bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Однако возвращалась она на Шестую Советскую с лицом по-прежнему непроницаемым, и мысль ее работала так же жестко и рассудочно, как в кабинете главного редактора. Комната отцовой мифической жены… Она так ни разу и не спросила о женщине, к которой ушел отец после развода, поэтому нет, не так: комната предположительно отцовой мифической жены – да и являлась ли та засаленная тетка, которую она видела пару раз мельком на кухне, той самой женой? Ее комната в летний период сдавалась посуточно, периодически там появлялись и исчезали гости Северной столицы, и Ира едва успевала вовремя вручить им ключи и свежевыглаженное белье. Третья комната принадлежала соседям, которые с мая по октябрь безвылазно находились на даче. И последняя, четвертая, была наглухо заперта. Ее даже не пытались ни продать, ни сдать.

И все равно Ира была кем-то другим, не Ирой Личак, не Ирочкой Пропастиной, когда однажды, после обеда, закрыв дверь за очередными гостями столицы и словно наблюдая за собой со стороны, вылила воду из чайника и кувшина, перекрыла на кухне кран, повредив ручку, и, прощаясь с отцом, «забыла» вытащить из сумочки купленное лекарство и положить его на подоконник (отец не вспомнил о нем; упаковка от предыдущего лежала на привычном месте; другие лекарства, которые не могли его заменить, но могли помочь пережить приступ, тоже подошли к концу – все совпало, совпало!), – она вышла из дома, думая о том, что стационарный телефон в этой квартире давно отобран за долги и наверняка продан какой-нибудь фирме за легкостью запоминания комбинации цифр и что завтра, стоит ей опоздать на «дежурство» и прийти в квартиру на два часа позднее… Да что там завтра! Уже сегодня к ночи отцу следовало сделать укол, чтобы у него было это завтра… В мобильный телефон отца она заглянула еще в полдень и за считанные минуты вывела все имевшиеся на счету средства. Кредит этому абоненту не предоставлялся.

Ей больше не придется ни в кого стрелять. В архив поступит другая папка с двумя датами, и ей самой умирать, благодаря этой папке, тоже будет чуточку менее страшно – когда-нибудь, когда закончится очередная ремиссия, когда она выдохнется и не сможет больше бороться. Когда отступится.

Почему, ну почему она это сделала?!

Не смогла простить порошковый творог и мягкий маргарин? Или капроновых колготок сэконд-хэнд? Мать долго и жарко спорила с подругой по телефону, являются ли колготки нательным бельем или нет. Потому что если являются, то, конечно, использовать их после кого-то нельзя. Но, так или иначе, Ирочка донашивала за кем-то те принесенные матерью в дом несколько пар колготок, и долго, ведь они были лучшими в той Ирочкиной жизни… Или как однажды мать увезли на «скорой» и Ирочка целых десять дней провела, словно в бункере: в школу не ходила, на звонки не отвечала, к двери даже не приближалась. Ей было одиннадцать. За те десять дней она съела все, что в доме было съестного. С наступлением темноты залезала под стол в материной комнате, почему-то полагая, что так будет надежнее – оттуда были видны стоявшие на широкой массивной тумбе для белья часы с большим циферблатом. Ирочка как завороженная глядела на бег секундной стрелки, потом переводила взгляд на минутную. Минутная двигалась чрезвычайно медленно, но она вздрагивала с чуть слышным треньканьем – и это убеждало Ирочку в том, что время все-таки движется. Что мама, если только она не умерла, обязательно возникнет на пороге этой комнаты. Если только она жива. Если только она жива – выстукивало в мозгу. Попросить помощи у кого-нибудь из знакомых, друзей, она не решилась.

Глупость, конечно, несусветная. Просто им с матерью не повезло – у них не было родных…

Но нет, все нет! Просто она поняла, что ей не нужно было это наследство. Нужно было что-то заместо любви. (На любовь в чистом виде Ира, банкрот, не рассчитывала.) Несколько слов, запоздалых, неточных, даже не слишком искренних, возможно, придуманных всего лишь пару недель назад, когда взрослая, красивая дочь стала приходить ежедневно, и пусть даже произнесенных, чтобы просто обмануть еще одну женщину в своей жизни, – в очередной раз. Обмануть, но не предать! Разница незавидная, но для такой нищенки, как Ира…

Получить эти два миллиона, ухаживая за умирающим, – значило согласиться с тем, что отца у нее нет и никогда не было, а была просто работа.

