Полная версия
Багатель
Пользуясь свободой, Катя принялась разнообразить свое существование. Нет-нет, она вовсе не утратила интереса к жизни, то, что зовется скукой, тоской, одиночеством, ее, как ни странно, совсем не тяготило – она отдыхала, когда оставалась одна.
Это только в самом начале, выпроводив Коссовича, она ложилась на диван и часами глядела в потолок. Изучала на белом полотне вмятину, оставшуюся от малярных работ, желтоватое пятно после какой-то протечки, царапок, отлетавший от него по касательной, свисающую с потолка нитку пыли. Она начинала раскачиваться, эта нитка, если приоткрыть форточку. И тогда Катя глаз не сводила с нитки, словно та была не досадным упущением хозяев дома, а рыбкой с золотистым плавником в потолочном аквариуме.
Теперь же Катя норовила с утра, вслед за Коссовичем, выскользнуть из дома, сесть в любой понравившийся автобус, или троллейбус – все равно, и ехать по неведомому ей маршруту до конечной, и там долго гулять по каким-то окраинам, где панельные дома в конце концов заканчивались и начинались перелесок или промзона, и уж только потом, достигнув края земли, повернуть обратно: на табличке какого-нибудь дома прочитать название улицы и вызвать такси.
Могла зайти в районную библиотеку и там долго, почти целый день, листать журналы по ландшафтному дизайну. Могла часами сидеть в кафе и пить кофе, уставившись в книжку и лишь иногда переворачивая страницы. Могла сходить на бесплатное пробное занятие по кройке и шитью, познакомиться с мастерицей (и тут же забыть ее имя-отчество), посмотреть на машинки, на девушек и женщин, пришедших сюда вместе с нею, чтобы научиться шить, поулыбаться им в ответ.
И это было хорошо. Никто не лез к ней с вопросами, никто ни знал, кто она и почему тут. Никому не было до нее никакого дела.
В своей квартире она появлялась очень редко, чаще уже вечером, в сумерках, предварительно насидевшись с Коссовичем в машине у подъезда, выжидая момента, когда никого из соседей не будет видно в радиусе пятидесяти метров. Тогда она быстро выскакивала из машины с зажатым в пальцах ключом, не смея хлопнуть дверцей (а может, инстинктивно оставляя ее незакрытой, чтобы проще было впрыгнуть обратно – если что), опрометью кидалась на свой второй этаж и почти врывалась в квартиру, замирая от ужаса, потому что ясно слышала, как на площадке третьего этажа кто-то распахнул дверь, захлопнул ее, прошелся по площадке и уже шагнул на лестницу… Дома она сразу же проходила в кухню, садилась за стол, ей придвигали тарелку и она ела, делая вид, что не замечает на лицах матери, дочери и сына одного и того же вопроса: когда? Когда она к ним вернется? Когда будет жить вместе с ними? Начнет решать с ними их проблемы? Ну или когда она, в конце концов, швырнет эту тарелку в стену, ее содержимое вязкой массой медленно потечет по обоям вниз, закроет лицо ладонями и шумно разрыдается?
Никто не знал, даже Коссович, но Катя ни единой слезы не пролила в то утро, которое изменило до неузнаваемости все вокруг, – ни в тот день, ни после. Должно быть, такова была ее природа: она помнила, что в последний раз плакала, когда родила Полю, своего третьего ребенка, а Коссович не слишком-то торопился записывать ее на себя – не то что уходить от своей идиотки жены. Так, даже не заплакала, а всплакнула, для вида. Плакала она навзрыд, она хорошо это запомнила, в Крыму, когда ей было семнадцать и она прощалась со своей первой любовью. Стоял последний день лета: он уезжал в Симферополь в пэтэу, а она вместе со своими интеллигентными родителями, делающими вид, что им ничего неизвестно о первом романе в жизни их дочери, возвращалась в Ленинград после очередного отдыха под Карадагом.
