bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Станция Хада-Булак, где мы сошли с поезда, застроена деревянными избами с пристройками для скота. Дворы в запустении, голые; угадывались, правда, огороды с характерными грядками под картошку, но деревьев и во дворах не было. И мороз, мороз, тут же перехвативший горло, сковавший губы, лицо, бесцеремонно влезший в саму душу сквозь фуфайку. От Хада-Булака нас доставило тоже «такси», правда, уже не сани, а телега, потому что, как я уже говорил, в Забайкалье зимой снега почти нет. Иногда большой снег выпадает и здесь, но весной, а то и в разгар лета. Однажды на рыбалке в средине июля так приморозило ночью, что метровая прибрежная трава полегла под толстым налетом инея, а успевшие вырасти за полтора месяца нежные побеги лиственницы со скорбью поникли.

Стылая земля оживает в начале июня. Тогда невозможно оторвать взгляд от разноцветья травяного ковра. Цветы всей радуги полностью закрывают землю, превращая ее, нет, не в персидский ковер, а в какую-то таинственную ткань, простую и одновременно изящную. Местами природа-ткачиха разбавляет бескрайнюю ткань большими полянами с цветками, напоминающими красно-оранжевый мак. Жарки растут плотно прижавшись друг к другу, и кажется, что это вовсе и не цветы, а брызги солнца, нечаянно долетевшие на осчастливленную землю. Много саранок, небольших, но тоже ярких цветов с закрученными лепестками. У подножий сопок, в низинах, где скапливается грунтовая вода, можно встретить дикие лилии, и даже пионы, которые ни в чем не уступают садовым. И весь этот разгул красок радует степняка всего дней двадцать. В конце июня-начале июля цветы жухнут, степь желтеет, в права вступает острец – основная пища овец. Скоро уляжется и тревога местного чабана, для которого зеленая и цветная двадцатиднёвка всегда грозит расстройством желудка у овец. Острец – трава с минимальным количеством воды – вырастает в иных местах чуть ли не в человеческий рост. Вместо колоса у остреца верхушка, состоящая из маленьких плодов, напоминающих обыкновенную стрелу с острым наконечником. Между прочим, ребятишки в играх и пользуются ими как стрелами. Выдернешь штук пять-семь таких стрел, соединишь их воедино, склеишь слюной и пускаешь в противника. Уколы болезненные. Из этого же остреца умельцы делают кисти для побелки жилищ известью.

Острец однажды сыграл и другую роль. В 70-е годы я побывал в Монголии. Из Читы самолетом долетел до районного центра, а оттуда на газике доехал до ближайшего аймака Монголии. Тогда в Забайкалье говорили: «Курица не птица, Монголия не заграница». Для забайкальцев так оно и есть. И впрямь: те же пейзажи, те же отары овец, те же морозы.

Я оказался в Монголии в апреле. Сопровождал меня ответственный работник аймачного комитета партии, молодой симпатичный монгол, хорошо говорящий на русском языке. Мы ехали десятки километров по, казалось бы, пустынной, чуть припорошенной снегом степи, но скучать не приходилось. Налево посмотришь, направо – и там, и сям, столбиками стоят тарбаганы. Всю зиму они проспали, а в апреле вылезли из нор. Для тех, кто не знает, что они собой представляют, скажу: суслики размером со среднюю кошку. Оторвать взгляд от них невозможно: встанут у нор на задние лапки, передние сложат на грудке, как на богомолье, и словно сельские бабенки с любопытством высматривают: а кто это к ним пожаловал? Мы ехали, а они по три-четыре особи с разных сторон рассматривали нас. В российской Даурии от них избавились, кажется, в 30-х годах, как от разносчиков чумы. А в Монголии не трогали, поэтому развелось их там, как кроликов в Австралии. Мне довелось наблюдать их спор за самочку: встанут друг перед другом, подождут малость чего-то, может, размышляют – начинать или не начинать драку. Наконец, один из них решится и – хвать передней лапкой по рожице конкурента! Тот вроде бы удивленно поглядит на обидчика, и тоже – хвать!.. И обмениваются ударами до тех пор, пока один не стушуется, не сбежит.

Сопровождающий о чем-то переговорил на своем языке с шофером, после предложил мне:

– Недалеко недавно самолет упал; есть желание, заедем посмотреть.

