bannerbanner
Введение в прикладную культурно-историческую психологию
Введение в прикладную культурно-историческую психологиюполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
28 из 37

Начинается интересующее меня место, в ходе которого появится слово «мотив», из очень здравого рассуждения о задаче «Буриданова осла». Очевидно, Бейль сделал какое-то возражение на предыдущую работу Лейбница, и тот свалил собственно Богооправдание в одну кучу споров с Бейлем. В этом смысле Теодицея – очень плохое литературное произведение. Но вот рассуждение прекрасно.

Суть его в том, что при действительном изучении человека нельзя сводить его поведение к софистической знаковости: человек – не философский осел, который разорвется между двумя одинаковыми охапками сена, поскольку не сможет сделать выбора:

«Потому что вселенная не делится на две половины плоскостью, рассекающей осла посредине в длину, так чтобы и та, и другая половина были совершенно равны и подобны…

Таким образом, внутри и вне осла существует множество не замечаемых нами вещей, которые и вынуждают его направиться в одну сторону скорее, чем в другую.

И хотя человек свободен, а осел нет, но на том же самом основании остается верным и в отношении к человеку, что случай полного равновесия между двумя сторонами невозможен и что ангел или, по крайней мере, Бог всегда мог бы представить основание, почему человек склонен принять избранную им сторону, указав причину или мотив, побуждающий человека на самом деле склониться к этой стороне, хотя этот мотив часто бывает сложным и нам самим непонятным, так как переплетение причин, связанных одна с другой, простирается очень далеко» (Лейбниц, Теодицея, с.160).

Я вижу в этом рассуждении две важных части. Во-первых, методологическое возражение сторонникам «чистой науки» и «строгих рассуждений», стремящимся изгнать из философии психологизм, а из психологии – прикладную часть. Делается это путем выхолащивания и обеднения того языка, на котором философы пытаются решать свои псевдоматематические задачи.

В сущности, все подобные попытки, включая феноменологию – это мечта философа выглядеть так же научно, как выглядит математик. Отсюда и тяга философов к логическим играм, в которых, как им кажется, они достигают математической строгости философских рассуждений. Математичность Буриданова осла, дохнущего между двумя охапками сена, предельна, как предельна и его оторванность от действительности. Это важный урок.

Второй урок – это описание причинности наших поступков, как сложнейшей вязи побуждающих позывов, складывающихся исторически. В сущности, заключительные слова Лейбница – это призыв создать науку о побуждениях. Естественно, науку прикладную, потому что теоретические возможности в таком вопросе довольно быстро исчерпаются. Тут теоретические воззрения нужно постоянно подпитывать и подкармливать наблюдениями и проверками.

Далее Лейбниц дает пример подобной теории и, по существу, объясняет, как он понимает, что такое мотивы. Объясняет, как раз показывая, что философы склонны опрощать свои задачи, чтобы решать их логически, в итоге и их решения оказываются схемами, не применимыми к действительной жизни. Но это мелочи, главное – тот образ, что он создает. В сущности, он говорит о том, что существует некая материя – среда или, как сейчас бы сказали, поле – побуждений.

«50. Вот почему приводимый г-ном Декартом довод для доказательства независимости наших свободных действий посредством пресловутого внутреннего живого чувства не имеет силы.

Мы не можем в собственном смысле чувствовать нашу независимость; и мы не всегда замечаем зачастую незаметные причины, от которых зависит наше решение. Точно так же, когда говорят о магнитной стрелке, что она любит поворачиваться к северу, думают, будто она вращается независимо от какой-то другой причины, так как не замечают неощутимых движений магнитной материи.

Однако ниже мы увидим, в каком смысле очень верно то, что человеческая душа есть совершенно естественное собственное начало по отношению к действиям, зависящее от себя самого и не зависящее от всех других творений» (Там же, с.160).

Уважал Кант Лейбница или нет, но, несмотря на то, что Лейбниц пишет о motif'ах, понимание он в это слово вкладывает, как кажется, именно такое, какое будет принято кантианской психологией. Как кажется!