То необъятное, оглушающее и темное, что захватило и поработило ее, не могло излиться слезами. Теперь с ней происходило другое. Она плакала по заказу, как актриса, но, что примечательно, заказ этот исходил от нее самой. Иными словами, плакала она сама для себя. Без зрителей! Вечерами в квартире на Непокоренных, когда Коссович задерживался допоздна, занимаясь частной практикой на дому у пациентов, она вываливала на ковер семейный альбом – свой или Коссовича. Слезинки начинали щекотать ресницы в конце второго бокала «Виуры» – и было все равно, на кого она глядела в тот вечер, на своего Зайца или на его Селедку. Дальше все зависело от количества спиртного. Эта выпивка по сути являлась для нее процедурой. Думать все равно не получалось, но подобной терапией она поддерживала в себе то некое свойство, которое в прошлой жизни ее друзья и близкие называли, кажется, человеческим теплом – в переносном смысле, разумеется. А может, врали.
Время от времени Василин строчил пулеметной очередью в экран Катиного телефона, небось целясь Кате в самое сердце: «Ты сука-сука-сука-сука-сука-сука-сука»… Она настолько привыкла к этим всегда одним и тем же посланиям, что уже давно не воспринимала их. Они просто говорили ей о том, что Василин все еще жив и что в данный момент он находится в запое никак не меньше трех дней.
Вот это, пожалуй, и все, что связывало ее с прошлым.
Не зная, как вести себя, все еще упрямо желая выиграть для чего-то время, она и продолжала тот образ жизни, который освоила последние полтора-два года. В чужой квартире, с сумкой и чемоданом, тем самым, из Дублина, будто только вчера из аэропорта. Коссович заново покупал ей какие-то вещи, предметы гигиены, но все они легко терялись в недрах чужой квартиры. И у нее по-прежнему не было ничего своего. Но ничего и не нужно было.
Однако, похоже, все-таки наступал конец ее привычному бездумному существованию. Известие о том, что девятнадцатого, кажется, числа (она не переспросила) прилетает Селедка, всколыхнуло Катю больше, чем ей бы хотелось. Селедка, что бы она ни сделала, что бы ни сказала, даже просто посмотрела (хотя нет, «просто» смотреть на Катю она не смотрела, она всегда смотрела так, словно хотела убить ее – и не только взглядом) – это было всегда потрясение. Событие, скандализирующее всю Селедкину семью.
Но Катю ведь больше ничто не могло потрясти – после того, что с ней случилось? И все-таки Селедка должна была ясно увидеть, что Катя уничтожена – только так Селедка обретет второе дыхание и сможет улететь обратно в свой Лондон, до следующих своих каникул. В свои двадцать один та еще не понимала, что Кати и так уже не было. Приходилось делать вид, что есть.
2
Значит, Селедка… А Катя-то в последнее время совсем осмелела. Расслабилась. Повадилась снимать квартиры посуточно в высотках. На одиннадцатых этажах.
Выбирала на сайте квартиру с лоджией, бронировала, в нужный час встречалась с хозяином, делала вид, что осматривает, платила, выслушивала ценные указания, а когда дверь за хозяином захлопывалась, подкрадывалась к лоджии, открывала окна и, облокотившись на подоконник, смотрела вниз как завороженная. Часами. Устав смотреть на улицу, придвигала кресло к окну и глядела то в небо, то на раскачивающийся на ветру тюль.
Да, это был плохой симптом, она знала это как никто другой. И она тщательно скрывала эти свои похождения от Коссовича.
Внизу было интересно. Многоуровневые гаражи, сверкающие шлагбаумы, блестящие машинки, веселые разноцветные детские площадки, набережная, синяя на солнце полоска воды, но под окном – обязательно асфальт – новехонький. Все крохотное, чистенькое, игрушечное с такой-то высоты.
Она возвращалась к островку асфальта под окном и думала о том, что станется с человеком, если ему вступит в голову броситься вниз. О том, как выглядел ее сын, прыгнув с одиннадцатого этажа. И думать об этом можно было часами. Никогда не надоедало. Сколько крови было на асфальте, как именно пробит череп и сбиты кости, что осталось от лица и как его смог опознать вечно пьяный Василин? Как назавтра выглядела черная лужа крови? Послезавтра? Через неделю? С ума это ее не сводило, как ни странно.
