я сажусь на крыльце дома Славы Мангаева – сына Хусаинки, ставлю перед собой ведро и чищу белые.
Да их и чистить-то по большому счету незачем.
Боровик к боровику – без червоточинки.
Чистейшие грибы.
Не знаю, растут ли где-то еще такие.
Отчим
Мой отчим Иосиф Троецкий был человеком с большими причудами.
У него, как говорят сегодня, сносило крышу. Когда он не пил, он так же, запоем, читал книги, знал и пересказывал наизусть лучшие фильмы, был отменным грибником, соперничая по этой части лишь с одним мужиком в нашей деревне – человеком с выразительной фамилией Лупейкин. И не менее выразительным именем Адольф.
Нетрудно догадаться, какие клички давали в нашей деревне Лупейкину.
Еще мой отчим обладал удивительной способностью. Он не боялся собак. Взглядом останавливал самую злобную. И собаки как бы признавали его за вожака своей стаи. Отчим, особенно когда был трезвым, обещал научить меня умению не бояться собак. Но все ему было как-то недосуг.
Теперь, вспоминая его, я думаю о том, что Иосифу не хватало в жизни радости. А кому ее тогда хватало?
Однажды Иосиф стал позиционировать себя охотником.
Ближе к вечеру он опоясывался патронташем, перекидывал через плечо двустволку – очередной дробосрал, который он выменивал на пару бутылок водки, а на голову водружал шляпу с узкими полями и перышком. Я не знаю, откуда в нашей деревне могла взяться шляпа тирольского стрелка.
В таком виде он шел на заболоченную марь, расположенную между берегом реки и сопкой, на которой раскинулась наша деревенька. Прямо за домом Мангаевых. Там он сооружал засидку в камышах. Мама посылала меня звать отчима на ужин. Я возвращался один.
– Ну, что? – спрашивала мама. – Сидит?
– Сидит, – отвечал я.
– Комары жрут?
– Жрут!
– А что говорит?
– Говорит, что он какой-то Тартарен из какой-то Тарасконы.
Мама хохотала.
Она давала читать Иосифу книги больших писателей. С мировыми именами. Мама повышала начитанность своего нового мужа. По всей вероятности, Альфонс Доде и его бессмертный «Тартарен из Тараскона» входили в обязательный курс повышения интеллигентности. Позже, учась на филфаке, я прочитал роман и понял творческий замысел Альфонса. Отчим меня шокировал. Неужели Иосиф сам над собой иронизировал? Может, он просто не понял романа? Ведь образ Тартарена, враля и бездельника, сатирический!
Деревенские мужики относились к промыслу вообще и к охоте на водоплавающую птицу в частности, как к занятию серьезному. И, конечно, они, занятые уходом за скотиной, сенокосом, рыбалкой, заготовкой дров – в зависимости от сезона, не могли позволить себе каждый вечер сидеть в камышах у деревни, слушать кваканье лягушек и подливать в оловянный стаканчик из солдатской фляжки.
Стаканчик был очень ловкий, фляжка – пузатая, а кроме лягушек, на этом болоте ничего не водилось.
Такую вольность в занятиях мог себе позволить только киномеханик. Иосиф считал себя гуманитарием. Ни поросенка, ни овцы, ни коня, ни другой живности, кроме куриц, на нашем дворе я не припомню. Только однажды, кажется, мы держали корову и поросенка, которого звали, конечно, Борька.
Наутро в заводи у дебаркадера «Страна Советов», где шла подготовка к кетовой путине, – перебирались сети, проверялись моторы, мужики осторожно интересовались:
– Ну что, Ёська, добыл вчера утку?
Осторожно, потому что знали нрав моего отчима. Заподозрит насмешку – может и драться полезть. Характер Иосиф имел непредсказуемый. Особенно по пьяному делу или когда маялся с похмелья.
