bannerbanner
Введение в прикладную культурно-историческую психологию
Введение в прикладную культурно-историческую психологиюполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
22 из 37

Но кто такие Пушкин и Чаадаев? Они же писатели, – думающий тростник, который всего лишь указывает направление ветра истории. Они всего лишь воспели в своих произведениях героев их времени.

Героев следующего времени воспели Тургенев, Толстой, Достоевский, Чернышевский. Это не они придумали страх смерти, они всего лишь пели о тех, в ком этот страх жил и кто за счет этого страха выживал лучше.

Русская дворянская интеллигенция, если рассматривать ее не просто как сословие, а как одно большое существо, подготовила мир для идущей за ней буржуазии в лице Мещанина – подлого и жадного труса, который хотел плодиться, жрать и обогащаться. Мещанин во дворянстве – был переходным типом от дворянского интеллигента к интеллигенту рабоче-крестьянскому.

И дворянин чувствовал это как необходимость уходить, как призыв к смерти. Ненужные люди – звали это поколение литераторы. Ненужность и внушенная потребность совершить самоубийство и рождали хандру…

Но еще они рождали крик и стон. Этот стон у нас песней зовется, и выше той песни не было ничего в русской литературе. Именно благодаря той боли, той роковой безысходности, что звучала в сочинениях писателей пушкинской поры, и родился золотой век русской литературы. Именно тогда русский писатель стал выразителем душевной боли русского человека и обрел значение духовного вождя.

Этим и воспользовались проходимцы сороковых и пятидесятых годов девятнадцатого века, чтобы захватить и поработить души русских людей.

Глава 10

Принципы отцов

30-40-е годы XIX века были для России тем культурным котлом, в котором рождался и новый русский язык, и новый русский народ, соответствующий этому языку. Географически Россия осталась прежней, но в ней после того времени будут жить новые люди, как они сами себя и называли. Эти люди больше не знают принципов в философском смысле, зато будут знать принципиальность в смысле нравственном и психологическом.

Пора эта, как я уже писал, была очень сложной для философии. Философию то душили, то слегка ослабляли хватку на горле и давали вздохнуть. А она все никак не соглашалась умереть. К тридцатому году наметилось небольшое потепление, но к 1848-му – к году революций в Европе – давление стало неимоверным. При этом надо отметить, что философия Духовных Академий не имела на русское общество никакого влияния – батюшки наши в ту пору, как и сейчас, – лишней заботой о своем народе себя не обременяли и жили за своими монастырскими стенами вполне таинственно.

Философию же светскую довели до такого состояния всевозможными затравливаниями, что профессора бежали с кафедр и из университетов. Частично это было сделано Властью, но не в меньшей мере и усилиями доброхотов, вроде мерзавца Магницкого. Про таких хорошо было сказано в том же девятнадцатом столетии: нам, русским, хлеба не надо, мы друг друга едим и одним тем уже сыты бываем…

Философия, которая господствовала в России 30-х и 40-х, была идеалистической – Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель. Из них постепенно рождается собственно русская философия западников, в ответ на которую появляется славянофильство. За проповедь шеллингианства кое-кого из профессоров выгнали даже из страны. И тем не менее, после тридцатого года философия стала распространяться все шире. И тут особенно важно то, что появился новый путь, которым она шла к русским людям.

Этот путь был и спасением и ловушкой:

«Но в Москве в 30-х и 40-х годах идеалистическая философия распространялась еще другим путем, который обскуранты никак не могли предусмотреть, а уже во всяком случае никоим образом не могли загородить его перед ней. Это – посредством литературных кружков, возникших в Москве под влиянием оживления университетской жизни, наступившего в 20-х годах вследствие появления там целого ряда талантливых преподавателей.

Следить за происхождением и дальнейшими судьбами этих кружков, с которыми связан целый ряд славных и общеизвестных имен: Вл. Одоевский, Веневитиновы, Киреевские, Аксаковы, Хомяков, Станкевич, Белинский, Герцен и множество других, было бы слишком долго. Да в этом и нет никакой нужды. Эти кружки всем памятны.

