bannerbannerbanner
Сабля князя Пожарского
Сабля князя Пожарского

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Разволновалась Авдотья, сердце заколотилось – как будто в ожидании чуда: вдруг да выйдет из калитки любимый?

Она спросила у проходившей мимо бабы о хозяевах того двора. Оказалось – какие-то Потешкины. Откуда взялись, как дом и двор заполучили – баба не знала.

Она ушла, а у Авдотьи сил не было идти. Все вспомнилось! Как ночью в сад выбегала – через забор словечком перемолвиться, как с высокого крыльца высматривала своего ненаглядного.

Как давно это было! В последний раз видела Никиту – ей тридцать четыре годочка исполнилось. Не молодость – но все еще была женкой в самом соку и втихомолку гордилась Никитиной любовью. А теперь – сорок семь, бабка, семеро внуков, и в косах густая седина.

Заплакала Авдотья об ушедшей молодости, да и пошла прочь.

В другой раз до Ипатьевской церкви дошла. И там-то послал ей Господь утешение.

Давно, еще шестнадцатилетней, бегала она сюда – хоть взглядом встретиться с Никитой. Потом, уже выйдя замуж, в этой церкви тайно видалась с Никитиной мамкой – Анной Петровной. Мамка очень желала, чтобы питомец повенчался на Авдотье, и полагала, что еще не все потеряно: богатая невеста, которую Никите сосватали, оказалась хворой и, как догадались женщины, через эту хворь бесплодной. Вся надежда была – чтобы скончались эта горемыка и Иван Андреевич, тогда Анна Петровна устроила бы брак двоих овдовевших возлюбленных.

Не сладилось…

В полумраке, поскольку горели только лампадки перед образами да несколько свечек, увидела Авдотья у канунника Анну Петровну и сразу ее узнала, хотя мамка стала совершенной старушкой, сухой и сгорбленной. И прямо в церкви обняла!

– Голубушка моя, лапушка моя… – шептала мамка. – Привел Господь увидеться… Пойдем, пойдем скорее, будет моей Марьюшке радость…

Марьюшкой она звала матушку Никиты, вместе с которой выросла.

– Она жива?

– Жива! Тебя все вспоминает! Говорит – успели бы женить Никитушку на Дунюшке, остались бы внучатки! А теперь – ни одного…

Авдотья окаменела.

Сын!..

Ей вдруг стало страшно – не натворить бы беды, сказав Марье Федоровне, что у нее есть внук.

– Пойдем, пойдем, – торопила мамка Авдотью. – Она тебе будет рада! Прощения попросит за то, что вовремя тебя не сватали! Это у нее – как тяжкий камень на душе!

И Авдотья пошла к несостоявшейся свекрови.

Мамка Петровна и Марья Федоровна Вострая жили тут же, в Строгановском переулке. Они поселились вместе с дальней родственницей, также вдовой, но имевшей двоих взрослых сыновей, вели совместное хозяйство и обе стали очень богомольны.

Авдотья вошла в тесную горенку, где жили обе старушки, перекрестилась на образа и молча глядела на Марью Федоровну. Она помнила эту женщину еще крепкой, дородной, круглолицей, отчаянно нарумяненной, сейчас же навстречу встала с лавки исхудавшая и жалкая старуха, вдобавок, что-то у нее от перенесенных бедствий сделалось с рассудком. Она звала погибшую в годы Смуты дочь, чтобы та накрыла на стол.

Когда она поняла, что перед ней – бывшая невеста покойного сына, то вдруг разрыдалась, а потом, словно опомнившись, стала говорить очень толково и связно. Она хотела знать, где и как погиб сын, – Авдотья рассказала. Тогда Марья Федоровна задала совсем разумный вопрос: как вышло, что Авдотья оказалась вместе с Никитой в казацком стане?

– Долго рассказывать, – отвечала Авдотья.

– А ты расскажи, сделай мне ради Бога такую милость, – попросила старуха. – Мне о сыночке моем послушать – и то уж утешение. Как он тебя отыскал?

