bannerbanner
Введение в прикладную культурно-историческую психологию
Введение в прикладную культурно-историческую психологиюполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
21 из 37

Но как только власть и не зависящий ни от какого опыта авторитет этих априорных понятий и принципов были подорваны, был порван нерв собственной метафизики.

Лейбниц почувствовал это в полной мере, и с этих пор вопрос о том, существуют ли независимые от опыта, врожденные нам понятия, именно потому стал основным вопросом философии» (Шеллинг, с. 72–73).

«Миссия Канта», как говорит Шеллинг, заключалась в том, чтобы возбудить против уже поверженной метафизики судебный процесс. Суть же этого процесса, то есть главного вопроса классической философии на рубеже девятнадцатого века, на поверку оказывалась психологической!

«Принцип субстанциальности позволял заключить, что в основе явлений и движений нашего внутреннего мира лежит некая субстанция, называемая душой (сами предметы вообще брались из опыта или общей веры, как, например, как раз человеческая душа; предметы были даны, и дело заключалось лишь в том, чтобы подыскать для них верные предикаты); знание в отношении человеческой души состояло лишь в том, что ее трактовали как субстанцию, которая затем посредством новых заключений должна была определяться как нетелесная, имматериальная и именно поэтому нерасторжимая и неразрушимая сущность» (Там же, с.74).

Проще говоря, основным вопросом философии к началу девятнадцатого века стала именно душа. А точнее, как ее изучать. Метафизика пыталась это делать логически, попросту говоря, выводя понятие о душе от обратного. От обратного телу, конечно. Поэтому метафизики, начиная с Декарта, делали физико-геометрическое описание тела, а душе приписывали противоположные качества… Очевидно, что это «познание» познанием не является. Это лишь искусственно заданное условие для ведения рассуждения. Поскольку условий можно задать сколько угодно, то и говорить о душе можно как угодно. К познанию души это не приблизит.

При этом, если вспомнить предыдущую главу, Кант как раз и показывал, что мы можем посчитать за принципы то, что всего лишь позволяет нам вести рассуждения. Но это не есть действительные принципы. Это просто заблуждение, на котором как на основоположении построили целое здание науки. В данном случае, метафизики. Вот к этому и ведет Шеллинг.

Но сначала он объясняет, почему девятнадцатый век оказался временем выделения психологии из философии в самостоятельную науку. В сущности, это произошло как раз потому, что к девятнадцатому веку вопрос о душе стал основным вопросом философии:

«Великий переворот последующей эпохи состоял именно в том, что перестали заниматься одними предикатами (то есть определениями – АШ), что пожелали овладеть самими предметами. Еще и сейчас кое-кто приступает к философии, полагая, что в ней дело заключается в определенных положениях или высказываниях, которыми можно завладеть как бы в качестве некоей добычи.

Но более этому нет места. Современная философия состоит в выведении самих предметов, которые в прежней метафизике попросту предполагались известными из опыта или всеобщего сознания» (Там же, с.75).

С этого начал Кант, и это продолжил Фихте. И тот и другой лишь начали это дело, заплутавшись в поисках первоначал или принципов, на которых можно было бы строить познание мира:

«…но что же в конце концов есть в вещах независимо от определений нашей способности познания? На это у Канта нет ответа.

А поэтому следующим неизбежным шагом было осознание того, что, если вообще имеется познание вещей a priori, само существующее также может быть понято a priori (то есть понято до опыта и без опыта – АШ), что материя и форма вещей должны выводиться вместе из одного и того же источника.

Этой мыслью преисполнился Фихте…

…он оставил великое завещание, а именно понятие абсолютной, беспредпосылочной философии, то есть такой, в которой ничто не должно предполагаться в качестве откуда-то данного, но все должно в рассудочной последовательности выводиться из единого всеобщего prius (предшествующего или первичного – АШ) – единственного непосредственно полагаемого….

Фихте обнаружил это единое всеобщее prius, что было совершенно естественно, следуя данному направлению, в Я, а именно в Я человеческого сознания» (Там же, с.85).

