Полная версия
Захватывающие деяния искрометного гения
Я разгребаю заднее сиденье универсала, стелю одеяло, кладу подушку к боковой двери и запираю ее. Затем возвращаюсь в дом.
– Ну, и как я окажусь в машине? – спрашивает она.
– Я тебя отнесу, – говорю я.
– Ты?
– Ага.
– Ха-ха!
Мы берем ее куртку. И еще одно одеяло. Берем кювету. Пакет для вливаний. Запасной халат. Тапочки. Перекус для Тофа. Бет относит все это в машину.
Я открываю дверь в подвал.
– Тоф, едем.
– Куда?
– В больницу.
– Зачем?
– На осмотр.
– Сейчас?
– Да.
– А мне обязательно ехать?
– Да.
– Лучше я останусь с Бет.
– Бет едет с нами.
– Тогда останусь один.
– Нельзя.
– Почему?
– Потому что нельзя.
– Но почему?
– Все, Тоф, довольно, иди сюда.
– Ладно.
Не уверен, что мне удастся ее поднять. Не знаю, сколько она весит. Может, сто фунтов, а может, сто пятьдесят. Я открываю дверь в гараж и возвращаюсь. Отодвигаю стол от дивана. Опускаюсь рядом с ней на колени. Завожу одну руку под колени, другую – под спину. Она пытается сесть.
– С колен тебе не встать.
– Ну да.
Я поднимаюсь с колен и нагибаюсь.
– Обхвати меня за шею, – говорю.
– Осторожнее, – говорит она.
Она обхватывает меня за шею. Рука у нее горячая.
Так, задействуем ноги. Я прижимаю полы халата к ее ногам под коленями. Не представляю себе, какой может быть кожа в этих местах. Боюсь того, что может обнаружиться под халатом, – синяки, пролежни, язвы. Там наверняка есть синяки, мягкие участки… там, где все сгнило. Я встаю на ноги, она тянется свободной рукой к той, что обнимает меня за шею, дотягивается, сплетает пальцы. Она легче, чем я думал. И не такая истощенная, как я боялся. Я обхожу кресло, стоящее рядом с диваном. Однажды я видел, как они, мать с отцом, вместе сидели на этом диване. Я иду по коридору в гараж. Белки у нее пожелтели.
– Смотри, чтобы я головой не ударилась.
– Не беспокойся.
– Смотри.
– Не беспокойся.
Мы переступаем через порог первой двери. Под ногами скрипят прогнившие половицы.
– Ой!
– Извини.
– Ой-ой-ой-ой.
– Извини, извини, извини. Ты цела?
– М-м-м-м.
– Извини.
Дверь в гараж открыта. В гараже очень холодно. Она втягивает голову в плечи, я захожу внутрь. Я представляю молодоженов, он переносит ее через порог. Она беременна. Залетевшая невеста. Опухоль – воздушный шар. Опухоль – фрукт, пустотелая тыква. Она легче, чем я думал. Я думал, из-за опухоли она будет тяжелее. Опухоль большая и округлая. Мать натягивает на нее штаны, точнее, раньше натягивала штаны с эластичным поясом, до того как стала носить халат. Но она легкая. Опухоль легкая, пустая, воздушный шар. Опухоль – гнилой фрукт, посеревший по краям. Или улей – черный и живой, с неясными краями. Нечто с глазами. Паук. Тарантул с растопыренными ножками, ножками-метастазами. Воздушный шар, вымазанный грязью. Цвета грязи. Или даже черный, и блестит. Как икра. Цвета икры, и формы тоже, и размером с шарик. Тоф – поздний ребенок. Ей было уже сорок два, когда он родился. Беременной она каждый день ходила в церковь молиться. Когда пришел срок, ей разрезали живот, ребенок был здоровый, все на месте.