В действительности Лейбниц будет выводить эту самостоятельность или «самопроизвольность» человеческих действий из своей монадологии, а в ней «человеческая душа в некотором роде есть духовный автомат» (Теодицея, 1-52). Иначе говоря, эта монада не должна бы оказывать никакого воздействия на тело, и к тому же она от веку «запрограммирована» Богом на определенные действия… Но не надо забывать, что это лишь упрощенная запись, а далее Лейбниц ее расписывает, исходя из действительности. В сущности, пересматривает и уточняет то, что сделал схематично.

Показав, что воля зависит от множества причин, он пишет:

«…зависимость свободных действий не препятствует тому, чтобы в основании вещей существовала та удивительная самопроизвольность, которая в известном смысле делает душу в ее решениях независимой от физического влияния всех других сотворенных вещей. Эта самопроизвольность, до сих пор весьма мало известная нам и в наибольшей возможной степени усиливающая нашу власть над нашими действиями, есть следствие системы предустановленной гармонии…» (Там же, 1-59).

Эта «самопроизвольность» меня, прикладного психолога, сильно настораживает, потому что, как мы помним, часики тут ходят независимо друг от друга, а значит, я не могу воздействовать на одни с помощью других, я только могу, глядя на одни, предугадывать, что вторые поведут себя так же…В общем, слишком сложно.

Лейбниц это подтверждает в картезианском ключе:

«Схоластические философы думали, что существует взаимное физическое влияние между телом и душой; но с тех пор, как узнали, что мысль и пространственная материя не имеют между собой никакой связи и что оба этих творения различаются между собой toto genere, многие современные мыслители признали, что нет никакого физического общения между душой и телом, хотя всегда существует метафизическое общение…» (Там же, 1-59).

Любопытно звучит Лейбниц, рассказывая о научном сообществе той ранней поры – в точности, как если бы говорил о современном или о партийном собрании…Все-таки большей части научного сообщества истина – вопрос предпочтения. И дальше, говоря об «уступках» Декарта, Лейбниц действительно обвиняет его в отступничестве от символа веры, почему у него даже не мелькает подозрения, что Декарт мог просто заметить какие-то несоответствия изначальной математической схемы жизни:

«60. Г-н Декарт пошел на уступки в этом отношении и некоторую часть телесного действия поставил в зависимость от души. Он признал, что ему известен закон природы, по которому, как он полагает, в телах сохраняется одно и то же количество движения. Он признавал невозможным, чтобы влияние души нарушало этот закон тел; тем не менее он думал, что душа может иметь силу изменять направление движения, происходящего в теле, почти так же, как всадник, который, хотя и не дает силы лошади, сидя верхом, тем не менее не перестает управлять ею, направляя ее силу в любую сторону.

Но так как все это совершается посредством узды, удил, шпор и других материальных приспособлений, то понятно, как это становится возможным; но не существует никаких орудий, посредством которых душа могла бы достигнуть подобного действия, – их нет ни в самой душе, ни в теле, то есть ни в мысли, ни в материи, что могло бы служить объяснению этого изменения одного посредством другого» (Там же, 1-60).

Удобное было время – век рационализма. В сущности, его лозунгом должно было бы быть восклицание: не мешайте мне мыслить математикой! И все, что не укладывалось в изначальные аксиомы, как их избрал принять мыслитель, отметалось, даже если его глаза видели это в жизни. Глаза ошибаются, а вот то, что я мыслю – бесспорно!

Дальше Лейбниц опять несет какую-то высокопарную чушь об открытом им законе предустановленной гармонии, знай о том Декарт, так и тот бы признал, кто тут поумнее всех!..Чушью же я это называю потому, что Лейбниц при этом нисколько не смущается говорить от имени Бога, приписывая его мудрости свои фантазии. Так «мудрецы» той поры, переписываясь с королями и императорами, ненавязчиво навязывали им свои мысли, чтобы направить их правление в сторону просвещенности. Но сквозь эти игры с обработкой сознания вдруг прорезаются ростки действительно глубоких наблюдений:

«…будучи убежден в полном согласии всего этого с высочайшей мудростью Бога, деяния которого находятся в величайшей гармонии, какую только можно себе представить, я не мог не прийти к этой системе, согласно которой Бог с самого начала создал душу в таком виде, что она развивается и в строгом порядке представляет все, что совершается в теле, а тело – в таком виде, что оно само собой исполняет то, что требует душа.