Из этого принципа Фихте и его последователям предстояло «вывести из природы Я такую систему необходимых представлений, которая соответствовала объективному, наличествующему в опыте миру» (Там же, с.86).

Очень любопытное заявление, которое, тем не менее, соответствовало философской действительности Европы, поскольку, как говорит Шеллинг, философия Фихте во многом определила всю последующую философию.

В частности, его собственную, потому что следующим шагом в философии Шеллинг считал переход от Я как принципа или того, из чего истекает все познание, к Богу. Как писал издавший его в России А.Пестов:

«Принципом негативной философии, по Шеллингу, выступает обращающийся на себя самого разум.“Как только разум обращается на самого себя, становится для самого себя предметом, он находит в себе prius, или субъект, всякого бытия и в нем также обладает средством или, скорее, принципом априорного познания всего сущего”» (Пестов, с.7).

Позитивная же философия Шеллинга идет дальше, и ее Началом становится Бог. Правда, как это все объясняется, я повторять не хочу, у меня на это сил не хватит…

Добавлю только, что именно благодаря этому принципу шеллингианство правило в русских Духовных Академиях, а философия проиграла естествознанию и утратила свое значение, как пишет Радлов. Естествознание, подрывавшее веру в Церковь, снесло всю религиозную философию походя, поскольку сумело внести в сомнение в умы и души как раз в отношении самых исходных принципов религии. Соответственно, и религиозной философии.

Более того, шеллингианство помогало Науке уничтожать веру. Сам Шеллинг писал, что тот, кто хочет и может верить, не философствует, а тот, кто философствует, именно этим извещает, что ему одной лишь веры недостаточно…

Шеллингианство стало в начале девятнадцатого века философской модой России. И этим лучшие русские люди извещали, что не хотят больше верить и ждут то, что займет освободившееся свято место…

Глава 9

Принципы пушкинских времен

Девятнадцатый век начался в России с убийства царя. Кучка офицеров задушила подушкой императора Павла и возвела на престол его старшего сына Александра Первого. В этом была смелость и наглость, вторящая тому, что англичане и французы сделали со своими королями, казня и свергая их. Простые смертные должны чувствовать себя полубогами, если им удается убивать королей…

Александр Первый вначале ввел различные либеральные реформы, возможно, чтобы сгладить ужас свершенного им… Даже если он прямо не участвовал в отцеубийстве, без его согласия это произойти не могло. Заигрывал перед самым нападением на Россию с Францией, сближаясь с ней, подобно тому, как впоследствии Сталин заигрывал с Германией…

Затем, выиграв Отечественную войну 1812 года силами народного восстания, возглавил антифранцузскую коалицию, медленно, но жестоко отошел от своих либеральных взглядов и принялся душить свободомыслие в России… Умер он в 1825 году, передав трон третьему сыну Павла Николаю Первому, который правил до 1855 года.

Николай подавил в самом начале своего правления следующую попытку обнаглевших офицеров повторить в России Французскую революцию – восстание декабристов, и после этого последовательно душил любое свободомыслие. Ввел Третье отделение – тайную политическую полицию, которая преследовала любые революционные взгляды, установил жесточайшую, многоуровневую цензуру, а под конец правления вообще запретил философию в России…

Его преемник Александр Второй начал с отмены крепостного права и освобождения крестьян в 1861 году. В действительности же это была бескровная революция, проведенная с помощью реформ, поскольку сутью ее был приход к власти в стране нового класса.

Первая революция произошла в России при Петре Первом, когда мелкое служилое дворянство замещает у власти старую «пузатую» русскую аристократию – бояр. Именно дворянство ввело новое требование для входа во Власть – образование. И Пушкин пишет о российском обществе: мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь, так воспитаньем, слава богу, у нас не мудрено блеснуть…

В сущности, так из прежнего дворянства родилась русская интеллигенция, тогда еще дворянская.