Я захожу в гараж, она сплевывает. Хорошо слышный булькающий звук. Сейчас у нее нет ни полотенца, ни кюветы. Зеленая слизь стекает по подбородку на халат. Подступает вторая волна, но она надувает щеки и прикрывает рот ладонью. Зеленая слизь размазывается по лицу.
Дверца машины открыта, и я первым делом просовываю внутрь ее голову. Она сводит плечи, хочет уменьшиться, чтобы легче было пролезть. Я перебираю ногами, встаю поудобнее. Двигаюсь медленно. Почти не двигаюсь. Она – ваза, она – кукла. Огромная ваза. Огромный фрукт. Овощ-чемпион. Я просовываю ее в дверь. Наклоняюсь, устраиваю на сиденье. В этом халате, которым она застенчиво старается прикрыть ноги, она кажется маленькой девочкой. Она поправляет подушку и откидывается на нее.
Устроившись, она тянется к лежащему на полу машины полотенцу, прижимает его ко рту, сплевывает и вытирает подбородок.
– Спасибо, – говорит она.
Я закрываю дверцу и сажусь на пассажирское место. Бет выходит из дома с Тофом, на нем зимнее пальто и теплые рукавицы. Бет открывает заднюю дверь, Тоф залезает внутрь.
– Привет, малыш, – говорит мама, неловко выворачивая голову и глядя на него.
– Привет, – говорит Тоф.
Бет садится на водительское место, поворачивается и хлопает в ладоши.
– Ну, вперед!
Видели бы вы похороны моего отца. Кого только не было – учителя третьих классов, друзья матери, несколько человек с отцовской работы, которых никто не знал, родители наших друзей. Все закутанные до самого носа, с остекленевшими от холода глазами, топали на коврике у входа, стряхивая налипший снег. Шла третья неделя ноября, морозы наступили необычно рано, дороги обледенели – давно такого не было.
Все выглядели потрясенными. Ни для кого не было секретом, что моя мать болеет, что с ней в любой момент может случиться все что угодно, но от него такого сюрприза не ждали. Никто не знал, что делать и что сказать. Не то чтобы у отца было много знакомых – общался он мало с кем, по крайней мере, в городе – так, всего несколько приятелей, но мать многие знали и, наверное, чувствовали, что пришли к приведению, которое хоронит своего мужа.
Мы чувствовали себя неловко. Все было так безвкусно, так ужасно – мы вынуждены были пригласить людей в дом в момент распада нашей семьи. Мы всем улыбались, пожимали руки. А, это вы, здравствуйте, – приветствовал я миссис Глэкинг, свою учительницу из четвертого класса, которую не видел добрых десять лет. Выглядела она хорошо, ничуть не изменилась. Все толпились в холле, мы смущались и извинялись, стараясь хоть как-то разрядить атмосферу. Мама, одетая в платье в цветочек (оно лучше всего скрывало устройство для внутривенного вливания), сначала встречала всех стоя, но вскоре вынуждена была сесть, она всем улыбалась: здравствуйте, добрый день, спасибо, вам спасибо, как поживаете?.. Я подумал было отослать Тофа в другую комнату – отчасти ради него самого, а отчасти чтобы гости не видели всей ужасающей картины, но он сам ушел с кем-то из приятелей.
Священник – дородный незнакомец, одетый в черное, белое и это неоново-зеленое, которое они носят, пребывал в растерянности. Отец был атеистом, так что священник, который знал его только по нашему рассказу, услышанному час назад, говорил о том, как отец любил свою работу (На самом деле любил? – задумались мы, но ответа так и не нашли) и как он любил гольф (это правда, на сей счет у нас сомнений не было). Затем поднялся Билл. Он был хорошо одет, умел носить костюмы. Он отпустил пару острот, весело пошутил, пожалуй, с весельем немного перестарался, полагая, наверное, что один-другой анекдот разогреет народ (в то время он часто выступал на публике). Мы с Бет несколько раз ткнули мать в бок и тут же устыдились: мы с детства дразнили его и издевались над его пресной серьезностью. Потом все потянулись на выход, не сводя глаз с медленно переставляющей ноги матери, каждому улыбающейся, довольной встречей со всеми этими людьми, которых давно уже не видела. Мы немного задержались в фойе, объясняя всем, что дома будут устроены скромные поминки, сочувствующие принесли нам так много еды, за что спасибо, так что, если кто захочет прийти, будем рады.