Памятно также и то, что их члены больше всего увлекались философией и вырабатывали все свои воззрения под ее руководством. Их страсть к философии доходила до такой степени, что по целым неделям они проводили все вечера в бесконечных спорах о каком-либо отвлеченнейшем философском положении» (Введенский, с. 48–9).

В сущности, именно эти люди стали прообразом тех «отцов», которых через двадцать лет выведет в «Отцах и детях» Тургенев. Именно их будет отрицать поколение шестидесятых.

Другой вход в наше общество философия нашла через так называемые «толстые» журналы. В 1836 году, за год до смерти, Пушкин основал один из таких журналов, назвав его «Современник». После смерти Пушкина журнал издавали его друзья, во главе с Жуковским. В сороковых годах он оказался в руках Панаева и Некрасова. До своей смерти в 1848 году его идейным вдохновителем был Виссарион Белинский. В «Современнике» публиковался и Кавелин, пока в нем не стал заправлять Чернышевский…

Как литературный путь философии в народное сознание стал спасением для философии в России, я думаю, понятно. А ловушкой он стал после запрета в 1850 году преподавания философии вообще. Министр народного просвещения Ширинский-Шихматов убедил императора, что «польза философии не доказана, а вред от нее возможен», и в итоге философия не преподавалась в России до 1863 года.

Как вы понимаете, свято место пусто не бывает, и его тут же постарались занять те, кто хотел властвовать умами. Поэтому, начиная с пятидесятого года, в России неимоверно поднялось значение литературы, а писатели стали властителями дум и душ. Именно у них русский народ учился говорить по-новому, в том числе и философски. Естественно, что философии новые вожди по-настоящему не знали, но зато судили о ней столь же решительно, как новые люди в романах Тургенева. И это нравилось молодежи, потому что давало возможность чувствовать себя выше и сильнее отцов…

Но о Тургеневе разговор будет особо. Пока о том, с чего все начиналось.

Неистовый Виссарион очень много сделал для того, чтобы уничтожить прежнюю Россию и привить к ней ростки нового, на деле, чуждого. Поэтому я вначале покажу, как бытует выражение «принцип» в его сочинениях.

Белинский писал много, но поскольку в середине девятнадцатого века роль философии в России играют литературные журналы, литераторы и литературные критики, я начну с его обозрения «Русская литература в 1843 году».

Здесь слово «принцип» встречается только один раз, но в значении, похоже, болезненно важном для Белинского:

«Фамусов в “Горе от ума” говорит Скалозубу:

Нет! я перед родней, где встретится, ползком;Сыщу ее на дне морском!При мне служащие чужие очень редки:Все больше сестрины, свояченицы детки;Один Молчалин мне не свойИ то затем, что деловой.Как станешь представлять к крестишку иль к местечку,Ну как не порадеть родному человечку?

Черта глубоко комическая! В Петербурге, слава богу, эта черта не слишком бросается в глаза, но в провинциальной глуши принцип родства так силен, что там скорее решатся десять лет сряду не играть в преферанс, чем показать холодность к родственнику в семьдесят седьмом колене».


«Принцип родства»…

Это уже явно не философское, а нравственное использование понятия. И это так же определенно именно то использование, которое Кант относит не к настоящим принципам. Белинский уже забыл, если вообще знал, действительное значение слова «принцип» и использует его для обозначения повторяющегося бытового явления, так сказать, некой поведенческой установки, правила…

В том же 1844 году, разбирая поэму Пушкина «Руслан и Людмила», Белинский писал:

«Мы не говорим здесь о тех приверженцах старины, которые отстаивают старое против нового по привязанности к школе, к принципам, в которых воспитывались. В людях этого разряда много смешного и жалкого, но много и достойного любви и уважения. Это не дети привычки, о которых мы говорили выше; это – дети известной доктрины, известного учения, известной мысли».

Принципы, в которых воспитывались. Это уже совершенно определенно именно то понимание принципов, из которого рождается «принципиальный человек». И оно совершенно соответствует пониманию принципов «отцами» Тургеневских «Отцов и детей».