Русское дворянство не просто училось, чтобы занять власть, а именно чему-нибудь и как-нибудь училось. Главным были не действительные знания, а приверженность новым ценностям – образованность западного толка, явно показывающая презрение к исконному русскому, потому что исконное русское – это либо бояре, от которых надо защищаться, либо народ простой, червяк земной, чернь, которой следует опасаться всегда…

Вот это презрение к родовой аристократии и собственному народу и должно было быть показано как входной билет в русскую власть, потому что доверить ее можно было только тем, кому доверяешь не по договору, а по естеству, иначе – по классовой сущности. Для того чтобы Россия стала другой, править ею должны были совсем иные существа, которые воплощали бы себя, свою суть в эту новую Россию.

Этими новыми существами и были искусственно выведенные новые аристократы – бывшее дворянство, то есть когда-то дворня князей и царей, безродные люди, которые выслужились, но бедны, голодны и ради места готовы убивать…Их скрестили с европейскими университетами, и они стали тем, что смело старый строй России.

Ко времени, которое мы называем пушкинской порой, этот новый класс вошел в пору своего расцвета, именно тогда были заложены основы многих понятий, которыми мы живем до сих пор. Тогда, что общеизвестно, именно усилиями Пушкина и других дворянских писателей, родился современный русский язык, а значит, были либо созданы основные понятия, которыми мы пользуемся сейчас, либо была заложена возможность для их появления.

Понятие «принцип» существовало на Руси, как вы помните, уже с петровской поры. Но в том значении, в котором оно до сих пор бытует, к примеру, в английском языке – нечто главное, первоначало. Существовало ли в ту пору понятие «принципиальный» в отношении не философском, а нравственном? Могли ли тогда сказать «принципиальный человек»?

Моих знаний эпохи недостаточно, чтобы утверждать что-то определенно, но мне кажется, что такое словосочетание тогда еще не использовалось. Друг Пушкина, один из тех писателей, что творили новый русский язык, Петр Чаадаев, восхищенный Шеллингом, в 1836 году пишет французскому индологу барону д’Экштейну, издавшему «Катха-упанишаду», востороженно-шеллингианское письмо, которое бы ни за что не пропустила царская цензура:

«Всемогущий принцип единства, сформировавший мир, в котором вы живете, развил в нем также симпатические способности сердца человеческого. Вы знаете, что мы были лишены этого принципа; так что вполне естественно, что мы не испытали на себе его последствия» (Чаадаев, Экштейну, с.103).

Дальше Чаадаев говорит, что в Катха-упанишаде кратко сказано о том, что развивала европейская философия, и что источник знаний – един. И он для русского человека – в католичестве и вообще на Западе, даже если для Запада свет с Востока. До этого он уже написал свои «Философические письма», в которых сказал о России столько плохих слов, что был объявлен сумасшедшим, заключен под домашний арест, лишен права публиковаться, а чтобы окончательно унизить и наказать, было велено доктору еженедельно ездить к нему домой и проверять его психическое здоровье…

Болел ли при этом Чаадаев за родину, как он сам утверждал, или же родиной его был тот духовный источник, что Петр сделал основанием для выведения этой новой породы русских людей, то есть Западное просвещение, судить не берусь. Но понятие принципа в данном случае используется по видимости еще философски. Но не совсем!

Вглядитесь: про принцип единства нельзя сказать, что это тот же принцип, что делает человека принципиальным. Но это принцип, который лежит в основе французской революции: все люди братья, все едины, все равны и имеют равные права. Поэтому и можно заявить, скорбя о мракобесии России, что мы были лишены этого принципа!

Иначе говоря, «принцип единства» – это совсем не принцип философии – это принцип нравственной философии, то есть этики. Значит, это нравственный принцип, который уже предписывает определенное поведение, потому что требует от человека определенным образом видеть мир и соответственно ценить то, что в нем есть. А как ценить?

Так, как оценили друзья Чаадаева декабристы – путем осуждения одного царя и строя на смерть и заменой их на другой строй – с царем или без него. Во имя чего? Во имя той самой черни, которую презирали…и которая никогда не оценила их подвиг, хотя и использовала его для идеологической перестройки мировоззрения.