Но вопрос отчиму нравился. Он с важным видом отвечал:
– Подстрелил двух крякашей! Ушли подранками. Собака нужна – лягавая…
В нашем доме жила овчарка по кличке Клык.
Пограничники с Нижнеамурской заставы заехали как-то на своем катерке в деревню. За мылом, хлебом, пряниками, тушенкой и конфетами-подушечками. Других товаров в сельпо не водилось. Еще были шоколадные – «Ласточка».
Зато всегда стояла большая бочка водки в розлив, из которой продавец дядя Ваня Злепкин поил всех жаждущих. Для похмельных мужиков существовала отдельная очередь. Водку разливали по стаканам специальным черпачком, на длинной ручке. Сто грамм и «Ласточка». Вот вам и радость.
Погранцы отстояли очередь к бочке, быстро отоварились и легли обратным курсом. То есть обратным курсом лег их катерок. А погранцы, как всегда, высматривали в окуляры бинокля нарушителей границы. Где они их видели, я не знаю. Китай и Япония от нас далековато.
Каким-то образом их щенок (молодая овчарка) выпрыгнул за борт и приплыл на берег. Видимо, пограничники вовремя не спохватились, а потом не стали возвращаться. Подобрал щенка мой отчим.
Кобелька, за мощные лапы и широкую грудь, за торчащие уши и благородный палевый цвет, он назвал Клыком, в духе джек-лондоновских рассказов. Все-таки литература играла заметную роль в жизни Иосифа. Альфонса Доде со счетов тоже не сбросишь.
Говорят, что со временем собаки становятся похожими на своих хозяев. Но овчарка не повторила дурного характера киномеханика.
Клык был собакой доброй и отзывчивой. Шел к любому человеку. За что и поплатился. Пьяные нивхи, местная народность Нижнего Амура – мы их тогда называли гиляками – подманили красивого пса, убили. А из мяса сварили похлебку. В те времена аборигены-нивхи еще ели собачье мясо, оно входило в их традиционный рацион и не вызывало особенных вопросов русских пришельцев, завоевателей Нижнего Амура. Не знаю, как сейчас.
Иосиф очень горевал, когда узнал о гибели нашего пса. Горевал он привычным для него способом – пил. Понять его было можно. Верность овчарки была потрясающей. Когда отчим пьяный валялся на диване, Клык ложился в ногах и грозным рыком предупреждал каждого, кто пытался приблизиться. Иосифу совсем не обязательно было для охраны собственного тела втыкать нож-финку в табуретку. Или метать ее в бревенчатую стену. Тем не менее, он это делал регулярно. В смысле, экспериментировал с финкой.
Клык охранял его везде, где бы отчим ни упал, устав от алкоголя. А падал он не только на диван в доме, но часто и просто на галечный берег. Он также любил засыпать в трюмах старых кунгасов и под перевернутыми кверху днищами лодками. Хотя морского волка, в отличие, скажем, от того же охотника, он из себя никогда не изображал.
Мне казалось, что Иосиф вообще моряков недолюбливал. В частности, моего папашу, капитана. В свое время отец ушел от нас в другую семью. Я всегда от кого-то знал (наверное, от Лупейкина), что в порту Маго-Рейд, в нескольких километрах от нашей деревни, у меня есть сестренка по имени Людка. Сестренка по отцу. Матери – разные.
Итак, Тартарену потребовалась собака-охотник. Очень скоро она появилась. Иосиф привел на поводке крупного щенка, месяцев трех или четырех, неизвестной породы. Щенок был очень смешной. Во-первых, он был рябой. То есть его туповатую по-бульдожьи мордочку украшали пятнышки рыжего цвета. При желании их можно было бы назвать веснушками, но не уверен, что сравнение собачьей морды с человеческим лицом будет корректным. Сам сóбак (его все время хотелось называть не собакой, но сóбаком) был серо-пепельной масти.