Я поинтересовался, что за самолет. Оказалось, самолет американской марки, летел из Китая и, судя по направлению, в Иркутск. Но не в этом главная новость. В самолете был Линь Бяо с семейством и близкими друзьями. Линь Бяо – министр обороны Китая, одно время ближайший соратник Мао, а затем вдруг объявленный опасным противником. В те времена об их конфликте много писали в газетах мира. Мы подъехали к месту крушения. Военные подобрали и вывезли останки самолета, но кое-какие мелочи остались: полусгоревший кусок толстенного ковра, мужской ботинок со сгоревшим каблуком и шелковым шнурком, расколотая чайная чашка из тончайшего фарфора. В стороне выделялся прямоугольный участок земли размером примерно метр на два, тщательно выровненный по поверхности. Сомнений не было: это братская могила. Весной землица зарастет травой, и уже ничего не укажет на место трагедии.

На руднике Бэрхе, где работали, в основном, русские, мне рассказали подробности. Самолетом якобы управлял сын Линь Бяо. Спешный побег министра не позволил заправить самолет топливом в потребном количестве, и пилоту пришлось приземляться в монгольской степи. Говорили, что пилот был опытным, и это видно хотя бы по тому, какую он выбрал площадку для посадки: чуть-чуть с подъемом, чтобы сократить движение машины по земле. Роковую роль сыграл острец. Высокую, жесткую, как металлическая проволока, траву намотало на шасси, и самолет разорвало по салону на две части. Людей разбросало в радиусе двухсот-трехсот метров. Ветром со всех сорвало одежду, на пилоте остался один лишь кожаный ремень.

Руководство Монголии, как водится, послало Китаю протест по поводу нарушения границы, предложило забрать трупы. Из Китая якобы пришел такой ответ: у нас нет земли для предателей.


Однако как далеко вперед я забежал! Теперь мы ехали на телеге к новому месту жизни и я, пряча лицо в вытащенном матерью из узла платке, оглядывал округу, ожидая увидеть необычную Шерловую гору. Но никакой горы не оказалось; лохматая лошаденка обогнула очередную сопку и перед нами, наконец, открылся серый, с дымящимися трубами небольшой даже по владимирским меркам поселок.

Жизнь в стайке

На зиму поселились у сестры отца – Насти. В отличие от своих двух сестер, Настя была побойчее: в тридцатые годы она, деревенская девушка, то ли одну путину, то ли две отработала на рыбных промыслах на Каспии. Ну, а что за народец туда стекался, легко догадаться. Здесь, на Шерловой, вышла замуж, родила дочь – Лилю. Жили они в двухкомнатной квартире. Муж тети Насти, плотник, принял нас хорошо. Потихоньку, как и многие шерловогорцы, Прокопий Абрамович строил частный домик, куда после переселения, говорили, к нему поздними вечерами наведывался сотрудник органов: Прокопий Абрамович якобы числился в осведомителях. Не знаю, но нас, чужих людей, он приютил с доброй душой.

Когда потеплело, перебрались в хлев (в Забайкалье его называют стайкой). Конечно, перед этим в стайке прибрались, почистили, постелили сено. Стайка находилась во дворе домика, в котором жили дядя Леня, тетя Варя с бабушкой. Жили они, впрочем, раздельно: у домика были два входа. В одной половине дядя Леня с женой и двумя детьми, а в другой тетя Варя с бабушкой. Ко мне дядьки и тетки, как, впрочем, и бабушка, относились равнодушно; да это и понятно, своих детей наплодили порядочно. А я что? Я рос на отшибе. Отец устроился возчиком в отделе продовольственного снабжения оловокомбината – развозил на телеге по магазинам продукты, а мать разнорабочей на стройке. В доме появились деньги, на столе – то, о чем в деревне и не помышляли. Оловокомбинат содержал подсобное хозяйство, откуда шло в магазин иногда и мясо, а в основном, потроха, ноги, головы. Однажды я стал свидетелем разговора двух старух в магазине. Они стояли у прилавка перед огромной коровьей головой с разинутой пастью и поленьицей из коровьих ног. Старуха другую спрашивает:

– Мясо-то утром было?

– Вроде нет.

– А голова-то пошто без языка?

– А чтоб не сказала, куда мясо подевалось.