На следующий год, год убийства Пушкина, Чаадаев пишет «Апологию сумасшедшего», пишет не по-русски, на французском языке, поэтому мы не найдем в нем слова «принципиальный», но зато в нем есть несколько принципиальных мыслей. Первую можно назвать «идеей» или «принципом» дворянской интеллигенции России, вытекающим из философии единства. В нем ярко видна смена мировоззрений, требующая смены человека. Дворянская интеллигенция подготовила мир для нового хозяина и готова ему служить даже тем, что уйдет, поскольку она не обладает нужными качествами:

«Любовь к отечеству рождает героев, любовь к истине создает мудрецов, благодетелей человечества. Любовь к родине разделяет народы, воспитывает национальную ненависть и подчас одевает землю в траур; любовь к истине распространяет свет знания, создает духовные наслаждения, приближает людей к Божеству.

Не чрез родину, а чрез истину ведет путь на небо» (Чаадаев, Апология, с. 523–524).

Как этого достичь героям Бородина? Как завещал Великий Петр, у нас и нет иного пути:

«Он сам пошел в страны Запада и стал там самым малым, а к нам вернулся самым великим; он склонился перед Западом и поднялся нашим господином и законодателем. Он ввел в наш язык западные речения; свою новую столицу он назвал западным именем; он отбросил свой наследственный титул и принял титул западный; наконец, он почти отказался от своего собственного имени и не раз подписывал свои держаные решения западным именем.

С того времени мы только и делали, что, не сводя глаз с Запада, так сказать, вбирали в себя веяния, приходившие к нам оттуда, и питались ими…» (Там же, с.525).

В этих словах Чаадаева сквозит и горечь, но при этом Чаадаев все же не видит иного пути, кроме как расслабиться и получить свое удовольствие от изнасилования, которого все равно нельзя избежать:

«Надо сознаться – оно было прекрасно, это создание Петра Великого, эта могучая мысль, овладевшая нами и толкнувшая нас на этот путь…» (Там же).

Путь на небо вел русское дворянство в середину века и к исчезновению дворянского сословия. Путь исчезновения. Мавр сделал свое дело, мавр может уходить, как в том же году ушел внук мавра, убитый западным прощелыгой, чужаком, прохвостом, и так и не отомщенный ни одним из русских людей…

На что он руку подымал? Лермонтов был не прав, что убийца этого не ведал. Это было такое же хладнокровное убийство именно русской души, как и деяния Петра или крымская война, начатая в 1855 году Западным миром, чтобы убить Россию.

Об этом писал Данилевский, чья книга «Россия и Европа» стала манифестом славянофильства, то есть того духовно-политического течения, которое противостояло западникам, начиная от Чаадаева и кончая Владимиром Соловьевым. В 1864 году, возмущался Данилевский, Пруссия и Австрия порвали на куски Данию, и никто в Европе не опечалился этим, хотя это было нарушение именно европейского решения.

А в 1855 году Турция, только что душившая христиан и вообще исторический враг Европы, вдруг стала для нее символом борьбы за свободу, и Европа топтала на стороне Турции Россию. Кстати, как совсем недавно она топтала и жгла Югославию…

Страна, в которой лучшие умы призывают к исчезновению, не может не исчезнуть. Дворянская Россия пушкинской поры не могла не исчезнуть, уступив место России буржуазной, мещанской и в еще большей мере прозападной. Это было обосновано и возведено в принцип национального поведения все тем же Чаадаевым:

«Есть великие народы, – как и великие исторические личности, которые нельзя объяснить нормальными законами нашего разума, но которые таинственно объясняет верховная логика Провидения: таковы и мы; но, повторяю, все это нисколько не касается национальной чести.

История всякого народа представляет собою не только вереницу следующих друг за другом фактов, но и цепь связанных друг с другом идей. Каждый факт должен выражаться идеей; чрез события должна нитью проходить мысль или принцип, стремясь осуществиться: тогда факт не потерян, он провел борозду в умах, запечатлелся в сердцах, и никакая сила в мире не может изгнать его оттуда.

Эту историю создает не историк, а сила вещей» (Там же, с.527).