Пришли многие: друзья матери, брата, сестры, мои друзья по школе и колледжу, приехавшие домой на День благодарения, – и когда все собрались этим темным зимним вечером, я попытался превратить это суровое по сути мероприятие во что-то повеселее. Я намекнул, что неплохо, если бы кто-нибудь сходил за пивом, – Ящика, наверное, хватит, дружище, – прошептал я на ухо Стиву, своему приятелю по колледжу, но никто так и не сходил. Я думал, что стоит напиться, и не из скорби или чего-то вроде того, а просто – у нас ведь вечеринка, не так ли?
Билл приехал из Вашингтона вместе со своей девушкой, которая нам не понравилась. Кирстен приревновала меня к Марни, моей бывшей, которая тоже пришла. Рассевшись в гостиной, мы, не сняв черные пиджаки и галстуки, попробовали было поиграть в викторину, но особенного веселья не получилось, тем более без пива. Тоф с другом играли в «Сегу» в подвале. Мать, в окружении приятельниц по волейбольной команде, устроилась на кухне, они пили вино и громко смеялись.
Зашел Лес. Это был единственный из друзей отца, которого мы действительно знали, о котором что-то слышали. Когда-то, много лет назад, они работали вместе в адвокатской конторе в центре города, но и потом, когда пути их разошлись, по-прежнему время от времени встречались в Чикаго. Когда Лес с женой, собираясь уходить, отыскивали свои пальто и шарфы, мы с Бет подошли к ним сказать спасибо. Лес, человек добродушный и веселый, завел разговор о стиле вождения моего отца.
– Лучше водителя я в жизни не встречал, – говорил он, восхищаясь. – Такой плавный ход, такая точность во всем. Невероятно. Он видел ситуацию на дороге на три-четыре хода вперед, едва притрагиваясь пальцами к рулю.
Мы с Бет жадно слушали его слова. Прежде об отце нам никто ничего не рассказывал, и мы ничего о нем не знали, кроме того, что видели собственными глазами. Мы попросили Леса рассказать еще что-нибудь, хоть что-то. Он сказал, что отец любил называть Тофа «Жопкиным».
– Я даже долго не знал, как его по-настоящему зовут, – признался Лес, набрасывая на плечи пальто, – Жопкин и Жопкин.
Лес классный, по-настоящему классный. Сами мы этого прозвища никогда не слышали. Дома оно ни разу не прозвучало. Я пытался представить себе, как отец его произносит, как они с Лесом сидят в ресторане и он рассказывает другу всякие веселые истории про Стоша и Йона, двух рыболовов-поляков. Нам хотелось, чтобы Лес остался. Чтобы Лес рассказал, что отец говорил про меня, про всех нас, про семью, знал ли он, что был болен, сдался ли он (и почему сдался). И еще: Лес, почему он продолжал ходить на работу, хотя дни его были уже сочтены? Можете рассказать, Лес? Ведь всего за четыре дня до смерти он был на работе. Когда вы последний раз с ним разговаривали, Лес? Что ему было известно? Вам он что-нибудь говорил? И если говорил, то что?
Мы пригласили Леса как-нибудь зайти поужинать. Да, говорит, обязательно, в любое удобное для вас время. Только позвоните.