Но нам, голодальщикам, новая жизнь показалась раем. Помимо потрохов, коровьих ног для холодца, мать часто покупала соленую горбушу за 90 копеек, вымачивала, избавляясь от излишней соли, и готовила разные маринады с луком и морковью. Хлеб всегда был на столе, куски сахара-рафинада не переводились. Мне явно не хватало углеводов, и я ел сахар кусками. Тетя Настя говорила матери:

– Валька так хрустает сахаром, прямо страшно. – И обращаясь ко мне. – Ты хоть размачивал бы его в воде.

Но через год-полтора лафа закончилась: отец слег. При этом кадровик комбината то ли сам не знал последствий, то ли обманул: предложил отцу уволиться по собственному желанию. «Поправишься, и снова выходи на работу. Место для тебя, Андрей Иванович, всегда найдем». Так мы остались на одной зарплате матери, пришлось ужаться в питании. К тому времени нас поселили в трехкомнатную квартиру какого-то начальника: им пришлось уступить нам малюсенькую комнату. Не думаю, что они были нам рады, но жили мирно. Отец днями и ночами лежал на высокой кровати, отвернувшись к стене. Рак съедал его тщедушное тело. Как-то при мне подивился:

– Ксеня, погляди, какие у Вальки толстые икры. Отбавил бы мне немного.

Отец и до того был низкоросл, а во время болезни напоминал ребенка; возраст выдавало только лицо. Когда я изредка садился к нему на кровать, меня поражали его глаза: серые и чистые. Порой он пристально наблюдал за мной и о чем-то думал. Теперь я догадываюсь о чем…

Мне и по сей день стыдно за то, что я однажды сделал, вернее, не сделал. В поселке не было централизованного водоснабжения, колодцев не рыли, потому что добраться до воды не было никакой возможности из-за вечной мерзлоты. Сезонная мерзлота простиралась метров на шесть; летом земля оттаивала на эту глубину, а дальше земля и на сотни метров схвачена вечной мерзлотой, температура минус два-три градуса. Воду из централизованной водокачки зимой и летом развозили в бочках. Подъехав к дому, водовоз громко извещал:

– Вода! Вода! Вода!

Люди выходили с ведрами, становились в очередь, платили какие-то копейки.

В один из летних жарких дней я загостился у школьного друга и напрочь забыл о своей обязанности. А когда пришел, увидел: отец лежит в кровати и вытирает слезы. У дверей я увидел полведра воды. Когда мать пришла с работы, он, показав на ведро, сказал: «Больше не смог». «А Валька? – спросила мать, глядя на меня.

– Днями где-то пропадает.

Я не знал, куда деть себя. Взял два ведра и направился к двери. А водокачка та не близко. Принеся воду, собрался в другой рейс, но отец остановил: «На день-то хватит, а завтра наносишь».

В 1953 году, в начале марта, я раньше обычного пришел из школы. Школьников распустили по домам – объявили о смерти Сталина. В наш класс эту весть принесла классная руководительница. Она рыдала, а вслед за ней заревели и мы. Я шел домой и, всхлипывая, спрашивал себя, что же теперь будет? Я не знал и не понимал, какие именно угрозы несет смерть вождя, но мне казалось, что всему наступил конец. Всему: земле, солнцу. Казалось, все опрокинулось и несется в неизбежность стремительно и неотвратимо. Безотчетный страх и ужас сковал и разум, и чувства.

Отец, как всегда, лежал отвернувшись к стене. Может быть, находился в забытьи. Я потрогал его плечо, он приоткрыл глаза.

– Папаня, – сказал я, и из глаз брызнули слезы. – Папаня, Сталин умер!

Я сказал это вроде бы как с упреком: дескать, что же ты, Сталин умер, а ты лежишь, нашел время болеть.

– Ну, умер и умер… Я, что, оживлю его? – И отвернулся к стене.

И это равнодушие не просто удивило меня, а возмутило. Я ничего больше не сказал отцу, но возникла неприязнь к нему. И только много позже смог оценить реакцию отца. И подумать, наконец, о том, что русского мужика, пусть неграмотного, прибитого голодом и страданиями, все же нелегко облапошить, нелегко втемяшить в голову то, что не согласуется с его здоровыми суждениями и опытом. Да что там нелегко – невозможно!

Новая школа и новые друзья

Комбинат в первое время развивался в другом месте, километра за три от того, где теперь расселяли народ. То место называлось «Рудник Заводский». Там обнаружили залежи олова, как рудного, так и рассыпного, там устраивали карьеры, там находились шахта и так называемые приборы, на которых промывали песок, доставляемый из карьеров, отделяя с помощью воды крупинки олова.