Но он был, ее отец, был! И в тот далекий день, когда он перестал звонить им с матерью и молчать в трубку, он изменил их жизнь!


Вернуться домой не представлялось возможным. Она бы сейчас этого просто не выдержала: запаха борща свекрови на одной половине дома и кафедрального баса мужа в другой. Она брела по центру города без единой мысли в голове, не соображая, где находится, пока, пересекая канал Грибоедова, не вспомнила один адрес и не остановилась.

Позвонила жившей поблизости подружайке, сначала по телефону, потом, подойдя к нужной двери, в домофон. Та выпустила ей навстречу двух своих волкодавов – хаски, которые от радости чуть не сбили с ног дорогую гостью, но, видимо, вовремя вспомнив про «воспитание», удержали ее на ногах своими боками, а потом каким-то непостижимым образом вознесли на второй этаж и буквально внесли на порог своего обиталища.

– Ирк!

Хозяйка, по обыкновению, хлопотала на кухне.

Хаски с тяжелым уханьем прыгали вокруг Ирочки в небольшом квадратном коридоре, безнадежно заваленном зимним барахлом и детскими вещами. Мамина Девочка сразу же полезла в Ирочкину сумку, а Мамин Мальчик засунул морду ей под подол и принялся там что-то исследовать. Все как всегда.

Выбежала хозяйка в фиолетовых лосинах и мокрой от пота зеленой майке с ласточками и потащила Ирочку в огромную кухню, где жаркий, знойный день и не думал заканчиваться, наоборот, Ирочка как будто вступила в парную – здесь полным ходом шла подготовка к зиме: стерилизация, маринация, соления, варения, и похоже, что в заводских масштабах.

– Все, Ирк, с помидорами к ночи управлюсь, завтра берусь за крыжовник! – Хозяйка, девица Ирочкиных лет, взмыленная, с распухшими красными руками, радовалась как дитя. – Сегодня вот только надо заставить мужиков сходить нарвать вишни.

– Какой еще вишни? – наивно спросила Ирочка.

– Лист вишни! Варенье с ним обалденное!

Светка без устали лавировала между банками, вениками из каких-то трав, пирамидами с крышками, кастрюлями, бесчисленными мешками, при этом раздавая пинки то собакам, то детям, снующим тут же, и не забывая контролировать самое главное: плиту с четырьмя конфорками – все они что-то производили! Да еще подкладывала Ирочке в тарелку то голубцы, то сметану.

– Где они возьмут здесь лист вишни? – Ирочка проснулась.

– А! – беспечно отозвалась Светка. – В Юсуповском надергают, потом рядом с Никольским собором. А Михайловский сад и Голландию совсем испортили, уроды.

– Почему? – вяло спросила Ирочка. Уже ушла в свою раковину.

– В Михайловском охраны понаставили, в Голландии вообще музей под открытым небом устроили. Мало, что ли, у нас зрелищ? Ж-жесть!


Ира брела дальше по нежелающему остывать асфальту.

Сейчас там, на Шестой Советской, одному человеку станет плохо. Он вспомнит о пропущенной инъекции, попытается встать с постели. Это ему удастся с трудом. Шатаясь, хватаясь обеими руками за спинку стула и стол, он доберется до подоконника и обнаружит упаковку, в которой не найдет ни одной ампулы. Упадет обратно на подушки и примется лихорадочно соображать, где же они, эти чертовы ампулы. Обшарит прикроватную тумбочку в поисках других лекарств, которые могли бы ему помочь. Ну, хотя бы унять это гадкое, невыносимое жжение в груди. И, самое страшное, нигде не будет видно телефона. Потом, отдышавшись, он снова встанет, у него непременно закружится голова, задвоится в глазах, но он обязательно дотянет до буфета – однако там окажутся только шприцы, бинты и стерильные марлевые повязки. И тогда он, как раненый зверь, заметается по комнате, сшибая с ног стулья, табурет, опрокидывая пирамиды с одноразовыми пеленками, бельем – в поисках мобильника. Он будет мечтать о глотке воды, но ведь всю воду из кувшина на тумбочке он уже выпил, когда лежал на подушках со «Спорт-Экспрессом», когда его просто немного подташнивало, как всегда по вечерам, и слегка темнело в глазах – пустяк. А когда все-таки найдет телефон – аппарат вежливо сообщит ему, что «услуги по данному номеру временно приостановлены». И выполнить последнее действие – вспомнить короткий номер вызова «скорой» со своего оператора, набрать эти три цифры, дождаться ответа и заговорить – он будет уже не в состоянии…