– В Вологде.

– Петровна сказывала, что тебя в Вологду увезли, – вспомнила Марья Федоровна. – И что, как?

Стыдно было Авдотье рассказывать, как, потеряв от внезапного счастья рассудок, они с Никитой тайно сошлись в амбаре Канатного двора, на бухтах каната. Она, как-то обойдя подробности, сказала лишь, что овдовела и что Никита забрал ее с собой.

– Дура я была, дурища бестолковая, надо было сразу тебя сватать! – воскликнула Марья Федоровна. – Чего ждали?.. Была б ты мне невесткой, внуков бы родила, а теперь я – как куст обкошенный, одна… Что мне радости от всего моего бабьего добра в укладках, от тряпичной казны, когда ни сыночка, ни внуков? Петровна, подай укладку, да не эту, а малую…

Марья Федоровна достала дорогой золотой крест, чуть ли не в пять рублей ценой.

– Возьми, Дунюшка. Ты до последнего с моим Никитушкой была, ты ему оченьки закрыла… Бери! Не в гроб же мне с собой это добро брать! Бери – и зла на меня не держи!

– Возьми, дитятко… – беззвучно прошелестела Анна Петровна. – Не то она разволнуется, кричать начнет…

Нашли шнурок, смастерили гайтанчик, крест повесили Авдотье на шею. И вскоре она ушла, пообещав приходить, когда получится.

Мысли у нее были пестрые, сбивчивые и тревожные.

Она немолода, сердечко уж побаливает. А сердечная хворь часто приводит к скорой смерти. Если она вдруг помрет – что станется с Никитушкой? Что, если Настасья откроет Гавриле правду? Станет ли Гаврила заботиться о чужом по крови отроке? Настасья – та уж точно не станет!

А у Марьи Федоровны есть какая-никакая дальняя родня. Если она оставит Никите сокровища из своей малой укладочки…

Ну да, успела Авдотья заглянуть в ту укладочку!

Если ей, не приведи Господь, завтра помирать – что она сыночку оставит? А коли ничего не оставит – куда ему деваться? Пробираться к единоутробным сестрицам в Вологду? Так ведь могут и не принять. Дочки у Авдотьи стали, как выразился однажды покойный муж, жестоковыйные. Его, отца, они порой навещали, у себя принимали, а матери до сих пор не могли простить, что она их бросила, сбежав с любовником.

А в укладке было много всего, точно не разобрать, все перепуталось и лежало кучкой. А ведь, кроме малой, была еще и большая укладка…

Несколько дней Авдотья думу думала. А потом настало воскресенье. С утра нужно самой идти в церковь и деточек с собой брать. Авдотья и Настасья собрались, принарядили Дарьюшку с Аксиньюшкой – девки на выданье, пусть женихи любуются! Авдотья даже дала Дарьюшке поносить свои серьги с лазоревыми яхонтами. Настасья нарядила маленького Олешеньку – Митя зарабатывал в Оружейной палате неплохо, на единственного сына денег не жалел. Авдотья тоже собрала Никитушку как могла. А после службы сказала Настасье, что отыскала дальнюю родню, хочет сводить к ней сына – показать.

– А богата ли родня? – спросила благоразумная Настасья.

– Богата, вот я и думаю…

Авдотья не завершила мысль, но Настасья поняла.

– Ну так веди! Может, там же и пообедаете.

Марья Федоровна и Анна Петровна сидели дома – где ж им еще быть после службы, двум старухам? Когда в горенку вошла, ведя Никиту за руку, Авдотья и поставила его перед родной бабкой, первой опомнилась мамка:

– Батюшки-светы, Никитушка! Я бы и в толпе признала!

Марья Федоровна не закричала, не рассмеялась счастливым смехом, молчала довольно долго. И сказала:

– Ты его сберегла… Ты его воспитала… Ты, ты…

И покачнулась на лавке.