…Они с Коссовичем кочевали по провинциям Ирландии, катили и катили по селам и деревням в какой-то маршрутке с экскурсионной группой, когда во время очередного перекура зазвонил ее телефон и в окошечке высветилось: «Василин». Подозревая, что тот, как всегда, пьяный в стельку, так и не смирившийся с присутствием в ее жизни Коссовича (уже много лет оформленный к тому времени развод для Василина был ничего не значащей бумажкой, которую он прилюдно разорвал в клочья и втоптал в песок, в своей обычной манере поморского мужика – всегда прибавляла Катя к рассказу об этом эпизоде), – она не стала брать трубку. Тем более что Василин отлично знал, где она и с кем. Хотя, может, и забыл в подпитье. Через какое-то время ей позвонила дочка, и тут что-то случилось со связью: ничего было не разобрать, кто-то ревел, выл и, кажется, икал – Катя органически не переносила истерик. Но потом, когда на том конце невидимого провода вдруг стало тихо, близко-близко возник голос матери и отчетливо произнес, как отрезал, что их Алеша покончил с собой, похороны в субботу.
Катя опустилась прямо в изумрудную траву посреди достопримечательностей под открытым небом – мимо нее проходили смеющиеся попутчики, кто-то из них открыл большую бутылку кока-колы и, подмигнув Кате, кивком предложил ей угоститься. Катя отвернулась. Потом, стоя спиной к ветру, она трясущимися руками нажимала на какие-то кнопки в телефоне, чувствуя себя как в дурном сне, когда необходимо, например, бежать, чтобы спастись, но ноги почему-то отказываются бежать, и потом все-таки накрывает догадка о том, что это сон, а не явь, что это не всерьез… Кажется, она пыталась набрать Алешкин номер.
Катя не поверила им: дочери-подростку и матери-старухе.
Зато Коссович поверил. Он сразу же переговорил с гидом, взял Катю за руку и повел ее через одинаково зеленые поля на какую-то трассу, чтобы двинуться автостопом в обратном направлении. Потом в каком-то поселочке Коссович купил билеты на автобус в Дублин, и уже вечером того же дня они стояли перед огромном табло в аэропорту. Рейса, конечно, вот так сразу, немедленно, на Санкт-Петербург не было. Коссович связался с всемогущим Аркадием: была одна возможность, на послезавтра, с двумя пересадками, но билет стоил больше, чем весь их тур по Ирландии на двоих. Всемогущий Аркадий моментально сделал перевод.
Оглушенная, вне времени, Катя сидела в номере на постели, не сдвигая белоснежного покрывала, потом в зале ожидания, потом еще в каком-то аэропорту, и еще, а когда ее последний самолет уже стал кружить над Пулково, вдруг поняла, что домой не поедет – поедет на Непокоренных к Коссовичу (ключ у нее был), телефон выключит и на похороны завтра утром… не пойдет.
Она хорошо помнила, как дотянула до вечера следующего дня – с ногами в кресле гостиной и с выключенным мобильником в потных ладонях. Не расставаясь с телефоном ни на минуту, она поминутно смотрела в его выключенный экран и иногда – в черный экран телевизора напротив нее. Для того чтобы получить известие от Коссовича, мобильник все-таки пришлось включить – и на нее градом обрушились сообщения. Она не читала их – скорее, скорее пролистывала, боясь их, как огня, но глаза ее все равно выхватывали имена (очень много имен), тех, кто имел ей что-то сказать по поводу случившегося. Через несколько дней, включая трубку, она научилась удалять сразу все, что накопил за сутки этот маленький, но такой опасный аппарат, не читая, и сама звонила Володе и – изредка – дочери. «Я сама позвоню», – говорила она им всем: Володе, дочке, матери, сыну. Все другие больше не имели к ней никакого отношения – так она решила.
А потом, примерно через неделю, она купила себе новую сим-карту – когда догадалась дойти до стекляшки ближайшего оператора. Теперь ее новый номер знали только Коссович, сын, дочь, мать и Елена, подруга еще с института, самая близкая. Позже до него докопался, конечно же, и Василин.
Василин был человеком эсэмэс: звонил он редко, все больше писал, так уж повелось с начала эпохи сотовой связи, когда звонки еще стоили дорого и люди жили в мире моментальных спутниковых сообщений, кидаясь к телефонам, заслышав заветный сигнал. Так что все эсэмэски у Кати теперь были одинаковые, от одного и того же абонента: «Ты сука» и «Я тебя убью». И никаких больше субботних информирований из супермаркета о распродаже свинины окорочка со скидкой тридцать процентов, никаких напоминаний успеть выбрать себе что-нибудь из осенне-зимней коллекции магазина такой-то марки.