В самом поселке Шерловой Горы на тот момент, когда мы сюда приехали, школы не было. Школу построили в сороковые годы на руднике, то есть, как и положено, вблизи рабочего места людей. Теперь же, во время строительства поселка Шерловая Гора, предусмотрели и новую школу. А пока автобус возил нас на уроки и с уроков в Заводский. Школа стояла на горке одиноко, карьер, поглощая бараки, все ближе приближался к ней. С автобусной остановки мы шли в «храм науки» по территории карьера – автобус просто-напросто не мог туда проехать. Деревянное здание было теплым, чистым, просторным, учились в одну смену.

Для меня сущей драмой оказалось обстоятельство, которое трудно было предугадать. Несмотря на то, что основной люд в Забайкалье и, в частности, на Шерловой Горе, состоял из выходцев из центрально-черноземной полосы, язык здесь каким-то образом быстро переплавлялся и мое «аканье», мое «чаво» очень смешило одноклассников. Особенно двоюродного брата, сына дяди Егора, переростка, года на два старше меня, устойчивого двоечника. Он не давал проходу, бегал на переменах вокруг меня, передразнивал. Видимо, это приметила классная руководительница, рассудила, что новичок может оказаться в отчуждении, и попросила авторитетного паренька взять меня под свое крылышко. И мне стало к кому приткнуться. Паренька того звали Валерой Жариковым. Но в школе его почему-то называли Валентином, а меня Валерием. В общем, все перепуталось в небесной канцелярии: сначала побыл я Леонидом, затем Валентином, а после – Валерием.

Родители у Валеры-Валентина работали в управлении комбината: отец, Василий Назарович, начальником отдела труда и заработной платы, мать, кажется, в бухгалтерии. Валера был младшим сыном. Старшие – брат Володя и сестра Люба – погодки, учились в той же школе, только двумя классами старше. Я стал часто бывать в гостях у друга. Обстановка в их квартире резко отличалась от нашей, убогой. У них были кресла, большой диван, не табуретки, а стулья. А затем купили и пианино, и все трое стали обучаться игре на нем: два или три дня в неделю приходила учительница музыки. Я иногда оказывался у них во время занятий и, устроившись в сторонке, жадно прислушивался к пианистке, но вскоре получил строгое указание матери Валеры не приходить во время музыкальных уроков и не мешать занятиям.

В школе Заводского запомнился директор, и запомнился-то больше зрительно. Это был тоже тамбовский мужичок, невысокого роста, с густыми бровями, который в отличие от меня так и не сумел усвоить забайкальский говор. Вел он у нас историю, материал диктовал, заставляя записывать, что говорил, в тетрадь:

– Логунов, чаво не пишешь?

– Чернил нет.

– Кунай у суседа.

В этой школе я окончил шестой, седьмой и восьмой классы, а в девятый, в сентябре, принарядившись, пошли в новую, кирпичную, трехэтажную красавицу. Построили ее в самом конце поселка на пустыре, на котором мы сделали первые посадки тополей и акации. Впоследствии школьный парк превратился в зеленую рощу, где назначали свидания. Я сам однажды, вернувшись из армии с Сахалина, охмурял там девушку. Увы, безуспешно. К сожалению, в 90-е годы парк погиб: к поверхности близко подошли грунтовые воды, корни вымерзли и сгнили. В последний раз я видел на месте нашего парка камень и песок, пробивающиеся сквозь них пучки травы. Лунный пейзаж!

Вообще Даурская степь отторгает деревья, а там, где они все же растут (как правило, благодаря человеку), их вид можно было бы сравнить как калеку с нормальным человеком. Тот же тополь, достигающий в Европе огромной высоты и толщины, а здесь не поднимется выше пяти метров, ствол у него искривленный, листья мельче, чем у европейского собрата. Акация – кустарник, правда, обильно цветущий и плодоносящий. Осенью дети срывают стручки, аккуратно извлекают горошинки и умудряются извлекать из пустых стручков пронзительные звуки. В огородах с унавоженной землей растут яблоньки-дички с красными плодами размером с бруснику. Еще плодоносят ранетки размером в среднюю клубнику, ярко-желтые или красные. Из них варят варенье. Растет все медленно, ветки в год на пять-десять сантиметров прибавляют.