Ее отпаивали холодной водой, курили перед лицом жжеными перьями. Наконец уложили на лавку.

– Это с ней случается, – шепнула мамка. – А и ты хороша – нет чтоб как-то ее приготовить… Вышло – как снег на голову…

Потом все вместе сидели за столом. Марья Федоровна не сводила глаз с внука, который решительно ничего не понимал.

– Петровна, свет мой, добеги до Норейки, пусть бы Матюшка добежал до Торга, принес пряников, принес калачей, левашников, пастилы!

– Что за имя такое – Норейка? – спросила Авдотья. – Впервой слышу. Какое-то не русское.

– А не имя, лапушка моя! Прозвание ему – Норейко, – объяснила мамка. – Он не из здешних посадских людей. Он на здешней вдове лет с десяток тому женился. Матюшка ему – не родной, а родных уже трое. Звать его Осипом. Осип Норейко – вот как!

Авдотья задумалась – до чего ж странное прозвание, хотя на Москве и не такие случаются; до Смуты по соседству жил Авдей Осинова-Нога, и ничего – как-то соседи притерпелись. Но Марья Федоровна отвлекла ее разговором про обед, и больше уж про Осипа Норейку речи не было. Потом прибежал его пасынок Матюшка, получил деньги на пряники с калачами, да с лихвой – чтобы радостней было бежать. Потом Петровна споро накрыла на стол, и все, помолясь, сели.

На душе у Авдотьи впервые за долгое время было светло – словно в родной дом попала. Она видела, что Марья Федоровна уже безумно любит внучка, уже всячески старается ему угодить, уже подарила пять алтын – на лакомства.

– Потом, Бог даст, дойду до соседки Ефросиньи, она знатные рубахи на продажу шьет. Нарядим Никитушку, как маленького царевича! – пообещала бабка. – Ведь до чего ж хорош! Волосики светленькие вьются – как у моего Никитушки. Ангел, чистый ангел!

И Авдотья поняла – жизнь готовит ей еще немало радостей.

Прибежал Матюшка, принес большой калач, три пряника, полдюжины левашников и сказал:

– А отпустите Никишку со мной! У нас на соседском дворе качели, для девок поставлены, нас туда пускают! Соседи уехали, дома один старый дед, уже почти не выходит, нас просили за двором присмотреть! Я его приведу!

– И впрямь, что отроку с нами, со старухами, сидеть? – спросила мамка. – Пусть потешится!

Никита обрадовался несказанно – взрослые разговоры, при которых велено сидеть и молчать, ему уже надоели. И Матюшка показался ему отличным товарищем – парнишка рослый, улыбчивый, нрава мирного, уживчивого. Этот не станет добровольно сидеть дома за книжками о божественном.

– Ступай, мой голубчик, – сказала Марья Федоровна. – Да смотри, в свайку не играй. Эта игра опасная.

Про свайку Никите еще Иван Андреевич Деревнин рассказывал: что-де из-за этой игры погиб маленький царевич Дмитрий Иванович. Заостренных железных прутиков и колец дома не водилось. А научиться Никите страх как хотелось.

– Не будем, матушка Марья Федоровна, – по-взрослому любезно отвечал Матюшка. А когда выскочили в сени, да на двор, да от избытка сил понеслись вприпрыжку по улице, сказал, остановившись у калитки:

– А у нас и свайка есть!

Никита был счастлив: солнце пригревало, за высоким забором распелись девки, в руке – печатный пряник, на нем олень с рогами, да еще поиграть в свайку – чего еще желать парнишке?

Качели были такие, что на них и малые дети могли качаться, и отроки, и взрослые молодицы. Состояли они из бревна и лежащей поперек длинной доски. Детки – те забавлялись сидя, вверх-вниз. Отроки и отроковицы – стоя. А были ловкие молодицы – когда их край доски поднимется вверх, они еще и подпрыгнут как можно выше.