Когда я последний раз видел отца, то не знал, что это последний раз. Он лежал в отделении интенсивной терапии. Я приехал из колледжа навестить его, но поскольку диагноз поставили буквально накануне, я толком ничего и не понял. Его ждало обследование и лечение для восстановления сил, и через несколько дней он мог вернуться домой. Мы приехали в больницу вместе с матерью, Бет и Тофом. Дверь в палату, где лежал отец, была закрыта. Мы толкнули ее – она оказалась тяжелая – и застали отца курящим. В отделении интенсивной терапии. Окна были закрыты, полно дыма, невероятная вонь, а посреди всего этого мой отец, который явно был нам рад.
Мы больше молчали, чем говорили. Пробыли, может, минут десять, забившись в дальний угол палаты, лишь бы быть подальше от дыма. Тоф спрятался у меня за спиной. На каком-то аппарате, установленном рядом с кроватью отца, бегали зеленые огоньки: то вспыхнут, то погаснут, погаснут – вспыхнут. А еще один – красный – горел все время.
Отец полусидел на кровати, откинувшись на две подушки. Нога на ногу, руки за головой. Улыбался, будто выиграл главный в своей жизни приз.
После ночи в реанимации и дня в отделении интенсивной терапии мать перевели в хорошую палату: просторную, с огромными окнами.
– Это палата для умирающих, – говорит Бет. – Смотри, сколько места, есть где с родственниками пообщаться, можно остаться на ночь…
В палате было дополнительное спальное место – большой раздвижной диван, на нем мы и устроились, не раздеваясь. Уезжая из дому, я забыл переодеть штаны, и пятно стало коричневым с черными краями. Время позднее. Мама спит. Тоф спит. Раздвижной диван не особенно удобен. В тело сквозь матрас впиваются металлические перекладины.
Над кроватью матери горит светильник, образуя вокруг ее головы слишком драматичный янтарный нимб. Стоящий за кроватью аппарат похож на аккордеон, только светло-голубого цвета. Вертикально растягивающийся, он издает чмокающий звук. Я прислушиваюсь к этому звуку, и дыханию мамы, и гудению других аппаратов, и гудению обогревателя, и дыханию Тофа, близкому и спокойному. Мама дышит тяжело, неровно.
– Тоф храпит, – говорит Бет.
– Знаю, – говорю я.
– Разве дети храпят?
– Не знаю.
– Послушай, как она дышит. Прерывисто. С большими паузами.
– Ужас.
– Да. Иногда секунд двадцать между вдохом и выдохом.
– Полное безумие.
– Тоф во сне лягается.
– Знаю.
– Смотри, отрубился уже.
– Знаю.
– И постричься ему надо.
– Да.
– Хорошая палата.
– Да.
– Правда, телевизора нет.
– Это, конечно, странно.
Когда большинство гостей ушли, мы с Кирстен направились в родительскую ванную. Кровать в комнате скрипит, да и не хотели мы там спать – комната пахла, как мой отец: подушки и стены пропитаны серым запахом дыма. И вообще, мы туда заходили, только чтобы стянуть мелочь из комода либо через окно выбраться на крышу – туда можно было попасть только через окно в их комнате. Все в доме спали – кто внизу, кто в спальнях, а нам с Кирстен осталась родительская гардеробная. Мы принесли с собой одеяла и подушку и постелили на ковре, между гардеробом и душевой кабиной у зеркальной двери шкафа.
– Так странно, – сказала Кирстен. Мы с ней познакомились в колледже, встречались уже несколько месяцев, хотя долго старались особо не сближаться, – мы очень нравились друг другу, но я боялся, что такая рассудительная девушка и к тому же красотка быстро меня раскусит, – пока однажды она не поехала вместе со мной домой на выходные, мы пошли на озеро, и я рассказал ей, что мать у меня болеет, конец ее близок, а она сказала, что это странно, потому что у ее матери тоже опухоль мозга. Я знал, что ее отец бросил семью, когда она была маленькой, что с четырнадцати лет она работала круглый год, я знал, что она сильная, но вот с ее губ слетело это новое слово, это смутное словечко. И с тех пор наши отношения стали более серьезными.
– Слишком странно, – сказала она.