В этом романе есть две части. Он написан в 1863 году и вышел в свет вместе с первой публикацией «Рефлексов головного мозга» Сеченова. Сеченов был сделан литературным персонажем и героем своего времени, с кого молодежь должна была делать свою жизнь. Чернышевский вывел его в романе «Что делать?» под именем доктора Кирсанова. Вышел этот роман в том же 1863 году, в год возрождения философии в России, когда сам Чернышевский уже был на каторге…

Совершенно очевидно, что все эти произведения отражают свою среду, а их авторы жили в единой культуре. Даже персонажи Чернышевского и Тургенева носят одну и ту же фамилию – Кирсановы. Вот только Кирсанов Чернышевского ведет себя как Базаров. А Кирсанов Тургенева стоит по другую сторону барьера – он тот, кого отрицает Базаров и должен сменить на посту духовного вождя русского общества.

А кто был духовным вождем во времена отцов? Мы рассматривали это в предыдущей главе: дуэлянт, бретер, денди, светский лев, дворянский интеллигент. В сущности, самым ярким выразителем «отцовства» был Пушкин. В нем воплотились лучшие черты той эпохи. Базаров, пришедший, чтобы победить и вышвырнуть этих людей из жизни, описан высоким, сухопарым, яростным. Он – сын полкового лекаря, и сам бы мог стать уездным лекарем, но подавал задатки прославиться и стать великим…Да вот помер рано…

Думаю, у него тоже был прототип. Частично – тот же доктор Сеченов. Но не в меньшей мере и сын уездного лекаря Белинский, умерший слишком рано – в 37 лет. Ведь в сороковые годы именно он занял место духовного вождя в Пушкинском журнале и умах русских людей…Рисуя эту дуэль поколений, Тургенев описал, как, собственно, шло убийство старой России с ее идеалами и принципами философского аристократизма.

Как вы помните, спор начинается сразу по приезде «детей» – Базарова и Аркадия в имение Кирсановых. Идет он между старым «светским львом» и молодым «нигилистом». Перед тем, как ему начаться, Аркадий, племянник «льва» и прежнего денди Павла Петровича, объясняет ему значение нового слова:

«Что такое Базаров? – Аркадий усмехнулся. – Хотите, дядюшка, я вам скажу, что он собственно такое?

– Сделай одолжение, племянничек.

– Он нигилист.

– …Нигилист – это человек, который не склоняется ни перед какими авторитетами, который не принимает ни одного принципа на веру, каким бы уважением ни был окружен этот принцип» (Тургенев, с.168).

Что очевидно, нигилизм – это точно такой же принцип, как и принципы, в которых воспитывались. В сущности, это правило, которому его хозяин следует неуклонно. Только это правило не привнесенное извне, а выработанное самим человеком, как ему кажется. В действительности это, конечно, не так. Тот же Аркадий стал нигилистом только потому, что повстречался со своим учителем Базаровым. Базаров, надо полагать, тоже обязан своей философией добрым людям. Но при этом разница с «принципами воспитания» у «принципов» лично и осознано принятых, безусловно, есть.

Далее Павел Петрович разражается в защиту принципов, естественно, своих принципов, тех принципов, что приобрел как раз в тридцатые-сороковые годы:

«Мы люди старого века, мы полагаем, что без принсbпов (Павел Петрович выговаривал это слово мягко, на французский манер, Аркадий, напротив, произносил “прынцип”, налегая на первый слог), без принсипов, принятых, как ты говоришь, на веру, шагу ступить, дохнуть нельзя» (Там же, с.169).

Спор на этом не заканчивается и за чаем разгорается уже между денди и самим нигилистом Базаровым. Базаров выказывает неуважение Павлу Петровичу, и тот бросается в бой:

«Павел Петрович побледнел.

– Это совершенно другой вопрос. Мне вовсе не приходится объяснять вам теперь, почему я сижу сложа руки, как вы изволите выражаться. Я хочу только сказать, что аристократизм – принсип, а без принсипов жить в наше время могут одни безнравственные или пустые люди…

– Аристократизм, либерализм, прогресс, принципы, – говорил между тем Базаров, – подумаешь, сколько иностранных… и бесполезных слов! Русскому человеку они даром не нужны» (Там же, с.192).