И это совершается таким образом, что законы, приводящие мысли души в порядок для достижения конечных целей сообразно с развитием представлений, должны вызывать образы, гармонизирующие и согласующиеся с телесными впечатлениями в наших органах; равным образом и законы движения в теле, обнаруживающиеся в порядке действующих причин, тоже гармонизируют и согласуются с мыслями души так, что тело вынуждено действовать именно в то время, когда этого пожелает душа» (Там же, 1-62).

В общем, какая разница, как Лейбниц зарабатывал себе славу. Предустановленная гармония или естественная связь души и тела, важно одно: если душа приводит свои мысли в порядок, необходимый для достижения цели, она создает для этого образы, складывающиеся в представления, и тело будет действовать строго в соответствии с этими образами. Это наблюдение над жизнью, и неважно, как его объясняет метафизик или физик. Для прикладника оно – закон.

Физики сейчас, правда, ищут то, что может быть названо уздой и шпорами, то есть те тонкоматериальные среды, что связывают душу с нервной системой, и много говорят о лептонных полях и еще чем-то подобном. Иными словами, связь эта, очевидно, есть, и просто еще наука не имеет средств, чтобы наблюдать ее с достаточной очевидностью.

Но это описание, сделанное Лейбницем, если вглядеться, относится к работе свободной воли, то есть является описанием того, как я сам решаю действовать и действую. Здесь еще нет ни побуждения к действию, ни мотива. Здесь действует Я и только Я. Условно говоря, это уровень чистого разума Канта. Как возможны побуждения?

Безусловно, они возникают на более низком уровне, там, где душа гораздо больше вовлечена в земное бытие и не имеет ни идеальной чистоты, ни совершенства. Побуждения и сама возможность их существования как-то связаны с несовершенством наших душ.

«Справедливо то, что остается еще некоторое несовершенство в устройстве души.

Все совершающееся в душе зависит от нее, но не всегда от ее воли; это было бы уже слишком. Даже не все известно ее разуму, не все представляется ему отчетливо. Ибо в душе существует не только ряд отчетливых представлений, находящихся в ее власти, но и ряд смутных представлений, или страстей, ввергающих ее в рабство» (Там же, 1-64).

Думаю, это очень важное замечание, которое необходимо учитывать при прикладной работе: психологу нечего делать там, где человек сам себе хозяин. Необходимость в помощи возникает лишь тогда, когда он не справляется с собой, условно говоря. А в действительности, с тем, что существует в его сознании, неосознаваемое и даже невидимое нашему разуму. Именно там живет то, что способно не только управлять душой из сумрака, но и захватывать ее в рабство.

Лейбниц еще какое-то время рассуждает об этом, пытаясь увязать свое открытие со своими философскими взглядами, а потом утекает в выяснения отношений со всеми, кто его обидел… Поэтому я с благодарностью оставляю его труды, взяв из них важный взяток: то, как несовершенства души, живущие в ней же, могут захватывать душу в рабство и управлять ею, становясь либо мотивами, либо побуждениями к нашему поведению, должно быть исследовано и описано, как важнейшая часть прикладной психологии.

Однако этой находкой еще не завершается поиск корней понятия «мотив», поэтому я возвращаюсь к определению Леонтьева, как к исходной точке моего поиска.

Глава 5

Мотив-движение. Леонтьев

Мотив – это не побуждение, даже если считать, что мотив – это побуждение к действию, это не побуждение к движению. Мотив – это просто некое движение, если обратиться к исконному значению этого слова. Психологи должны были в самом начале использования этого слова именно так и видеть то, что называли этим именем. А впоследствии, утеряв изначальное видение, они не могли не чувствовать странность и не искать утраченного движения.