– Да нет, все хорошо, – сказал я, раздевая ее.
Все спали: мать в комнате Бет, мой друг Ким на диване в гостиной, мой друг Брук на диване в большой комнате, Бет в моей старой комнате, Билл в подвале, Тоф в своей комнате.
Мы молчали. Ничего больше не осталось.
Бет вспоминает первой, посреди ночи, и порывисто вздыхает. Все последние дни мы смутно держали это в уме, но потом забыли и опомнились только сейчас, в 3:21 ночи, что завтра – сегодня – у нее день рождения.
– Черт.
– Ш-ш-ш.
– Она не слышит. Спит.
– Что будем делать?
– Тут есть магазин подарков.
Она не узнает, что мы почти забыли.
– Верно. Воздушные шарики.
– Цветы.
– Надо подписать, что это от Билла тоже.
– Ага.
– Может, какую-нибудь мягкую игрушку?
– Это будет слишком банально.
– Какие еще варианты?
– Ой!
– Что?
– Тоф лягнул меня.
– Ворочается во сне. На сто восемьдесят градусов.
– Слышишь?
– Что?
– Слушай!
– Что?
– Ш-ш-ш! Она не дышит.
– Давно?
– Кажется, целую вечность.
– Блядь.
– Погоди. Кажется, задышала.
– О господи, странно-то как.
– Ужасно.
– Может, отложим день рождения до возвращения домой?
– Нет, нужно что-то сделать сейчас.
– Мне не нравится, что палата на первом этаже.
– Да, но сама-то комната хорошая.
– Мне не нравится свет с улицы.
– А…
– Может, задернем шторы?
– Нет.
– А утром?
– Нет, зачем?
4:20. Бет спит. Я сажусь и смотрю на маму. У нее снова отросли волосы. Так долго у нее не было волос. За несколько лет как минимум пять париков сменила, один отвратнее другого, как и любые парики. Один слишком большой. Другой слишком темный. Третий слишком кудрявый. Четвертый с проседью. Хотя все выглядели более или менее естественно. Странность заключается в том, что ее нынешние настоящие волосы вились сильнее, чем прежние настоящие, и даже сильнее, чем самый кудрявый из париков. И стали темнее. Сейчас ее волосы больше похожи на парик, чем любой из париков.
– Забавно, как у тебя отросли волосы, – сказал как-то я.
– Что тут забавного?
– Что они стали темнее, чем раньше.
– Ничего подобного.
– Точно, точно. Ты же была почти седой.
– Нет. Всего несколько седых волос.
– Всего несколько было десять лет назад.
– Никогда они не были седыми.
– Ладно, как скажешь.
Я снова лег. Бет дышит тяжело и ровно. Потолок походит на молоко. Потолок медленно движется. По углам потолок темнее, чем в середине. Потолок походит на сливки. Металлическая перекладина, разделяющая пополам и поддерживающая матрас снизу, впивается нам в спину. Потолок плывет.
Когда мой отец находился в реанимации, примерно за полтора дня до того, как сдаться, к нему пришел священник, видимо, для проведения последнего обряда. Поговорив с ним и выяснив цель визита, отец сразу велел ему уходить, выгнал. Когда потом врач рассказывал эту историю, которая стала чем-то вроде легенды, он ссылался на поговорку, что в окопах не бывает атеистов. «Говорят, в окопах атеистов не бывает, – сказал врач, глядя в пол, – но тут… вот те на!» Отец даже не позволил ему прочитать какую-нибудь краткую молитву, например, «Аве, Мария» или что там. Священник, наверное, знал, что отец в церковь не ходит и ни к какой конфессии не принадлежит. Но, полагая, что оказывает услугу, хотел дать ему шанс на искупление, получить выигрышный – один на тысячу – билет на спасение души. Однако, понимаете ли, мой отец относился к религии с таким же терпением, как и к коммивояжерам, звонящим в дверь. Он любезно улыбался, быстро и дружелюбно говорил «спасибо не надо», после чего решительно дверь закрывал. Именно так поступил он и с этим несчастным, желавшим ему добра священником: широко улыбнулся и, будучи не в силах подняться, чтобы закрыть перед беднягой дверь, просто сказал:
– Спасибо, не надо.