Базаров тут схамил. И даже не в том, что грубо отвечает старшему, в том, что, когда ему выгодно, может сказать что угодно. Чтобы уесть противника, он вдруг начинает вещать от лица русского народа, которого, в действительности, совсем не знает. Это Тургенев очень жестко показал в конце романа. И вдруг ему становятся не нужны иностранные слова, хотя при этом себя он называет нигилистом и однозначно насаждает те слова, которые нужны ему для его целей. Его нападение на аристократизм есть лишь продолжение его мировоззрения, другая грань которого выражена им в словах:

«– Порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта, – перебил Базаров».

Именно перебил, и именно полезнее. Тут Тургенев показывает самую суть философии Чернышевского и его среды – утилитаризм Бентама и Милля.

Утилитаризм, или философия пользы, – это действительно беспринципность, которой страдали все революционеры, могущие во имя своих идей использовать все, что угодно, без нравственных ограничений. Нет, в действительности Базаров не считает, что русскому человеку не нужны иностранные слова. Он потом высокомерно поучает собственно отца – уездного лекаря, какие иностранные слова надо использовать. Да и «химик» этот для него естественен и важен.

Нет, он считает, что русскому человеку не нужны те принципы, которые олицетворяет Павел Петрович.

А что это за принципы? Принципы пушкинской поры.

И тут все очень символично в романе. Сначала Базаров высмеивает отца Аркадия за то, что тот читает Пушкина:

«– Третьего дня, я смотрю, он Пушкина читает, – продолжал между тем Базаров. – Растолкуй ему, пожалуйста, что это никуда не годится. Ведь он не мальчик: пора бросить эту ерунду. И охота же быть романтиком в нынешнее время! Дай ему что-нибудь дельное почитать».

И сынок проделывает над отцом операцию. Об этом рассказывает сам Николай Петрович:

«– …они говорят, что песенка моя спета. Да что брат, я сам начинаю думать, что она точно спета.

– Это почему?

– А вот почему. Сегодня я сижу да читаю Пушкина…помнится, “Цыгане” мне попались…Вдруг Аркадий подходит ко мне и молча, с этаким ласковым сожалением на лице, тихонько, как у ребенка, отнял у меня книгу и положил передо мной другую, немецкую…улыбнулся, и ушел, и Пушкина унес.

– Вот как! Какую же он книгу тебе дал?

– Вот эту.

И Николай Петрович вынул из заднего кармана сюртука пресловутую брошюру Бюхнера, девятого издания» (Там же, с. 189–191).

А затем Павел Петрович, как и Пушкин, проигрывает дуэль, и это приговор ему и целой эпохе, которая будет убита новыми людьми, если не захочет тихо сойти со сцены сама… Дворянская интеллигенция с ее искусственным аристократизмом, всего за полтора века до этого зарезавшая боярскую Россию, теперь бессильно умирала…на хирургическом столе под ножом безродного уездного лекаря…Остатки ее дорежут внуки лекарей самыми обычными сапожными ножами и бандитскими финками в Гражданскую…

Чести принципиально не было места в Новой России! Готовилось пришествие грядущего Хама.

Глава 11

Принципы врачей и натуралистов

В 1898 году, открывая первое заседание Философского общества при Петербургском университете, ученик и преемник одного из основоположников современной русской философии Владиславлева Александр Иванович Введенский прочитал речь, посвященную истории философии в России. В ней он немало уделил внимания и тому времени, о котором идет речь в романе Тургенева. Этому времени он дал яркое имя времени господства врачей и натуралистов в философии.

Введенским было сделано несколько потрясающих наблюдений над тем, как же было подготовлено уничтожение великой Белой Империи. Отрывки эти довольно большие, но читать их интересно и нужно, поэтому я приведу их целиком, чтобы русские люди не забывали своей истории. Первое свидетельство относится как раз ко времени отцов. Это – первая ласточка, сделавшая возможным, чтобы естественники признавались русским обществом за философов.