Путей поиска было два: либо обратиться к собственной истории и попытаться понять, о чем же говорили древние в начале начал психологии, либо что-то придумать. Современные психологи, особенно русские и американские, не любят истории. Американцы потому, что ни у них, ни для них ее нет, русские – потому что им стыдно… Поэтому они предпочитают придумывать.

Одна из самых любопытных и как всегда невнятных фантазий принадлежит главному психологу брежневской России А.Н.Леонтьеву, с которого я и начал это исследование. Он создает ее в лекции, посвященной «структуре сознания». Там они использует множество любопытных образов, вроде «чувственной ткани», «объектного поля», «образа», «значения» и там же вводит понятие «движение».

Понятие это у него двойное. Строит он его от почти разговорных выражений «движение мысли» и «движение образов», выходя на обобщающее понятие «движение сознания». Не буду обсуждать, что Леонтьев понимает под сознанием, хотя это можно как-то понять из такого высказывания:

«Нормальное мышление, нормальное движение сознания без наличия чувственной ткани принципиально невозможно» (Леонтьев, Лекции, с.99).

Обсуждать же эти понятия не буду, потому что они – не более чем способ говорить, если не показать, что же движется в мышлении и сознании. Леонтьев правоверно-марксистски утверждает, что «сознание не возникает без существования языка» (Там же, с. 100), что, очевидно, означает, что подопытную собаку нельзя лишить сознания. А поскольку язык оказывается «носителем значений», следовательно, при «нормальном мышлении» и «нормальном сознании» мы имеем «движение значений».

Тут он, похоже, загоняет себя в старую ловушку, которую сам и называет:

«Далее, мы вплотную подходим к проблеме, которая является камнем преткновения для психологического анализа сознания. Это проблема особенностей функционирования знаний, понятий, мысленных моделей и т. п., с одной стороны, в системе отношения общества, в общественном сознании, а с другой – в деятельности индивида, реализующей его общественные связи в его сознании» (Там же).

После этого понятие «движение значений» оказывается размазано, как каша по тарелке, потому что теперь приходится делать реверансы в сторону марксизма с его общественной природой сознания:

«Таким образом, движение значений обнаруживает себя прежде всего как движение объективно-историческое. И, собственно, история значений, и сами значения, вырванные из внутренних отношений системы деятельности и сознания, вовсе не являются предметом психологии…» (Там же, с.101).

Естественно, как и движения челюсти при произнесении слов! Зачем же было их сюда впутывать?

Тем не менее, теперь Леонтьев вынужден постоянно биться между теми двумя полюсами, которые сам себе назначил для усложнения жизни:

«Из сказанного выше видно, что существуют два разных движения. Одно движение – это объективное движение значений в языке, движение языковой системы…

Это движение, в котором объективное, общественное по своей природе и отвлеченное от отдельного человеческого индивида существование значения переходит в его существование в голове индивида» (Там же).

Почему в голове? Ведь сам же говорил о сознании! Наверное, индивиды их туда кушают…Впрочем, там, в головах, начинается песня:

«Причем такой переход есть не простая конкретизация значения или превращение из общего в единичное, а начало той жизни значений, в которой они единственно и обретают свою психологическую характеристику. Значения как бы охватываются пламенем нового движения, движения в процессах деятельности и сознания конкретных индивидов. В этом новом движении происходит удивительное событие, а именно возвращение абстракций значения к той реальной действительности, от которой в свое время значение было отвлечено, отторгнуто и начало свое самостоятельное движение в истории языка, истории общества, культуры и науки» (Там же).

Так происходит переход от «объективно-исторического» вида движения к движению «психофизиологическому»:

«Таким образом, существует движение, соединяющее абстрактное с чувственным миром, в котором я существую и который я отражаю в наличных формах, наличными возможностями, которые суть возможности психофизиологические…

Движение, соединяющее абстрактное значение с чувственным миром, представляет собой одно из существеннейших движений сознания.