По поводу похорон она поговорила лишь один-единственный раз с Еленой – только несколько слов. Но все было ясно и так. Катя словно видела этот экшн своими глазами. Василин, тряпка, на похороны явился качаясь, распугал всех Алешкиных друзей, потребовал открыть гроб… Ему открыли. Он припал к тому, что скрывалось за атласом и парчой – и отдавать сына не собирался. Елена, заручившись поддержкой присутствующих мужчин, потребовала прекратить «этот кошмар»: Василина подхватили сразу несколько рук и оттащили. Последнее, что, видимо, отпечаталось в его воспаленном мозгу и что он без устали перебирал в своих последующих бесконечных откровениях с посетителями рюмочных, так это то, как Поля подошла к еще открытому гробу и вложила туда пакетик с чипсами. «Брату в дорогу», – обливался пьяными слезами Василин в своих россказнях… Потом Василин, уложенный, словно ковер, в конце автобуса, неизвестно каким образом воскрес, никем не контролируемый прилепился к хвосту колонны, добрался-таки до вырытой ямы, там рухнул и очнулся, лишь когда гроб закопали. Тогда он зашелся ревом и принялся, как обезумевшее животное, расшвыривать цветы и песок, так что побежали за могильщиками – тремя крепкими парнями, и только с их помощью и с помощью новой порции алкоголя Василина удалось снова нейтрализовать.
Да, может, это и правильно, что Катя не пошла на похороны. Василин вполне мог ее убить…
Алешка заболел в мае, в разгар зачетов. Просто не пошел однажды утром в университет. Катя не придала этому значения и забыла. Только когда выяснилось, что зачетная неделя прошла и к экзаменам сын не допущен, состоялся неприятный разговор. Сын молчал, пряча от нее глаза, и твердил только одно: что ему «больше не хочется жить».
О, вот с такими выкрутасами Катя справлялась на счет раз! Таких пациентов у нее была тьма! Ни минуты не раздумывая (не было у нее времени на размышления: май-месяц на дворе, уже начался период отпусков, главный опять на конференции, у самой Кати Ирландия на носу), она определила его к себе в клинику. Поговорила с коллегой, который будет его вести. Все это были нервы, нервы и еще раз нервы – перед экзаменами. А как же, третий курс, самая тягомотина. Наверняка и без девицы дело не обошлось… Так говорил коллега. Катя считала точно так же. И улетела, как было запланировано, с Коссовичем в Ирландию – все равно своих не лечат. Да и чем она поможет Алешке, если останется?
Накануне отъезда она позвонила Василину, объяснила ситуацию, и он обещал навещать сына каждый день, в очередной раз обругав Катю сукой, которая не в первый раз уезжает, бросив больного ребенка на произвол судьбы. А когда Алешку выпустили, как водится в психиатрических клиниках, домой на выходные – Василин отъехал по делам фирмы, кажется, в Иматру, всего на несколько часов… И в этот день для Кати почему-то все закончилось.
3
Селедка… Впервые Катя увидела дочку Коссовича, когда той только-только исполнилось восемь. Катя уже родила Полю, Василин от нее съехал и подал на развод, и Коссович принялся открыто жить на две семьи.
Коссович вез Селедку через весь город, по пробкам, к какому-то врачу (у девочки были нескончаемые проблемы со здоровьем), а Катю нужно было подкинуть с Васильевского домой. Так они и встретились – в машине. Кате, специалисту экстра-класса, трех минут хватило, чтобы поставить диагноз: расстройство личности налицо, причем из тех, которые не лечатся. Вялое, тщедушное тельце, беспокойные черные глаза – и целый букет комплексов.
Коссович сто раз на дню говорил «дочка», имея в виду свою Селедку, а дочь от Кати как-то не воспринимал. Поля не была «дочкой». Поля развивалась в соответствии со своим возрастом и не имела никаких проблем, а если какие-то трудности и возникали, они вовремя и успешно разрешались. Поле не нужен был массаж в элитной клинике, остеопат с американским дипломом, гомеопат из Москвы, семейный психолог, средства по уходу, выписанные из Испании, двухлетняя подготовка к поступлению в лучшую гимназию города. Требовалось только раз в месяц выдавать Кате некоторую сумму на ее содержание (весьма, кстати, умеренную), а при встрече потрепать девчонку за щечку, сказать «Привет» и «Ну ты крутышка!» – пожалуй, это все.