«А известно, что если философия выступает открыто, то судить о ней охотно берется всякий неуч. В России даже чем невежественнее человек, тем с большей уверенностью судит он и о философии вообще, и о любом философском учении. На это сильно жаловался еще Герцен, указавший на то, что у нас для суждения о сапогах и сапожном товаре считают нужным приобрести специальные знания, но, чтобы судить о философии, считают излишним учиться философии.

Иное дело, когда философия проводится в виде естествознания. Надо обладать довольно большими и в то же время специально философскими знаниями, чтобы разобраться, где в таком случае кончается философия и выступает действительно естествознание. И вот, в то время, когда преследовали профессоров философии за пропаганду новой философии, ее свободно распространяли натуралисты.

Ведь при разгроме Петербургского университета хотели было напасть и на Велланского. От его учеников отобрали тетради, чтобы уличить его в распространении богопротивного учения, но не сумели в них разобраться.

И когда Галичу не позволяли читать даже и частные лекции, Велланский замолчал только на время из осторожности, а потом снова принялся за свою пропаганду.

Сходное же явление повторилось и в Москве. В 1826 году Давыдову были запрещены лекции философии. Но в том же самом году, наряду с Павловым, начал читать общий курс естественной истории подпавший под влияние Павлова, а через него и Шеллинга, профессор ботаники Максимович, известный собиратель малороссийских песен, лектор, по достоинствам своим ни в чем не уступавший ни Давыдову, ни Павлову.

А по его собственным словам, “в естествознании его неотлучной спутницей и верной помощницей была философия”.И Максимович беспрепятственно вел свою пропаганду и в Москве и в печати, и с кафедры до 1834 года…» (Введенский, с. 47–48).

Введенский переживет революцию и до 1925 года будет вести диспуты против материалистов…Слова о пропаганде звучат в его устах для меня также неслучайно, я узнаю их как слова о революционной пропаганде. Не знаю, в этом ли значении использовал их Введенский, но накануне 1825 года, когда по всей России действовали тайные общества заговорщиков, подобное слово было уместно. И тем более уместно оно в пятидесятых-шестидесятых годах, когда создаются уже не просто тайные общества, а общества террористические.

Князь Кропоткин, который был старше Введенского почти на полтора десятка лет, рассказывая об одной из самых жутких женщин России Софье Перовской, использует в «Записках революционера» слово «пропаганда» вполне в революционном смысле. Перовская, будучи аристократкой по происхождению, избрала защищать свой народ, входила в несколько тайных организаций, начиная с «Земли и воли», и как член исполкома «Народной воли» готовила и осуществляла покушение на Александра Второго. Но Кропоткин очень любил ее:

«Перовская была “народницей” до глубины души и в то же время революционеркой и бойцом чистейшего закала. Ей не было надобности украшать рабочих и крестьян вымышленными добродетелями, чтобы полюбить их и работать для них. Она брала их такими, как они есть, и раз, помню, сказала мне: “Мы затеяли большое дело. Быть может, двум поколениям придется лечь на нем, но сделать его надо”.

Ни одна из женщин нашего кружка не отступила бы перед смертью на эшафоте. Каждая из них взглянула бы смерти прямо в глаза. Но в то же время в этой стадии пропаганды никто об этом еще не думал» (Кропоткин, с.408).

Бомбометательницу Перовскую повесили в 1881 году…

За участие в создании общества «Земля и воля» в 1862 году был публично лишен чести и отправлен в ссылку Чернышевский – преемник Белинского на посту главного редактора «Современника» и основной вдохновитель революционеров всех мастей, начиная от бомбометателей и кончая истребителями души…

Ильич же, который и возглавит следующее поколение революционеров, скажет, что народники были врагами социал-демократов, как отцы были врагами детей…

Введенский пишет и о том времени, когда в пустоту, образовавшуюся после запрета читать философию в университетах, быстро заполнили бойкие шарлатаны, быстро оценившие пропагандистские возможности этой государственной ошибки.