Движение, соединяющее чувственность и значение, есть не что иное, как отражение движения самой жизни человека. Я же заменяю понятие “жизнь” менее общим и более специальным понятием “деятельность”» (Там же, с.102).

Какой молодец! А зачем, любопытно узнать? Зачем советским психологам было нужно так уродовать действительность? Наверное, чтобы она влезала в их заготовки…

Да и бог с ними! Главное, что Леонтьев отказывается от жизни, ради «момента», который меня и интересует. «Момент» этот – пример того дикого обращения и с жизнью и с языком, благодаря которому носитель значений – русский язык – был в рамках нашего научного сообщества изуродован до простонаучного языка, в котором царит произвол, а исключительно одаренные детишки могут играть со значениями до такой степени, что потом сами не понимают, что значат их слова.

И читатель вроде меня не понимает или только думает, что понимает, потому что во все сказанное вложены особые смыслы, понятные только создателю этого произведения. Я, и вправду, не понимаю – это он о деятельности или о жизни:

«Но для того, чтобы понять это движение как формулу отражения, порождаемого деятельностью человека в обществе, нужно ввести еще один “момент”.Ведь деятельность человека активна в том смысле, что она чем-то побуждается и что-то ее направляет как бы на себя. Напомню, что действие со всеми своими способами, порождающее сознательное отображение действительности в языковой форме, разворачивается только в том случае, если в нем есть нечто движущее» (Там же).

Что очевидно, мы добрались до мотива. Причем Леонтьев пытается увязать смысл слова «мотив» с марксистскими представлениями о сознании. Очень хочется понять, как сюда вписывается движение. Пока ясно: действие разворачивается, если есть нечто движущее. Движущее что? Что движется с помощью этого движущего? Может быть, действие? Как странно. Разве действие может двигаться? Что движется при действии? Все-таки, наверное, действующее тело…Или Я.

Леонтьев обходит этот вопрос, наверное, потому, что сам запутался в последнем высказывании, и сразу переходит к движущему, похоже, тайком цитируя Бергсона:

«Обычно это движущее изображается в двух формах: первая, особо подчеркиваемая в старой психологии, – это то, что движет изнутри, потребности, влечения субъекта. Это напор изнутри. Но нас сейчас интересуют не столько сами эти внутренние состояния и их динамика, их цикличность, сколько их конкретизация» (Там же).

Любопытно, почему? Леонтьев тут же предлагает возможное объяснение, которое выглядит «логичным», как выглядят «логичными» открытия, совершаемые во сне:

«Эти внутренние состояния могут определить направленность деятельности лишь тогда, когда они определенным образом конкретизированы. Иначе же они бесполезны. Что стоит взятое абстрактно чувство жажды? Пока это чувство не наполнено представлением о предмете, оно не побуждает действие. Оно начинает побуждать действие только тогда, когда возникает представление о предмете потребности. Только когда человек видит или представляет стакан воды, жажда “бросает” его к стакану, то есть нужно, чтобы потребность была представлена в предмете, предметно» (Там же).

Да-а… Крупнейший психолог Советского союза! Как говорили герои Гоголя: вы, батенька, заврамшись!

Впрочем, он и сам это чувствует и быстро-быстро подстилает соломки:

«Если потребность не опредмечена, то она способна только побудить направленное поисковое поведение, заставить меня метаться, обследовать ситуацию» (Там же, с. 102–103).

Понятно, что при таком понимании человека Советский Союз не мог иметь прикладной психологии. Зато имел кучу оригиналов от искусства, звавшегося науками о человеке. Просмотреть и выплеснуть, как грязную воду вместе с кучей неродившихся детей, эти две последние строчки, мог только намеренно уводивший всех пришедших в психологию детишек гамельнский крысолов.