Никита и Матюшка сперва качались просто, потом – подпрыгивая. На их счастливые крики вышел Матюшкин отчим и перебрался на соседский двор через дыру в заборе.

Был это крепкий мужик в зрелых годах – пожалуй, уж и полвека стукнуло. Но о своем обличье заботился – усы и бороду, а также русые пушистые волосы надо лбом ровненько подстригал. Чтобы не разлетались и не мешали работать – охватил их узким кожаным ремешком. Глубоко посаженные глаза казались совсем черными. Рубаху, подпоясанную не выше и не ниже положенного, а как следует, отчим носил опрятную, с красной вышивкой по плечам, порты – самые простые, холщовые. Левая рука была перевязана чистой тряпицей – видать, рукодельничал и порезался.

– Так ты гостя привел! Это славно, – сказал он. – Я – дядька Осип, а ты кто таков, хлопчик?

Никита назвался – младший сын подьячего Деревнина; подьячий в Вологде помер и похоронен, Никиту с матушкой привезли к родне, чтобы готовить к государевой службе.

– И что, в Земский приказ определят?

Никита пожал плечами – он об этом еще не задумывался.

– Это бы славно, – произнес Матюшкин отчим. – Этак ты и до дьяка дослужишься. Ты к нам почаще приходи. Найдется чем будущего дьяка угостить!

Отчим ушел.

– У других, у кого матушка вдругорядь замуж пошла, таких добрых приемных отцов нет, – сказал Матюшка. – А мой только два… нет, три раза подзатыльник дал и никогда не порол. Он меня по Москве посылает с грамотками, как вернусь – полушку дает, порой и деньгу. Я теперь всю Москву знаю!

– А ремесло у него какое?

– А мы – резчики, доски для печатных пряников режем! – с гордостью сказал Матюшка. – И за них хорошо платят. У нас доски и на большие пряники, и на малые! Ты когда-нибудь видел пряницы? Я тебе покажу! А знаменит доски один богомаз, у него славно выходит. Там и кони, и рыбы, и терема! Наши пряницы хорошо берут! Хочешь – иди к отчиму в ученье! Это веселее, чем в приказе сидеть. А верно ли, что приказных веревками к скамьям привязывают, чтобы весь день сидели и писали?

Про такое Никита от Ивана Андреевича ни разу не слышал. А вот что многие приказные – у самого царя на виду, он знал, и этим похвалился.

Так они забавлялись разговором и тешились качелями, пока не прибежала Авдотья. Марья Федоровна разволновалась, стала выкрикивать невразумительные слова, и Авдотья кинулась на поиски сына. Хорошенько его отругав, увела.

Никита шел и думал: будь что будет, а сюда надо возвращаться и с Матюшкой дружить. Епишка – хворенький, только и разговору, что о книжках и о житиях святых. А Матюшка – славный детинка и свайку лихо мечет. От Зарядья – недалеко. Мало ли, что бабы кудахчут! А он уже скоро возмужает, и на бабье кудахтанье ему будет начхать!

Глава третья

Разбойный приказ, главой которого так внезапно стал князь Дмитрий Пожарский, и впрямь сильно смахивал на проходной двор. Дел хватало – в приказ стекались челобитные, нужно было принимать решения о назначении губных старост и целовальников, о строительстве тюрьмы, расследовать разбои и кражи. Судьи менялись ежегодно, дольше всех просидел в этом чине дьяк Нальянов – более двух лет. Великое дело совершили дьяк Третьяк Григорьевич Корсаков и подьячий Никита Васильевич Постников – обновили Указную книгу Разбойного приказа, откопав в залежах старых бумаг и собрав воедино необходимые для работы указы со времен царя Ивана. Ее уже стали переписывать и рассылать по городам.

На помощь губным старостам из Москвы присылали опытных сыщиков, которым местный воевода или же, при возможности, староста обязан был дать отряд ратных людей. Порой удавалось удачно справиться с воровской шайкой, а порой – и нет. Вместе с сыщиком обычно присылался подьячий из Разбойного приказа. Вместе они наводили порядок в деятельности губной избы.