Нет, это касалось нашей национальной чести, и еще так ли касалось!

Принцип, который провел борозду в умах и запечатлелся в наших сердцах, став силой вещей, определяющих нашу жизнь, был как раз отказом от чести!..

Отказом от чести и заменой его на принципиальность.

Самой сутью пушкинской поры, а значит, всей дворянской интеллигентности, были две вещи: дендизм и дуэль! Западничество и честь!

Знаменитое пушкинское про Онегина: «как денди лондонский одет», как вы помните, ведет к двум дуэлям и двум смертям – Ленского, то есть философствующего гегельянца-шеллингианца, и самого Пушкина.

Лотман, хорошо чувствовавший то время, писал, что дендизм, прежде всего – именно поведение, а не теория или идеология. И поведение вполне определенное, направленное на разрушение имеющегося быта. Современный русский историк Нонна Марченко прекрасно описала и передала суть дендизма в книге, посвященной пушкинскому времени.

Эта мода была введена властителями дум европейской молодежи начала девятнадцатого века, как особая поза, требующая отказа от души и душевности:

«…одно из следствий дендизма и одна из его существенных черт, лучше сказать, его главная черта, состоит в том, чтобы поступать всегда неожиданно, так чтобы ум, привыкший к игу правил, не мог этого предвидеть, рассуждая логически» (Марченко, с.79).

В дендизм поиграли и Пушкин и Лермонтов, создавая, – что самое страшное! – литературную моду на подобное поведение, в сущности, создавая идеалы для подражания молодых самцов, сражающихся за восхищение самочек, если использовать язык зоопсихологии:

«Характерный признак бытового дендизма – элегантная поза разочарования и пресыщенности. Таков Печорин у Лермонтова, с его безукоризненным бельем, аристократическими манерами и равнодушием, быть может напускным; таков и герой пушкинской повести “Барышня-крестьянка”: “Легко вообразить, какое впечатление Алексей должен был произвести в кругу наших барышень. Он первый перед ними явился мрачным и разочарованным, говорил им об утраченных радостях и об увядшей своей юности; сверх того носил он черное кольцо с изображением мертвой головы”.

В Россию разочарованность пришла с увлечением Байроном. Пушкин называет это английским сплином или русскою хандрой» (Там же).

Пушкин сильно виноват перед Россией. Он немало сделал для привития ей вкуса к английскому поведению. Но он лишь писатель, он лишь трепетное сердце, которое отзывается на происходящее. Объяснять – не его задача. Поэтому он зарисовывает действительность и не дает ответов, что такое и откуда она – эта хандра…

«Впрочем, денди не может всерьез увлекаться: Онегин в ответ на признание Татьяны говорит о своем разочарованном сердце и неспособности любить; Печорин ужасает доброго Максима Максимыча, рассмеявшись ему в лицо, когда старик стал утешать его после гибели Бэлы…

Это не бесчувственность, это дендизм. Денди помнит правило Макиавелли: “Мир принадлежит холодным умам”.Главная задача денди – производить впечатление, его главная и единственная страсть – тщеславие, власть над окружающими. И настоящей денди добивается этой власти всеми возможными средствами» (Там же, с.80).

К примеру, одеваясь, как никто другой, и создавая философские сочинения, в которых тонко издеваешься над читателями и своей родиной…

«Одевался он [П.Я. Чаадаев], можно положительно сказать, как никто. Нельзя сказать, чтобы одежда его была дорога (хотя разным портным, сапожникам, изящных дел мастерам и тому подобным лицам он платил очень много и гораздо больше, нежели следовало, беспрестанно меняя платье, а иногда и просто по привычке без всякого толка тратить деньги)…

Очень много я видел людей, одетых несравненно богаче, но никогда, ни после, ни прежде, не видел никого, кто был бы одет прекраснее и кто умел бы с таким достоинством и грацией своей особы придавать значение своему платью.

…заключу тем, что искусство одеваться Чаадаев возвел почти на степень исторического значения» (Там же, с.83).