Ничего удивительного. Он предал – предали его. Пусть, пусть оторвется от своих кроссвордов, газет и прочей жвачки, которой он пробавляется в своем последнем зале ожидания – только чтобы не думать, только чтобы не бояться! Нет, пусть подумает напоследок, если получится. Может, вспомнит мать – ту, которую Ира никогда не знала, но которую знал он – которая понятия не имела, где суд, а где прокуратура, которой не было никакого дела до сергеев александровичей, дяди коли, дяди вали, дяди олега, дяди сережи…

Но она брела дальше по городу и потихоньку постигала то, что сделала. Гаденькая шутка? Очередная ее фантазия? Нет, там, в эти минуты, на Шестой Советской, из-за Ирочки и для Ирочки умирал человек.

Этот человек возил ее на санках, и она до сих пор не могла стереть из памяти картинку, стоявшую у нее перед глазами: туго натянутая бечевка, завязанная морским узлом на передке ее санок, дорогие брюки с безукоризненно проглаженными стрелками, и ритмично, в такт ходьбе, расходящиеся серые в елочку фалды пальто. По утрам, перед садиком, он ее причесывал – туго-туго заплетал волосы в две косички, скрепляя их черными хозяйственными резинками, украшенными красным пластмассовым цветком, – и всегда Ире было больно от его пальцев, но она почему-то боялась сказать ему об этом. В магазине, в отделе напитков, пока отец потягивал пиво и с кем-то беседовал, Ире разрешалось взять стакан для сока, перевернуть его и, вжимая в основание подноса, веселыми фонтанирующими струйками промыть стакан, а потом ей наливали туда персиковый или сливовый сок из трехлитровой банки. Персиковый был вкуснее. По выходным маленькая Ира ползала по спящему отцу и всюду, где только получалось, совсем не обязательно в прядях его пышной шевелюры, повязывала ему бантики из ленточек. И каждую ночь в один и тот же час Ира, уже просмотревшая свои семь снов, просыпалась в кромешной тьме и тут же зажмуривала глаза, пытаясь понять, где чернее – у нее в глазах или в комнате, – просыпалась оттого, что отец заводил будильник до упора – тот самый, с большим циферблатом.

С ненавистью Ира спозналась намного позже. Когда ее с ее очень простыми фамилией, именем и отчеством не взяли после учебного оркестра в настоящий, концертирующий («Исполняет Ирина Личак!» – скандируя, восклицала мать, изображая тех величественных дам в вечерних платьях, которые объявляют со сцены номера и солистов в академических концертах), когда Ира поступала на филологический два раза, а поступив, сразу же заболела и вылетела, потому что на первом курсе академический не давали. Вот когда он был ей необходим, отец! Его высокая фигура, кашемировое пальто, шляпа – и, конечно, бумажник. Для бесед с врачами. Чтобы у его дочери были лучшие врачи и лучшие программы. Чтобы девочки в палате увидели: вон какой у Иры отец шишка, а не только вечно озабоченная всем мать в задрипанной курточке на все случаи жизни. И уж конечно (конечно!), если бы отец стоял рядом, за ее плечом, в самый важный момент ее жизни, когда Ира становилась женщиной, никакому мужчине даже в голову не пришло бросить ее с ребенком под сердцем! С папиными дочками такого не случается.

А потом, после рождения сына в изоляторе больницы, куда родных не впускали, ей очень нужно было, чтобы он, ее отец (лучше любого молодого папаши), стоял, как и родственники ее товарок, под окном первого этажа, а она, со свертком в руках, напротив него – за стеклом. Вот тогда-то она впервые и подумала о том, что могла бы полюбить его, – и прокляла за то, что его не было под теми окнами.

Вот на какую бесполезную науку ей пришлось потратить свою жизнь! Отец бросил ее – и сразу же она стала хуже всех. Сразу, автоматически! А она не понимала этого, не соглашалась, спорила с судьбой. Ходила к Первому-И-Единственному, чтобы объяснить ему, что ребенок, его сын, все меняет… Мать, узнав об этом, пришла в ужас, оттого что ее дочь напрочь лишена женского достоинства. А на что оно ей, это достоинство, если жизнь ее кончилась?!