Но на излете Смуты случилась беда. Польский королевич Владислав хорошо помнил, что ему был обещан московский престол, и выступил с ратью на Москву. Было это осенью 7126 года от сотворения мира – или же 1617 года, как считал европеец Владислав. По случаю войны опять разгулялись воры, налетчики и прочие лиходеи. А простому человеку как знать, кто разорил и поджег его дворишко: литвины, ляхи, казаки, черкасы или доморощенные ироды? Когда Владислава прогнали, в Москву хлынули челобитные. Докопаться до правды была невозможно, и Боярская дума в конце концов запретила расследование грабежей и разбоя той поры, сославшись на то, что была война, а война все спишет.

Вот такое наследство досталось князю Пожарскому. И он отлично понимал, что ватаги и ватажки, оставшиеся безнаказанными, никуда не делись.

Князь и Чекмай выписывали не только имена сыщиков, застрявших в Устюжне или Соликамске, не только имена, схожие с литвинскими, делая приписки вроде такой: сдается, замешан в краже кошеля с деньгами у попа Амвросия. Им хотелось отыскать людей, что служили в Земском и в Разбойном приказах не за страх, а за совесть. Они – те, кто не штаны в приказной избе просиживал, а сам выходил с оружием брать татя и злодея.

Никого лишнего в комнату, где проводились эти изыскания, не впускали. Чекмай ночевал не в своей горенке, а в чулане, примыкавшем к комнате. Туда же им приносили кушанье.

– А вот… – Чекмай приподнял столбец. – Павлик Бусурман. Именно так – Павлик. Отличился, когда брали иродов, что священника с дьячком убили и церковь обокрали. В третий раз уж он в столбцах Земского приказа мне попадается. Сдается – наш человек.

– Приказный?

– Да нет, стрелец. Из тех, кого приказные для опасного дела употребляют.

– Берем. Запиши. А у меня – Ермачко Смирной. Тут запутанное дело – думали, он на посадского человека клевещет, оказалось – как-то опознал налетчика.

– Хорош Смирной…

– Чекмай, надобно Мамлея Ластуху сыскать! Вот кто – лазутчик милостью Божьей! Он после Смуты в Москве осел, а когда от королевича Владислава отбивались – сам пришел и стал в строй, я его тогда видел.

– Точно! Его ни с кем не спутаешь. Я с ним в деле был – еще когда на Москву шли, под Ярославлем. Помнишь, когда на две седмицы в поиск уходили да пропали, и дружок мой Глебка уж собирался панихиду служить, уж попа нанял! А тут – мы! В церковь прибежали, помнишь? Кричали: вот-де мы, из гробов вылезли! Как тот евангельский одержимый!

Князь недовольно фыркнул.

– Ты нас тогда еще скоморохами обозвал, – напомнил Чекмай.

– Отчего ж – обозвал? Вы и были истинные скоморохи. Вы ж на паперти, аки бесы, скакали. А Ластуха ржал, как жеребец стоялый. Все войско потешалось.

– На войне без этого нельзя…

– Нельзя…

Оба задумались, вспоминая былое.

Чекмай заметил – было не только веселое безобразие, была кровь ручьями, много боевых товарищей полегло. А вот, видно, время еще не пришло прикасаться к этим воспоминаниям. Когда сидели за столом с Глебом и Митей – тоже о скорбном не говорили. Митя вспоминал, как мешочек с шахматными фигурками с собой возил, а шахматного столика не было – так он клетки на земле чертил. Тоже бойцы смеялись и поддразнивали…

– А ведь скоморохи нам могут пригодиться, – сказал Чекмай. – Их в богатые дома зовут хозяев тешить. А коли у кого на дворе скоморохи галдят, тут же народ сбегается – повеселиться. Вот кого надобно нанять! Их многие знают, они всюду могут приходить, они лучше всяких лазутчиков.