Новая школа для всех нас стала вторым домом. Многие уходили из школы только для того, чтобы перекусить и сделать уроки. Открыли десятки кружков. Каждую субботу в спортивном зале мы сами организовывали и проводили вечера танцев. Сами убирали классные комнаты и закрепленные метры коридоров, во время каникул красили стены, полы, старательно вычищали все скрытные от глаз углы. Школа блестела, она казалась храмом еще, может быть, и потому, что в домах наших не было такого, как в ней, убранства.

Такие отношения стали возможными благодаря директору школы – Василию Ивановичу Сучкову. Это был удивительный человек и умнейший педагог. Задолго до известных заслуженных учителей 70-80-х годов (а я веду речь о середине 50-х годов двадцатого столетия) он смело и решительно внедрял в школе самоуправление, доверял детям многое из того, что пугало учителей старой закваски. Например, школьные субботние вечера мы режиссировали самостоятельно и проводили их без единого надзирающего педагога. Возможно, Василий Иванович что-то и предпринимал, чтобы «подсматривать» за нами, но если и делал это, то незаметно. Мы не боялись его, а любили и уважали. Когда он тяжело заболел, вся школа следила за его здоровьем. Василий Иванович жил в каком-то уголке самой школы и во время его болезни мы приняли решение не проводить развлекательные вечера, но он настоял на том, чтобы они продолжались. Наши «спецы»-радийщики записали его обращение к нам, школьникам, с призывом учиться и жить как будто ничего не случилось; он сказал, что музыка, песни, наш смех помогают ему справиться с болезнью, радуют его.

И он поправился! Много лет позднее, когда я работал уже в областной молодежной газете, встретился с ним, и он передал мне несколько писем ребят к нему. Я испросил разрешение использовать их в радиоочерке. Мне потом рассказывали, что очерк прозвучал в эфире в то время, когда Василий Иванович с друзьями был на охоте. Охотники как раз готовились к ужину, когда началась передача; они позвали его поближе к радиоприемнику. Письма ребят и девчонок зачитывали артисты, естественно, они нажимали на ключевые слова, в которых были и чувства, и признательность. И Василий Иванович, рассказывали мне, всплакнул…

Не один только Василий Иванович был нашим кумиром. Конечно, многие учителя из Заводского перешли в новую школу, но и прибыло новое поколение, которое озарило и наши сердца, и саму новую школу. Я их помню по именам: Лилия Алексеевна, Аэлита Георгиевна, Гертруда Александровна. Математика, физика, география. Все они пришли к нам после студенческой скамьи. И все старшеклассники влюбились в них. Я думаю, и они влюбились в нас. Чуть ли ни каждое воскресенье мотались с нами в походы, и даже с ночевкой. Держались как с равными, одно лишь было различие: мы обращались к ним на «вы», а они к нам на «ты». Пели песни, разводили костры, вместе чистили картошку. Я был влюблен в Лилию Алексеевну, и, кажется, она это чувствовала. У нее странно устроены глаза, точнее, не сами глаза, а ресницы: они не взмывали вверх, как обычно, а опущены вниз, отчего взгляд устремлялся на тебя как бы из укрытия, из какого-то потаенного мира. Мне было уже 16 лет, и я, признаюсь, испытывал к ней не одну платоническую любовь. Мама в то время работала в школе уборщицей – выдавала нам тряпки, швабры, ведра для уборки, следила, как мы справлялись с работой. Однажды расчувствовалась:

– Ой, Лилия Алексеевна, мне бы такую невестку.

– Что же поделаешь, Ксения Федоровна, Саша (брат мой старший) женат, а Валера еще молод.

А до этого, в седьмом и восьмом классах, я был влюблен в одноклассницу – Милю Жарикову, двоюродную сестру Валеры Жарикова. Мать тогда еще работала на стройке – ремонтировали жилой дом, в котором нам тоже довелось немного пожить. Этот дом называли голубятником; он был двухэтажным, правда, второй этаж был вдвое уже первого. В летние каникулы я чуть ли не каждый день приходил на работу к ней и таскал вместо нее носилки с раствором. Работавшие с ней женщины хвалили меня и завидовали: какой, мол, хороший сын у тебя, Ксеня. Мать, пока я таскал носилки, демонстративно усаживалась в сторонке, перекусывала тем, что я приносил из дому, жмурилась от удовольствия. Но она и ее подруги не знали, что мои хождения сюда и помощь вызваны, главным образом, тем, что со второго этажа «голубятника» хорошо просматривался дом и двор, где жила Миля. Я упорно ждал, когда Миля выйдет во двор. Однажды она вышла с бельем и долго развешивала его. Она была в легком платьице, и когда тянулась с наволочкой или простыней к веревке, приподнималась на цыпочки, платьице оказывалось выше колен, и я не мог насмотреться на это чудо. Наслаждаясь, я как-то застрял на втором этаже; снизу мать спросила, где я. Мне почему-то показалось, что мой истинный интерес разгадан, и я скатился с носилками вниз.