– Но, мистер Эггерс…
– Спасибо, не надо, всего хорошего.
Мы заберем ее отсюда через несколько дней. Мы с Бет поклялись забрать ее, придумали, как вытащить, даже если доктора будут против: укроем ее на каталке, сами наденем белые халаты и темные очки, по-быстрому довезем ее до машины. Я пересажу ее, Тоф, если понадобится, отвлечет внимание окружающих – попрыгает, попляшет, что-нибудь в этом роде. А потом мы все запрыгнем в машину и уедем, отвезем ее домой – победа! у нас получилось! у нас получилось! – достанем где-нибудь больничную койку и поставим ее в гостиной, на месте дивана. Организуем сиделку, которая будет с ней круглые сутки, – койку и сиделку организует одна женщина, миссис Ренштлер, она когда-то жила на другой стороне улицы, в доме, на который смотрел, стоя на коленях, отец. Она давно отсюда переехала, но всего лишь в другой район города, но снова внезапно появилась – она работает в хосписе и все устроит, она утешит нас, и мы полюбим ее, хотя прежде ее и не знали. Одной из сиделок будет крупная средних лет чернокожая женщина из северного Чикаго, говорящая с южным акцентом, она привезет с собой Библию, иногда будет плакать, вздрагивая плечами. Будет еще одна сиделка, помоложе, угрюмая русская, которая будет казаться вечно чем-то недовольной, и выполнять свою работу поспешно и резко, и дремать, когда мы ее не видим. И еще одна, которая появится на один день, но больше не придет. Еще женщины, подруги матери, будут навещать ее – при макияже и в мехах. На неделю из Массачусетса приедет миссис Динин, старинная приятельница нашей семьи, ей захочется повидаться с матерью, она будет ночевать в подвале и целыми днями толковать о духовности. Будет необычайно много снега. Сиделки будут мыть маму, когда нас нет в комнате или когда мы спим. Мы будем проверять ее днем и ночью – заходить к ней в комнату и, если мать не бодрствует, замрем от страха, потом возьмем себя в руки, подойдем к кровати и поднесем руку к ее рту, проверить, что она дышит. Однажды она скажет нам вызвать ее сестру Джейн, и мы заплатим за авиабилет, и как раз вовремя. Когда, сразу из аэропорта, мы привезем тетю Джейн домой и она сядет у кровати матери, до этого времени не встававшей несколько дней, мама вскочит, словно ребенок, очнувшийся от страшного сна, и обнимет сестру, а та широко улыбнется и закроет глаза. Будет бесконечный поток посетителей, они будут сидеть рядом с матерью и болтать о последних событиях, потому… потому что умирающие не любят говорить о смерти, они скорее готовы выслушать, кто разводится или чьи заболевшие дети либо уже поправились, либо идут на поправку. Будут приносить домашнюю выпечку. Будет отец Майк – молодой рыжеволосый священник, который ясно даст понять, что не собирается никого обращать в свою веру и отслужит мессу в комнате, где лежит мать, и обойдется без просфоры, потому что у нее нет желудка, и миссис Данин тоже причастится; какую-то часть этой церемонии я смогу наблюдать из кухни, где буду разогревать замороженную пиццу. Из шкафчика наверху принесут четки. Мы зажжем свечи, чтобы заглушить дурной запах, исходящий из ее пор после того, как перестала работать печень. Мы расположимся у кровати и будем держать ее за горячие руки. Внезапно, глубокой ночью, она сядет на кровати, заговорит громко, невнятно. Каждое слово будет казаться последним, пока за ним не последует очередное. Когда зайдет Кирстен, мать вдруг поднимется и будет убеждать ее, что в аквариуме сидит обнаженный мужчина. Мы сдержим смех – она уже несколько дней говорит об этом обнаженном мужчине, и Кирстен с известной