– Да – коли они нам служат. А коли налетчикам? – так князь остудил Чекмаев пыл. – Но ты прав, приглядеться к веселым не мешает. Ну, на сегодня хватит. У меня уж в глазах рябит.

– Хватит, – согласился Чекмай. – Прилег бы ты, княже. А я пойду искать стрельца Бусурмана.

– И прилягу.

Князь не любил признаваться, что давние раны порой сильно беспокоят.

Чекмай сам расправил на скамье тюфячок, сам укрыл князю ноги беличьим одеяльцем. А потом надел мясного цвета однорядку, просунув руки в прорези там, где пришиты рукава, рукава же в хорошую погоду просто связываются за спиной, чтобы не мешали. Он вышел во двор – и даже захлебнулся свежим весенним воздухом. Там он окликнул дворового парнишку Миколку и велел сыскать Гаврилу. Сам же прошел в уцелевший сад – невеликий, но в хозяйстве необходимый. Когда в семье девицы на возрасте – где ж им летом быть, как не в саду?

Чекмай сам себе напомнил: спешно нанять толкового садовника, чтобы привез саженцы и укоренил их, как полагается, пока не поздно. Также этот толковый садовник укажет место, где копать пруд. В московских садах до Смуты всегда пруды были. В тот, что на княжьем дворе, столько всякой дряни за эти суматошные годы было сброшено – чем чистить, проще зарыть и сделать новый.

По просьбе Чекмая ему прикатили почтенный чурбан и поставили под яблоней. Он притянул к лицу ветку с набухшими почками – скоро, совсем скоро проклюнутся листочки и родятся на длинных тонких стебельках розовато-белые цветы.

Новая весна не приносила прежней радости. Раньше было ожидание счастливых перемен, ожидание побед. А теперь – впору благодарить иродов-налетчиков: охота за ними давала ощущение, что жизнь протекает не напрасно. И сильное, крепкое, лишь малость огрузневшее тело еще для всего годится – и для поиска во главе лазутчиков, и для сабельного боя, и для ночной скачки. Тело, хотя и обзаведясь шрамами, все еще молодо…

Чекмай подставил лицо солнечным лучам и закрыл глаза. Ему было хорошо. Ветер доносил запах распиленной древесины, запах стружек – самый что ни есть мирный. Когда Чекмай впервые ощутил в воскресающей Москве этот бодрый запах – просто стоял и дышал им. Это означало, что Смута завершается, что люди готовы жить обычной жизнью. Значит, не зря собиралось Ополчение!

– Звал, дядька?

– Звал. Пойдем в Кремль. Я – впереди, ты – следом. Если кто-то уже вертится вокруг княжьего двора, тут мы его и обнаружим. Они, сукины дети, знают меня в лицо – впрочем, и тебя тоже. Отстанешь на полсотни шагов…

Шагая по Лубянке, Чекмай думал о Гавриле. Очень ему не хотелось, чтобы воспитанник повторил его путь и остался одиноким. С одной стороны, неженатый Гаврила был Чекмаю нужен – его можно всюду послать на любой срок, он рваться домой, к женке под бочок, не станет. А с другой – на ком бы его женить? Молодец он видный, кровь с молоком, не найдется дуры, что не захотела бы с ним повенчаться.

В конце концов Чекмай решил обсудить это с Настасьей. Она Гавриле мать, тоже, поди, о невестке задумывается.

Если Ульянушку Чекмай любил и радовался за Глеба, который так удачно женился, то Настасью – не очень, считая, что эта баба – ни рыба, ни мясо. Он понимал, что за Митю Настасья пошла без особой любви, а также знал, что к этому браку княгиня Пожарская руку приложила. Но сына родила – и на том превеликая благодарность.