Именно «неопредмеченные потребности», смутно ощущаемые, но вызывающие тоску и разочарование в жизни, заставляющие метаться, искать, исследовать, и есть та струя сознания, на которой должен строить свою работу прикладной психолог. Проще говоря, именно здесь и стоит дверь в мир прикладной психологии. Но на ней университетский завхоз повесил табличку с объявлением:

«Тот предмет, который движет, направляет на себя деятельность, и есть мотив деятельности. Иными словами, предмет деятельности есть ее действительный мотив» (Там же, с.103).

Мотивы на дне стаканов, наверное, и истина там же…Советский народ спивался, а психология в Советском Союзе пристойно умирала…

Леонтьев дальше распинается о том, как стаканы и прочие предметы «представлены в сознании», но я опущу это. В разделе, посвященном мотивации, он еще раз заявит, что стоит «на пути необходимости объективного исследования мотивов в психологии. По данным самонаблюдения, самокопания, смотрения в себя мы не можем решить проблему исследования мотивов, мотивационной сферы личности» (Там же, с.434).

Умел человек красиво загнуть! Наверное, он бы нравился красным революционным матросам! Но в этом разделе он как-то быстро забывает о предметности мотивов и делает открытие:

«Цели могут быть мотивами» (Там же, с.435).

И тут же пробалтывается:

«Кстати, это положение было сформулировано в самом начале XIX века» (Там же).

Кем, он не говорит, но через страничку начинает воевать от лица своих «противоестественных мотивов» с обычным человеческим пониманием счастья. Воюет строго так, как велели партия и вожди: человек должен быть общественным винтиком, должен служить общественным целям, положить жизнь на благо общества, а не наслаждаться своим личным мелким человеческим счастьем и, наверное, вообще, не быть человеком и не жить, поскольку все это можно заменить деятельностью.

Как это знакомо по советским временам массовой обработки нашего сознания! Леонтьев тут, как он сам говорил, искренний марксист. Но самое удивительное, что союзника он находит на стороне – этот тот самый вдохновитель Чернышевского, шотландский логик и этик Джон Стюарт Милль.

Что ж, вполне можно распрощаться с воинственной советской психологией, и посмотреть этот островной источник понятия «мотив».

Глава 6

Шотландско-британские мотивы. Милль и Бентам

Я опускаю все несвязные рассуждения Леонтьева о счастье, поскольку они полностью заимствованы из английского утилитаризма девятнадцатого века, созданного Иеремией Бентамом и Джоном Стюартом Миллем. К тому же Леонтьев не этик и поэтому смог использовать все эти рассуждения только для того, чтобы показать психологическому сообществу свою крутизну. По-настоящему они у него не сварились, к тому же он, кажется, не подозревал о том, что их использовали Чернышевский и Сеченов, и поэтому не смог увязать даже с традициями русской естественнонаучной психологии.

Опускаю я эти рассуждения и у Милля младшего, и его предшественника Иеремии Бентама. Их можно было бы обсуждать в рамках этики, но пока меня интересует лишь происхождение понятия «мотив».

Как я уже сказал, у меня сильнейшее подозрение, что Леонтьев заимствовал свое предметное понятие мотива именно у Милля и выдал за свою крайнюю оригинальность. Как говорится, новая шутка – хорошо забытая шутка.

Собственно говоря, для того чтобы понять Миллев мотив, мне будет достаточно его знаменитой «Системы логики», изданной в 1843 году. В ней все сказано. Поэтому я опущу вторую его знаменитую, но довольно позднюю работу 1864 года «Утилитаризм» и не буду ее разбирать. По сути она ничего не добавляет к его пониманию времен «Системы логики».

Что же касается «Системы логики», то о мотиве Милль говорит, как это и должно быть, в части, посвященной «Логике нравственных наук», то есть в его Этике. Как я это уже показывал, для большинства европейских философов вопрос о мотивах возникал в связи с понятием воли и причинности.

Для Милля он лежит в рамках несколько иного сочетания философских взглядов – причинности, воли и необходимости. В связи с этим я приведу эпиграф из Кондорсе, который Милль помещает перед этим разделом. Это значимое и многозначное высказывание.

На страницу:
28 из 37