долей серьезности подойдет к аквариуму и заглянет в него. На что мать сперва закатит глаза, а потом довольно улыбнется, уверенная в своей правоте. Потом она снова откинется на подушку, и через несколько дней у нее пересохнет рот, и потрескаются губы, и сиделка будет каждые двадцать минут смачивать их ватной палочкой. Затем последует морфий. С волосами, которые почему-то будут выглядеть странно дерзкими, пушистыми, и лоснящейся кожей, загорелой и желтушной, и блестящими губами, она будет выглядеть великолепно. На ней будет купленная Биллом атласная пижама. Мы будем включать музыку. Бет поставит Пахельбеля[36], а когда он надоест, включим расслабляющую запись в стиле нью-эйдж, написанную сестрой моего отца тетей Конни, живущей в графстве Марин с говорящим какаду. Дозы морфия станет не хватать. Придется заказывать его вновь и вновь. В конце концов мы получим достаточное количество, и нам разрешат самим определять дозировку, и вскоре мы будем вводить его всякий раз, как она застонет, и он будет течь прямо в нее по прозрачной трубке, и стоны прекратятся.
Когда ее будут забирать, мы выйдем из дома и, вернувшись, обнаружим, что койки тоже больше нет. Мы вернем диван на прежнее место, у стены, где он и стоял, пока койки не было. Несколько недель спустя один мой приятель организует Тофу встречу с игроками баскетбольного клуба «Чикаго Буллз» после тренировки в спортивном зале в Дорфилде[37]. Тоф прихватит с собой карточки с баскетболистами, по одной или даже две на каждого, в основном новичков, которые ценятся выше, чтоб игроки оставили автограф, и тогда карточки станут еще более ценными. Мы будем наблюдать за тренировкой через окно, а потом они, в пропотевшей форме, выйдут к нам, потому что их попросят об этом, – и Скотти Пиппин, и Билл Картрайт. Подписывая фотографии маркером, который Тоф принесет с собой, они спросят его, почему он не в школе, ведь будет среда, или понедельник, или какой-то еще рабочий день, и он просто пожмет плечами. Той весной мы с Бет будем время от время вытаскивать его из школы, иногда по поводу, иногда без, желая сохранить видимость нормальной жизни, мы порой просто будем говорить: а пошло оно все… Тоф будет сиять от счастья из-за знакомства с «Быками» и от того, что теперь является обладателем этих до смешного ценных карточек, и по дороге домой мы будем всерьез обсуждать, стоит ли заверить автографы у нотариуса, чтобы никто не сомневался, что Тоф лично их взял. Билл сменит работу, чтобы быть ближе к нам, сразу после волнений[38] переберется из Вашингтона в Лос-Анджелес, и станет работать головой уже там. Он будет заниматься всеми денежными вопросами: страховкой и продажей дома, – у нас не было никаких сбережений, вообще ничего; Бет возьмет на себя счета, бланки и вообще все бумаги, а Тоф останется со мной – мы ближе всего по возрасту, да и вообще, это вроде как подразумевалось само собой. Но сначала он закончит третий класс, я же не закончу курс по нескольким предметам, но несмотря на то, что в моем дипломе будет не хватать баллов, церемония выпуска все равно будет, и на нее придут Бет, Тоф и Кирстен, после нее – ужин, но скромный, пусть все будет скромно, ничего особенного. После этого, максимум через неделю, под косые взгляды и поцокивания языками людей, всех этих стариков, мы продадим дом почти со всей мебелью – будь у нас такая возможность, вообще бы сожгли этот блядский дом, – и переедем в Беркли, где Бет поступит на юридический, и мы поселимся все в красивом большом доме с видом на залив, недалеко от парка с баскетбольной площадкой и беговыми дорожками…