Она не заметила, что почти бежит в сторону Суворовского с пересекающими его Советскими. Остановилась, задыхаясь, у ступенек какого-то храма, но войти не решилась, с ужасом осознав, что туда ей отныне вход заказан.

Какая-то старуха, таких называют «местная сумасшедшая», взывала с паперти к плотному потоку спешащих куда-то людей:

– Не проходите мимо. Это храм Божий! Здесь Богочеловек дает пищу и питие, чтобы мы навечно остались живыми!

Ира присела на верхнюю ступеньку храма и прислонилась головой к перилам – и поняла, что обронила где-то платок, с помощью которого обязана была защищаться от солнца…

Мать ходила в церковь только в отчаянные девяностые, когда не знала, чем будет кормить ребенка через неделю. Она брала самую дешевую свечку, недоверчиво и придирчиво обходила храм, выбирая себе небесного защитника (Николая-Угодника, Иоанна-Воина или Богородицу с Покровом в руках), ставила свечу, загадывала желание и не отходила – охраняла ее от тех, пригретых, в платках и длинных цветастых юбках, что норовили, едва свеча прогорит наполовину, скинуть ее в ведерко, чтобы освободить место, хотя никакой очереди из желающих поставить свечу и не наблюдалось. А если бы и наблюдалась, то сейчас очередь – ее, матери!

– Не трогайте! – резко и властно останавливала их мать (начальственные замашки не забывались) и, расставив руки, закрывала ими кандило.

Иногда громким шепотом следовала энергичная перебранка между матерью и «прислужницей», но чаще всего та, дико взглянув на мать, испуганно семенила прочь, и кто-то из старушек, случайных свидетельниц сцены, часто-часто испуганно крестился.

Понятно, в свечке догорала материна мольба, по-язычески, чтобы прогорела непременно до конца, о лишних ста рублях, о новых ботинках для дочери, о платье на выпускной, стоившем столько хлопот и унижений, что пришлось отказаться и от платья, и от выпускного. «Нет, нет, нас учили правильно: опиум для народа», – шептала мать сама себе по ночам, ворочаясь в постели и не зная, что Ира не спит…


Конец света не наступил, и земля не разверзлась перед нею – более того, все, что ее окружало, оставалось в точности таким, каким было вчера, и неделю назад, и год назад, и еще чью-то жизнь назад. Люди с их каждодневными заботами, слезами, горестями, отчаянием, словами, словами, бесконечным нагромождением слов, из которых другие люди делали книги, а Ирочка помогала этим книгам увидеть свет. Жизнь вокруг оказалась так же сильна, как смерть. И у нее не было конца. Но она, Ира Личак, крохотная песчинка на этой земле, и она же одновременно целая вселенная, – уже была не здесь. Не с ними. Не с этими людьми. (А других она не знала!)

Не с теми, что шли сейчас мимо церкви, с озабоченными, усталыми лицами, обливаясь потом и едва ли догадываясь о том, что на самом деле их заботы и их усталость – их счастье. Сутулящаяся девочка-подросток, с пунцовым лицом и злыми слезами в глазах, что-то скандализованно выговаривающая матери, гастарбайторша, возвращающаяся с двенадцати, а то и шестнадцатичасовой смены, тяжело шаркающая резиновыми шлепанцами, водитель «Ниссана», вопящий и размахивающий руками, оттого что чье-то транспортное средство заперло его автомобиль, а ему «нужно двигать»… Светка, готовящаяся всей семьей варить варенье, – единственное только, надо добыть где-то лист вишни, а то варенье будет «не то». Светка, у которой в жизни, казалось, ничего иного и не было, кроме этого крыжовника с листом вишни?! Даже собаки и дети были вещами само собой разумеющимися, второстепенным, ведь они доставались ей легче крыжовника! А та женщина, с разрытой теплотрассы? Рядом с ней обитал Господь – подумала тогда Ира… Какими же одинаковыми все они были в этом пассажиропотоке, и такими же одинаковыми поодиночке, в очереди на исповеди, со своими старыми, как мир, и слепыми страстями – однако все они были людьми, сотворенными по образу и подобию… И до сегодняшнего дня Ира была одной из них, а теперь… Теперь, даже самые непривлекательные, даже самые дурные из тех, что шагали сейчас мимо нее по все еще пылающему асфальту неуправляемой массой, задевая друг друга плечом, наступая друг другу на пятки и ругая друг друга, – в один миг все они сделались для Иры недосягаемыми.