Во-вторых, по первой же команде он с готовностью садился, поджимая хвост, склонял голову и внимательно смотрел на того, кто ему команды отдавал. Одно ухо щенка торчало вверх, как у летучей мыши, другое просто болталось. А хвост, в желании немедленно исполнить волю хозяина, начинал неистово колотиться о крашеный пол или о галечный берег. В зависимости от места, где Иосиф ставил свои кинологические опыты. У него даже появилась книга-учебник по кинологии – науке дрессировать собак.
Насколько я помню, ни одной команды щенок выполнить не мог. Или не хотел? Он тыкался в ноги и руки своего дрессировщика, вилял хвостом и умильно улыбался.
Вот именно что улыбался.
Опять некорректно.
Но что иное, если не улыбку, изображал мой щенок, сузив глаза, растянув мордочку и прижав уши к голове?
Мы никогда не можем сказать про кошку, что она улыбается. Ластится – да. Но улыбается?! Зато собаки улыбаться умеют. Я редко встречал собак неулыбчивых. Даже бультерьер-убийца изображал некое подобие улыбки на своей безобразно-розовой морде, когда к нему приближался человек с ошейником, унизанным шипами. Я видел это сам.
Очень скоро стало ясно, что щенок совершенно бестолковый и не расположен к тренировкам. Когда же он ни с того ни с сего вдруг радостно задрал ногу и помочился на полуботинки Иосифа, отчим презрительно пнул его и сказал:
– Какой-то он… Цабэрябый! Не будет толку. Обмочил все мои баретки.
Мужские туфли тогда называли баретками. Но вот почему отчим назвал щенка Цабэрябым, понять трудно до сих пор. «Рябый», наверное, все-таки от того, что мордочку щенка украшали то ли оспинки, то ли веснушки, из которых росли мягкие и длинные волосины. Со временем на нижней челюсти мордочки Цабэрябого отросла бородка. Приставка «цабэ», по всей вероятности, обозначала уровень презрения Иосифа к незадачливому кобельку. Позже я узнал, что существует такая фамилия – Цабэрябый. Такая же, как Иванов и Сидоров. Ничего специального или особенного.
Сам отчим стал называть щенка Ссыкуней. На коленях, с тряпкой в руках, я ползал по всему дому перед приходом Иосифа. Но он все равно находил следы буйного характера щенка, оправдывающего свою неблагозвучную кличку.
Отчим оставил всякие попытки превратить Цабэрябого в Лягавую. Иосиф стал равнодушен к щенку.
Целыми днями Цабэрябый гонял с нашей ватагой по улицам, задирался на ленивых летом гиляцких нартовых собак, охотно бежал по тропинке к Шпилю, у подножья которого мы ловили касаток и жгли свои костры. С радостным лаем он бросался за мной в воду. И очень скоро я заметил особенность в характере пса. Из воды он пытался вытолкать меня на берег. Он как будто чувствовал опасность быстрого течения у отвесной скалы и всякий раз хотел спасти меня от гибели. Он царапался, толкался лобастой головой и отчаянно лаял.
Цабэрябый выбрал для себя вожака. Вожаком для него стал я.
Очень скоро мы стали называть его Цапкой. Нападая на мальчишек, щенок мог цапнуть за ногу или за руку, но делал он это, как бы намечая укус и не стараясь прокусить тело до крови.
Летом я спал на сеновале, под крышей дома, оборудовав там постель и то, что пацаны всего мира называют штабом. Моим штабом было некое подобие морского кубрика. Ведь я мечтал стать моряком. Отчетливо помню, что я не хотел идти в киномеханики. Хотя отчим достаточно часто брал меня с собой в кинобудку и учил запускать установку «Украина». Нужно было крутануть ручку, лента начинала трещать, и на белом полотне экрана двигались, целовались, стреляли друг в друга фигурки человечков.