Вспомнив про Митиного Олешеньку, Чекмай невольно подумал о Никитушке. Этот Гаврилин дядюшка был уже в тех годах, что можно к делу пристраивать. Ежели он рос при Деревнине – то должен знать грамоте. И не забрать ли его на княжий двор? Нельзя оставлять парнишку при бабах – бабой его вырастят. Ульянушка – та на войне с мужем побывала и знает, что почем, опять же, Глеб – родитель строгий. А Митя – мягок, грубого слова жене не скажет, и это не всегда похвально…

Чтобы найти на Москве стрельца, нет нужды искать его в приказе – стрелецкие караулы стоят вокруг Кремля, у всех лестниц и ворот, на стенах и башнях. И не может же князь Черкасский, сидя в каменных приказных палатах, знать в лицо каждого забулдыжного стрельца. Стало быть, нужен любой стрелецкий караул – молодцы подскажут, где искать этого Павлика Бусурмана. Вряд ли человек, которого употребляют для дел Земского приказа, служит в Стремянном полку, охраняющем государя. Хотя всякое может быть.

Стрельцы у Никольских ворот сразу поняли, о ком речь, но как-то подозрительно засмеялись. Искать Павлика посоветовали в кабаке – в любом, их возле каменных Рядов немало.

Павлик оказался тонким, черноволосым, черноглазым, брови – вразлет, и, ежели сбрить бородку, так от красивой девки не отличить. Сказывалась черкесская кровь. И Чекмай знал, откуда на Москве такие бусурманские красавцы.

Семьдесят три года назад царь Иван, овдовев, взял за себя черкесскую княжну Кученей. Ее покрестили в память Марии Магдалины. Как он жил с этой Марьей Темрюковной – передавали разное, и даже такое, что срам выговорить. Разумеется, вместе с княжной приехала ее родня. Марья Темрюковна умерла – а родня так и осталась на Москве. Один из её племянников – Хорошай-мурза, во святом крещении Борис Камбулатович, ухитрился понравиться Никите Романовичу Захарьину, отцу нынешнего патриарха Филарета, тогда еще – Федора, да так, что за него отдали Марфу – родную сестру Филарета. Сейчас их сын Иван возглавил Стрелецкий приказ. Надо полагать, он мог бы покровительствовать Павлику Бусурману…

Этого человека Чекмай и Гаврила вывели из кабака. Был он простоволос, в одной рубахе, в портах столь изгвазданных, как будто ими Ивановскую площадь мыли, но – со стрелецкой берендейкой поперек груди. Ругался он гнилыми словами и даже князя Черкасского честил неудобь сказуемо.

– Как быть? – спросил Гаврила.

– Как, как… Идем к реке.

На берегу кипела жизнь – солнечный день выманил туда ребятишек, отважно шлепавших босиком по узкой полоске мелководья, и баб-мовниц с корзинами белья.

Чекмай разжился у толстой портомои ведром и вылил холодную воду на голову своей находке, при этом Гаврила держал Бусурмана в согбенном положении – чтобы его одежку не замочить.

Павлик заорал благим матом, но в голове у него явственно просветлело.

Он сорвал в себя рубаху вместе с берендейкой, яростно растер голову и шею, мгновение подумал – и швырнул рубаху в реку. Тут же задравшая подол и забежавшая по колено в воду баба подхватила ее, вытащила и пошлепала прочь от безумца.

– Не отдаст, зубами вцепится, а не отдаст, – заметил Гаврила.

– Ну и леший с ней, – сказал Павлик. – Не буду бегать за всякой дурой!

И лихо подбоченился.

– Ежели вся наша добыча будет такова… – Чекмай не завершил мысль, но Гаврила его понял.

– Дядька Чекмай, он так – не от хорошей жизни.

– Дурак нам не надобен.

Думая, какое тут можно принять решение, Чекмай глядел на реку. По реке тащилась большая плоскодонка, груженая белым камнем так, что вода достигала самого края бортов; камень везли для строительства богатой усадьбы. Это был последний за весну груз такого рода – местные крестьяне трудились в штольнях зимой, до начала полевых работ, и все, что было выработано, уже попало в руки каменщикам, строящим новую Москву.

На страницу:
3 из 6