Настя была дочкой. Единственной. Долгожданной. Законнорожденной. Центром вселенной, вокруг которой крутилась жизнь героя-любовника Володи Коссовича. Да, Коссович, как ни смешно, действительно явился исключением из длиннющего ряда хрестоматийных женатиков, беззастенчиво уверяющих свою очередную пассию, что не разводятся «только ради ребенка». Этот не разводился не только из-за ребенка, но еще и из-за жены, потому что «она этого не переживет». И скептически настроенные зрители этой нескончаемой мелодрамы напрасно хмыкали, в конце концов так оно и произошло: жена Коссовича Кати не пережила.
Но именно Селедка была истинной соперницей Кати, а вовсе не Наташа, ее мама.
На Наташу Кате было наплевать. Наташа была слишком ничтожной как личность. Она даже не вызывала интереса – не то что сочувствия. Так Катя привыкла думать и говорить, однако… Однако Катя делала все, чтобы Коссовичу с Катей было очень-очень хорошо, а с Наташей – очень-очень плохо. Искусство завоевания чужого мужа к тому времени Катей было отточено до филигранного превосходства и уже не требовало сверхусилий, как когда-то. В ситуации с Коссовичем она использовала все свои трюки, распотрошила весь имеющийся в ней потенциал, невозможное сделала возможным, и все-таки… И все-таки некая злонамеренная сила не выпускала Коссовича из семьи, не отдавала Кате в ее полное распоряжение. Коссович держался, держался иногда из последних сил – невесело усмехалась Катя и закусывала губу.
Каждый день Коссович возвращался домой и не знал, что выкинет его обезумевшая от ревности жена. То, что жена двинулась по фазе в результате бесконечных измен мужа, сообщало Коссовичу особенное чувство вины и, похоже, в конце концов именно оно явилось гарантом Наташиного брака – и, одновременно, защитой Коссовича от пресловутого слабого пола в лице Кати… Наташа чувствовала новую женщину в жизни мужа заранее, еще до ее появления, и изводила себя заранее – и мучила мужа заранее. Она все время грозила ему, что покончит с собой, и он всю дорогу лечил ее, а заодно и подрастающую Селедку – та вообще без истерики дня не могла прожить, используя ее и как защиту, и как нападение, и как необходимую эмоциональную встряску.
А потом, вне всякой логики, так, по крайней мере, считала Катя, когда они втроем прожили с десяток лет, Катя, Коссович и Наташа, – разводиться этот стойкий семьянин по-прежнему не собирался и Катя уже примирилась с мыслью о том, что ей не удастся пройтись с Коссовичем под марш Мендельсона – Наташа все-таки сделала это. Выполнила свою угрозу.
И сразу же в доме Коссовича заголосила, забесновалась, загрозила самоубийством другая женщина – шестнадцатилетняя дочь. Коссович даже не успел передохнуть.
Селедка ходила за Коссовичем по пятам и требовала упечь Катю за решетку по статье «доведение до самоубийства». Оповещала всех и каждого в социальных сетях о том, что Катя, доктор Екатерина Александровна Медиевская из такой-то клиники, – убийца, слала и слала без конца письма, частным лицам и в организации, и даже накарябала на двери в Катину квартиру масляной краской: «Убийца». Она и до милиции дошла и попыталась подать заявление. (Чтобы нейтрализовать последствия этого обращения, Коссовичу пришлось здорово потрудиться.) Селедка являлась на Непокоренных в «любовное гнездышко» Кати и Коссовича, трезвонила и стучала без остановки, отец рано или поздно открывал дверь, и дочь протягивала Кате горсть таблеток. Когда же Селедка обманом проникла к Кате прямо в отделение, где та работала, это оказалось последней каплей. Коссович, за которым послали, в результате этого грандиозного скандала, начавшегося в кабинете заведующего и продолжившегося в холле второго этажа на глазах у всех его насельников и сотрудников, «порвал» с Катей, как этого требовала дочь, взял дочь под локоток, посадил в машину, но повез не домой, а к врачу частной практики.
Конечно, он продолжал встречаться с Катей. «Тайно». Селедка один день верила в то, что они расстались, другой день – нет: вторая Наташа, они и внешне были очень похожи. Как только дочь окончила школу, он отправил ее, по ее желанию, учиться в Лондон – ее уровень английского после лучшей гимназии города позволял это. Уровень доходов Коссовича тоже: он сдавал две материны квартиры и три раза в неделю допоздна дежурил у постели с капельницей на квартире какого-нибудь запойного алкоголика или наркомана. К тому же, на карточку ему каждый месяц капала зарплата из больницы, где он работал. На собственно жизнь давала мать.