В моем штабе висела карта речных лоций Амурского лимана, найденная в бумагах, оставшихся после ухода отца. Имелся настоящий штурвал с потрескавшимися, но отлично отлакированными ручками, для того чтобы перехватывать колесо, когда звучит команда «Лево на борт!». Или наоборот – «Право руля!» Штурвал крепился к рулевой колонке, ее заменял обыкновенный брус, прибитый к стропилам крыши. Вообще же стропила, облепленные паутиной, почерневшие от времени – избу срубил еще мой дед, могли при достаточном воображении сойти за шпангоуты пиратской шхуны. Мы таким воображением обладали.
Команду в штабе-кубрике мне мог отдавать только один человек – Хусаинка, дружок-чеченец. Мы оба имели наколки маленького якоря на правой руке. Наколки нам делал Адольф Лупейкин. Штурвал для нас тоже добыл он. Штурвал был скручен со старого (рваная пробоина в днище) колхозного катерка с непонятным названием «Квадратура». «Квадратура» доживала свой век на косе, недалеко от болотца, куда Иосиф ходил охотиться.
Теперь – Лупейкин.
Адольф имел два прозвища. Одно, разумеется, Гитлер, а второе – Залупейкин. Последнее касалось не только его фамилии. Адольф Пантелеевич портил деревенских девок и был грибником-асом. В тайге и на дебаркадере все и происходило. Он как бы совмещал полезное с приятным.
Адольф Лупейкин, выпив бутылку дешевого вина, рассказывал, как он в молодости служил матросом на парусно-моторной шхуне «Товарищ» вместе с моим отцом и как нужно обращаться с женщиной, когда остаешься с ней один на один.
Со временем в моем штабе появился настоящий компас. На тумбочке лежала фуражка с морским «крабом» и дубовыми ветками, которые назывались «капустой», часы «Мир» – золотые, на браслете, и кортик с туповатым лезвием. Вещи остались от моего отца-капитана.
К тому времени, когда создавался штаб на чердаке, отца уже не было в живых. Он неожиданно умер в море, неподалеку от порта Де-Кастри. Он умер на судне, которое называлось «Шторм». Его вещи передала мне по наследству отцовская вдова. Его вторая жена, которую я до сих пор, теперь уже в воспоминаниях, называю мамой Диной. Я уже знал тогда совершенно точно, что взрослые мужики уходят к чужим тетенькам. А случается и наоборот: мамы выходят замуж за чужих дяденек.
На крышу нашего штаба вела достаточно крутая лестница, которую мы с Хусаинкой называли штормтрапом. А как еще по-другому могли мы ее называть?! Цапка непременно хотел быть третьим участником игрищ на чердаке. Он бегал вокруг дома, прыгал на стены и звонко лаял. Наконец, визжа от страха и дрожа всем телом, песик забирался по узкой лестнице на сеновал. Назад его приходилось спускать на руках. Потому что собаки могут спускаться по лестницам только мордой вперед. И вот здесь он бы точно кубарем сыпанулся вниз.
Цапка быстро подрастал и превращался в упитанную собаку-подростка. Спускаться с ним по лестнице было тяжело. Но он покорно затихал на руках, понимая важность операции.
Очень скоро пришли беды. Цабэрябый раздражал Иосифа своим бесконечным, отчим считал – не мотивированным, лаем. По поводу и без повода. Подрастающий щенок приобрел дурную привычку писать на обувь и вещи Иосифа. Мама говорила отчиму:
– Ты бьешь его, а он тебе мстит. Он ссыт в твои ботинки.
Наверное, мама говорила как-то по-другому.
Она никогда не то что не материлась, но даже и не произносила обиходных в деревне слов. Мама не пила вина и водки. Матрена Максимовна строго воспитала свою дочь.
Еще до революции родители и родственники Матрены, всем своим сектантским кагалом, сбежали на Дальний Восток. Они хотели молиться не доскам с намалеванными ликами, а Богу, который был у них у каждого в душе.