Ира кружила вокруг Шестой Советской, по-прежнему не испытывая ничего, кроме ненависти. К себе. Жгучей, пронзительной.

Там, в квартире на Шестой Советской, умирал человек. Она ощущала этого человека как себя (еще бы!): урежающийся пульс, мутящееся сознание, дыхание со свистом, пена у рта…

То, что именно этот человек дал ей жизнь, и то, что она ненавидела его, превращало эту жизнь – этот дар – в очередную бессмыслицу…

Но ей не будет теперь покоя до конца ее дней.

До конца своих дней она будет выть и кусать себе локти. Как Ленка с пятого этажа, которая когда-то, в юности, сделала аборт, а потом, так и не устроив свою жизнь, каждый вечер проклинала Создателя с бутылкой в руке и каждой ночью, воя, опускалась в преисподнюю все глубже и глубже.

Хуже. Ленка просто ошиблась, тогда как Ира…

Конечно, никто не узнает, что она убила… И тем не менее уже знали все. Деревья, дома, перегретый воздух, остывающий местами асфальт. И все они, не умея говорить, все равно сообщали ей об этом. И самое главное: Он, тот, что был сейчас там, в том противном, омерзительном теле, которое дало ей жизнь, – незримо присутствовал здесь, напротив Иры. Кажется, Он следил за ней.

Там умирала она, а не он. Вот в чем дело! Бог знает, как покарать, – и только такой глупой и самонадеянной девчонке, как Ире Личак, могло прийти в голову, что можно безнаказанно убить человека, особенно если этот человек негодяй, заслуживающий гораздо больше, чем смерть. Да, никто ничего не узнает. Но он, ее преступный отец, будет жить и после смерти, а вот она… Для нее на этой скамейке в скверике, где полгода назад она высматривала нужный подъезд и его жителей и куда она опустилась сейчас, для нее как раз в эти минуты заканчивалось все на свете. Навсегда…

Она посмотрела на свои прекрасные руки, сложенные на коленях (свои великолепные ажурные перчатки от солнца она тоже где-то забыла), на тонкие запястья, длинные точеные пальцы с ногтями совершенной формы – все говорили, что они прекрасны: мужчины, женщины! Этими руками она перекрыла воду. Об этих руках мечтал Геннадий Всеволодович. Но именно ими, этими прекрасными руками, она никогда не обнимет…

А вот эти люди, возникшие сейчас у дома по четной стороне, – этих людей она знала! Они явились к ней сюда, чтобы судить ее? Попрощаться с ней? Берта Моисеевна, не видевшая больше надобности восхищаться Ирочкиным жакетом. Светка, отчего-то избегающая Ирочкиного взгляда и упорно рассматривающая носы своих туфель сорок второго размера. Главный редактор Геннадий Всеволодович, столько раз сжимавший ее за плечи и жарко шептавший ей… Вид у него был какой-то потерянный, более того – испуганный, Ира его даже не сразу узнала! И впервые ей подумалось о том, что Геннадий Всеволодович не только мужчина, он еще и человек, и что его может быть жалко – его и себя, если бы она тоже была человеком… Их корректорша с несчастным лицом, умоляюще заглядывающая в пустоту, – как будто Иры уже не было на свете! И ее сын – он тоже был там, среди них, живых, такой наивный, беззащитный, с огромным неуемным любопытством во взгляде, радующийся всему безотчетной бессознательной радостью…


Точка невозврата уже давно осталась позади, когда она оказалась у дверей подъезда. Вихрем она взлетела на шестой этаж и открыла своим ключом дверь.

Человек, лежащий там на кровати из ее детства (она только сейчас узнала ее, эту кровать с волнистым деревянным изголовьем из спальни родителей), широко и обрадованно улыбнулся ей.

Никакой пены на губах, чистый, сухой лоб, как и грудь в разрезе рубашки. И цвет лица вполне обыкновенный!

Ира подскочила к нему, схватила за запястье и некоторое время слушала пульс, сосредоточенно глядя в циферблат отцовских часов с секундной стрелкой, лежавших на тумбочке. А потом она медленно перевела взгляд на этого старого, обрюзгшего, отвратительного человека – посмотрела ему в прямо глаза.

– Дочь, про лекарство-то мы и не вспомнили! Ты забыла оставить, а я забыл напомнить! – Отец подмигнул ей с хитрецой малороссийского крестьянина – своего недалекого предка. – Но с некоторых пор у меня энзэ. Вон там, на крыше. – И он указал подбородком на левый угол шкафа.