Как писал тот же Лотман:

«Между поведением денди и разными оттенками либерализма 1820-х годов были пересечения. В отдельных случаях, как это имело место, например, с Чаадаевым или с кн. П.А.Вяземским, эти формы общественного поведения могли сливаться» (Цит. по: Марченко, с.82).

Философические письма Чаадаева запрещали, но они гуляли в списках и читались в модных салонах, как гуляли в ту пору в списках труды Канта, Шеллинга и Гегеля. С Чаадаевым страстно спорили славянофилы, Чаадаев определенно стал властителем дум своего поколения, а значит, обрел своей ядовито-утонченной издевкой ту власть, которая одна и является смыслом жизни денди…

Чаадаев разрушал Россию, поэтому его никто не вызвал на дуэль. Пушкин ее создавал и был убит сыном французского посла… С ним была убита честь России, но не была раскрыта тайна русской хандры, приведшая его на роковой барьер. Что погнало Пушкина стреляться?

Честь? Ерунда! Он просто был денди и нагло издевался над всеми, над кем мог. Тщеславие, вот что его вело. Этим и воспользовались. Честь лишь не дала отказаться от дуэли.

Но почему честь вдруг стала иметь такое значение для России пушкинского времени? Декабристы даже рассматривали дуэль в качестве средства политической борьбы. В сущности, их восстание было наглым, как говорили в то время, бретерским. Парадно выйдя на сенатскую площадь, они попросту хамски бросали вызов на дуэль императору…

Алексей Востриков в книге о дуэли нашел, мне думается, объяснение этого психологического явления:

«…жестокость – это феномен культурный. Знаменитые военные походы, особенно начала XIX века, в значительной степени изменили в массовом сознании отношение к убийству.

Многие люди с неустоявшимся или деформированным сословным сознанием теперь силой своего оружия выслуживали право на место в жизни; катаклизмы европейской политики воспринимались многими или как мировая катастрофа, или как рождение нового мира, свободного от старой морали, от старых условностей.

О знаменитом партизане Александре Самойловиче Фигнере, прославившемся своей храбростью и самоотверженностью, рассказывали: “Его лучшею и частою забавою было, внушив ласковым разговором с пленными офицерами веселость и доверие к себе, убивать их неожиданно из пистолета и смотреть на предсмертные их мучения. Это делалось вдали от армии, куда доходили о том только темные слухи, которым не верили или забывали в шуме военном”» (Востриков, с. 295–296).

Конечно, битва за честь была наследием прежней, феодальной поры, но в начале девятнадцатого века она обретает новые качества. Бретерство – это дендизм с пистолетом в руке. И оно правило обществом:

«Жизнь не являлась абсолютно доминирующей ценностью. Культ достойной гибели на поле боя с оружием в руках, лицом к лицу с врагом отчасти распространялся и на поединки. Вообще отношение к жизни и смерти тогда было иным.

Ю.Н.Тынянов говорил, что “во времена Пушкина и декабристов смерти не боялись и совсем не уважали ее….Страх смерти…в России придумали позже – Тургенев, Толстой”.

Кроме того, эстетизация жестокого и отвратительного – это явление, закономерно, периодически возникающее в культуре. Название трактата Томаса де Квинси “Об убийстве как одном из изящных искусств” для романтического сознания было шокирующим, но не случайным. Так и бретер мог видеть красоту в убийстве, в жестокости, в оскорблении.

Дуэль – это ритуал, и бретеры – своеобразные жрецы этого ритуала» (Там же, с.296).

Дуэль была обрядом, ведшим к смерти. Якобы за честь. Это бесспорно. Но смыслом дендизма для русского человека было умереть…А бретер ему в этом помогал. Этим русским человеком был русский денди – последователь денди английского, играющий в это из моды. Кто он был?

Дворянский интеллигент первой половины девятнадцатого века. К середине столетия бретерство сделало свое дело и ушло, вместе с дендизмом. На смену бретерам и денди пришли иные люди. Какие?

Все уже сказано. Бретеры были жрецами того культа, который исповедовали утонченные светские наглецы, вроде Пушкина или Чаадаева, культа самоубийства.

На страницу:
21 из 37