4
Стоило Кате закрыть глаза, как ей грезилась работа. Свой собственный кабинет с массивным столом какого-то породистого дерева и столешницей зеленого сукна, стационарным телефоном семидесятых годов с витым проводом, с цветами в горшках, которые так любила Старшая (Катя не запоминала их названий), на широченных подоконниках, с окнами, выходящими в заросший сад… Раскладывающийся кожаный диван, подаренный ей завотделением, старый тяжелый эстонский шкаф с домашним постельным бельем и парочкой непременно свежевыглаженных и даже накрахмаленных белых халатов с синими манжетами… Она и захотела в пятом классе стать врачом из-за такого вот белого халата. Ну, а в десятом сообразила, что врач, особенно врач в больнице, – он всегда начальник, в подчинении у которого человек двадцать больных – и весь младший медицинский персонал в придачу.
– Кто здесь главный, вы или я? – весело, иронично, смеясь одними глазами, спрашивала она упиравшегося напротив нее больного, готового разреветься от несправедливости жизни и личной несправедливости ее, Екатерины Александровны, к нему. – Я, – с нескрываемым удовольствием отвечала она. – Так что идите обедайте, в шестнадцать у вас групповая психотерапия, а завтра еще раз обсудим вашу ситуацию самым подробным образом, но немножко с другой точки зрения.
Эта клиника была для нее больше чем домом.
Она невесело хмыкнула, вспомнив Василина, который рассказывал всем, кто готов был его слушать, что она была «психиатром, что называется, от бога». Будучи уже совсем в тумане, на самой глубине интимных откровений с собутыльником, он сообщал, что именно из-за Катиного профессионализма земля еще носит ее, из-за него, этого чертова профессионализма, ей многое будет прощено там…
Недавно она приходила посмотреть на свою больницу. Тайком, не доходя двух домов, остановиться на противоположной стороне и посмотреть из-за угла подворотни на фасад старого здания, проходную, крыльцо, арку с перекрытием во втором этаже, вход во двор… Почти два года прошло, как она взяла отпускные, помахала своему отделению ручкой, пообещала подарок главному из Ирландии – какую-то бутылку виски, у нее даже было где-то записано – какую.
Она ни разу не была здесь с того самого майского солнечного дня. Даже не знала, по какой статье ее уволили, и уволили ли, и цела ли еще ее трудовая книжка, и где она. Безусловно, весь персонал больницы вместе с главврачом, и даже больные, которые, конечно же (конечно!), тоже были в курсе, теперь знали, что она такая же сумасшедшая, как и ее трагически погибший сын.
Почему, ну почему она не смогла заставить себя дойти досюда и уволиться как нормальный человек?! Ведь многие тогда совершенно искренне ей соболезновали, наверняка! Она договорилась бы о каком-нибудь неурочном времени, когда бы ее никто не увидел из врачей, персонала, больных (подруга сделала бы это для нее, и потом она бы вычеркнула эту подругу из памяти, как ту же Елену) – и ей пришлось бы (всего-то!) пройти только через завотделением, кадровика и бухгалтера. Максимум.
Но ей была нестерпима мысль о том, что даже эти два-три человека, тщательно подготовив специально для нее взятые напрокат трагические маски и слова соболезнования (искренние, искренние, наверняка!), вопьются своими взглядами в ее лицо, увидят ее такую – совсем не победительницу, не уверенную в себе женщину, не красавицу, властную, ироничную, смелую – увидят и задавят своим соучастием, которое на самом деле никогда не бывает искренним. Не может быть искренним. Не может, и все.
Ей нестерпима была мысль о том, что в чьих-то глазах она получила по заслугам. «А будь на свете справедливость, ей бы досталось еще пуще!» – с мрачным удовлетворением воскликнули бы они.
Она все еще временами вставляла на несколько минут в телефон свою прежнюю сим-карту. Эти, из больницы, звонили ей долго, много-много месяцев. Еще бы! Такая несуразица! Не исключено, что они даже приезжали к ней по адресу прописки, просто дети ничего ей не сказали…