Ира рывком подтащила табурет к шкафу, вскочила на табурет и нащупала на крыше шкафа, в углублении, несколько инсулиновых шприцов и какие-то ампулы – доставать и смотреть их она не стала.


Вот так случилось, что маленькая история жизни Иры Личак не закончилась тем вечером на Шестой Советской. Наоборот, жизнь обрела ту необходимую качественную массу и те недостающие яркие, обжигающие краски, отсутствие которых так удручало Иру. А еще в ее собственной книге прибавилось много-много исписанных и чистых страниц – ведь жизнь-то продолжалась. И, самое главное, ей теперь было что рассказать сыну. И Ира рассказывала. Про Бога, с которым ей довелось встретиться «целых два раза», про «простого человека», каким оказался ее отец, и про счастье, которое может быть в этой жизни у каждого, потому что счастье – это когда любишь забыв о себе – как, наверное, та женщина с разрытой теплотрассы.

И все знакомые Ирочки Пропастиной по-прежнему показывали на нее пальцем, завидуя ей и ставя ее в пример. Она очаровывала как всегда, молчаливая и улыбчивая, отзывчивая, всеми любимая и очень, очень счастливая.

Никто не заметил разницы.

Созданы друг для друга

1

Катя понимала, что немилосердно тянет с выздоровлением. Будучи врачом, она знала, что здорова, но всячески оттягивала наступление момента, которого так ждали ее родные и те немногие из друзей, которые ее еще не забыли после того, что произошло: когда она понемногу, шаг за шагом, начнет возвращаться в прежнюю жизнь. Возвращаться к ним. Надо сказать, что сама себе она напоминала пациента из травматологии после масштабной автокатастрофы: на ноги встала после нескольких месяцев полной фиксации в хирургической кровати – и застыла в нерешительности и беспомощности: сделать этот хрестоматийный первый шаг или все-таки не стоит? Рухнуть обратно в койку?

Не следовало вставать – вот что.

Нет, родные и друзья пока еще не знали, а вот она знала, что никогда больше не вернется. Но как объяснить им, что она не способна стать прежней, – двадцатисемилетнему сыну, тринадцатилетней дочери – она не понимала, и ей просто ничего другого не оставалось, как продолжать симулировать.

Поначалу Коссович взял на себя абсолютно все. Он вместе с ней ел, спал, менял ей белье, причесывал ее, следил за ее одеждой, обувью, настаивал, чтобы она принимала ванну – и при этом крутился где-то поблизости: контролировал. Просто поразительно, как мгновенно в их квартире на Непокоренных сломались задвижки в туалете и ванной, а потом друг за другом стали исчезать колющие и режущие предметы – Коссович тоже свою профессию знал на отлично! И ходил он в первые недели с ней вместе. Повсюду. За руку.

После приема пищи подсовывал ей «таблеточки». Катя мотала головой:

– Не нужно. Я справлюсь.

Она бы, может, и попробовала эти «таблеточки» – узнать бы, чем всю жизнь потчевала своих подопечных, – только ей претил сам факт, что Коссович вот точно так же в свое время протягивал точь-в-точь такие же «таблеточки» своей жене, а потом и дочери.

Чтобы «справиться», в ход пускалось белое сухое вино – почти каждый вечер. Но дозу свою она знала: спиваться не собиралась. Скорее наоборот, она искала способ обрести некоторое равновесие, чтобы возобновить работу мысли: необходимо было додумать кое-что очень важное (оно было, это важное, оно сидело у нее в голове, она ощущала его почти физически), но пока она не могла ухватиться за это столь необходимое, основу основ, облечь ее в слова и вывести, так сказать, на печать – увидеть глазами: мозг не слушался ее, а с эмоциями что-то случилось, они больше не захлестывали, как когда-то, не били через край, не побуждали к поступкам – смелым, дерзким, отчаянным. Пока думалось только отрывочно, фрагментарно: все вместе в картинку не собиралось, нужные мысли не находились, сколько бы она их ни искала. Правда, она не слишком торопилась с ними.

Со временем, понемногу, Коссович стал «доверять» ей. Оставлять ее одну. В конце концов, он вынужден был выйти на работу – необходимо было кормить семью. И ей приходилось подолгу оставаться одной. Правда, он и тогда контролировал ее – звонил каждые два часа. А мог нагрянуть среди дня на обед, зажав под мышкой пакет с фаст-фудом.

На страницу:
4 из 6