– Устал? – переспросила мать.

– Да нет… В глаз что-то попало, – соврал я.

– Ну-ка дай, посмотрю.

«Смотрела» она обычно так: кончиком языка обшаривала глазное яблоко, соринка прилипала к языку. На этот раз я отказался:

– Не надо, прошло.

Когда в очередной раз вместе с напарником поднялся на второй этаж к каменщикам, Мили уже не было. Мать впряглась в носилки сама, я минут пять-десять подождал у окна. На душе было светло, но и печаль затаилась где-то рядом, и не то чтобы точила душу, а будто бы трогала ее, легко касалась того, чего и не надо было бы касаться. Конечно, я тогда не знал и не догадывался о том, что это не любовь, а всего лишь влюбленность, что это чувство вдохнул в нас сам Господь Бог, что никому и никогда не разгадать Божьей тайны, почему Он это сделал. Но какое томление испытывает юноша, становящийся мужчиной! И какая великая услуга оказана роду человеческому! Жаль, что с годами мы грубеем и удаляемся из чистого мира грез и представлений о женщине.

Два стакана вермута и поцелуй

Кто-то придумал построить первый квартал поселка Шерловая Гора в виде серпа и молота. «Серп» – десятка полтора двухэтажных деревянных домов, расположенных по дуге, а три изображали рукоять серпа. На роль молота претендовал тот самый «голубятник», из которого я выслеживал девочку Милю. Но вскоре поселок стал застраиваться споро и капитально. Сначала выстроили большой квартал кирпичных двухэтажных восьмиквартирных домов с центральным отоплением и водоснабжением, а вскоре принялись и за пятиэтажные, в которых пустили и горячее водоснабжение. В те годы ни один горняцкий поселок Забайкалья не развивался такими темпами, как Шерловая Гора. Даже знаменитый Балей, где добывали золото. Наверное, очень большая нужда была в олове. Правда, молва связывала бурное развитие Шерловой и со знакомством и даже дружбой директора оловокомбината Шестакова с министром цветной металлургии СССР. Говорили, что они вместе учились в институте, жили в одной комнате общежития. Так или не так, а на развитие комбината и поселка были отпущены огромные средства. Помимо тепловой электростанции и жилых благоустроенных домов была построена мощная обогатительная фабрика, где олово извлекали по передовой тогда технологии.

Сомнения в полезности траты больших финансовых средств и прочих ресурсов появились сразу же после смерти Шестакова. И тут я не удержусь от рассказа о трагической судьбе главного геолога комбината Петра Терентьевича Белова. Приехал он сюда одним из первых, чуть ли не в начале 30-х годов двадцатого столетия, кажется, из Ленинграда и прямо со студенческой скамьи. Приехал с молодой и миловидной женой, актрисой, которую, говорили, увел то ли у полковника, то ли у какого-то иного начальника. Я познакомился с ним в году 62-м (после армии меня избрали секретарем комитета комсомола комбината, поэтому и «по должности» я контактировал с начальством и специалистами). Уже тогда шушукались о некоем сговоре Шестакова с главным геологом Беловым, который якобы сознательно завысил содержание металла в разведанной им сопке «Большая». Это очень серьезное обвинение. Дело в том, что защищенные в особом ведомстве, не относящемся, кстати, к заинтересованному министерству геологии, запасы месторождения как раз и определяли, стоит ли вкладывать средства в разработку месторождения. А одним из главных критерием являлся процент содержания металла в руде. Ну, все тут понятно: одно дело, когда из тонны перемолотой в муку руды получишь килограмм металла, а другое – сто граммов. Так вот Белов, якобы, завысил – и очень завысил – процент содержания, в результате чего и обсчитанные запасы месторождения оказались дутыми.

На страницу:
4 из 5