«Возобновление по уставу 1863 года преподавания философии в наших университетах, прежде чем оказать заметное влияние на русское общество, еще должно было сперва организоваться и упрочиться. Поэтому естественно, что, начиная с 1850 года, довольно долго, даже и после 1863 года, пока новые профессора еще приобретали только влияние, философские воззрения возникали и распространялись в нашем обществе как бы сами собой, почти независимо от воздействия со стороны университетский представителей философии, вроде того, как это было и в Екатерининские времена.

Естественно также, что прежде всего у нас распространились такие воззрения, которые не только нам были наиболее по плечу, наиболее доступны в зависимости от упадка философского мышления, но еще в то же время распространялись и там, откуда мы до той поры заимствовали свою философию и всю свою науку. В Германии же в 50-х годах сильно распространился материализм, сначала среди врачей и натуралистов, а вслед за тем и в значительной части немецкого общества.

Немецкие историки философии прекрасно объясняют этот факт тем, что, неудовлетворенные шеллинговской и гегелевской философией и в то же время едва успевая следить за успехами быстро развивающегося естествознания, врачи и натуралисты захотели совершенно обособить его от философии, бросили всякие занятия ею и сосредоточили все свое внимание исключительно на внешнем материальном мире, так что философское мышление пришло среди них в полный упадок» (Введенский, с. 56–57).

Все сказанное Введенским совершенно совпадает с тем образом «врача и натуралиста», который создал в лице Базарова Тургенев. Он не только отказывается от поэзии и философии, но и прямо говорит, что учителя у них, нигилистов, в Германии. Не во всем, конечно, а в вопросах медицины, естествознания и, я бы добавил, физиологии. То, что он советует насаждать всюду Бюхнера и вульгарный материализм, – лучший способ показать глубину философского мышления новых вождей России.

Бюхнеровская «Сила и материя» – это пример научного хамства. Хамства Науки как сообщества. Именно в середине девятнадцатого века, когда естественная наука почувствовала силу, чтобы захватить власть в мире, она утратила осторожность и начала насаждать свое мировоззрение самыми грязными способами. Так рождалась «научно-популярная литература». В сущности – ложь, выдаваемая за действительность лишь с той целью, чтобы люди шли за учеными.

Очень скоро «пресловутость» этой книги станет очевидна не только действительным ученым, но и восторженной толпе, и тогда сама Наука осудит ее как пример «вульгарного материализма» и даст Бюхнеру пинка за излишнюю ретивость. Но он еще долго будет разъезжать по городам и весям Европы и пропагандировать свою пошлятину, собирая толпы Эллочек Людоедок, которым очень хотелось, чтобы их обманули и подсунули шиншиллу под видом облезлого кролика…

Бюхнер будет использован и вышвырнут за ненадобностью. На его смену встанут более утонченные бойцы, которые сами будут кричать, что Бюхнер – издевка над наукой, и надо обрабатывать сознание людей тоньше…Одним из них будет Сеченов, другими – свора Чернышевского. Сначала они будут насаждать в России вульгарный материализм, распространяя работы Бюхнера, Молешотта и других, потом будут писать свои вульгарно-материалистические сочинения и травить и запугивать тех, кто посмеет высказаться против них.

Затем придут «настоящие ученые», которые будут кричать, что вульгарный материализм – это пошло… но дело уже сделано, люди запуганы. Бюхнера можно выкинуть, зато в мировоззрении останется скрытая и неявно связанная с его агитацией мысль о том, что новое мировоззрение – это сила, и сила, которая пришла ломать и крушить:

«– Нигилизм всему горю помочь должен, и вы, вы наши избавители и герои. Но за что же вы других-то, хоть бы тех же обличителей, честите? Не так же ли вы болтаете, как и все?

– Чем другим, а этим грехом не грешны, – произнес сквозь зубы Базаров.

– Так что ж? Вы действуете, что ли? Собираетесь действовать?

Базаров ничего не отвечал. Павел Петрович так и дрогнул, но тотчас же овладел собою.

– Гм!..Действовать, ломать… – продолжал он. – Но как же это ломать, не зная даже почему?

– Мы ломаем, потому что мы сила, – заметил Аркадий.

Павел Петрович посмотрел на своего племянника и усмехнулся.

На страницу:
22 из 37