bannerbanner
Записки сутенера. Пена со дна
Записки сутенера. Пена со дна

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

– На худой конец две.

Так что я ждал весточки с Белорусского фронта.

– У тебя же (говорю) жена.

– Жена – не баба. Причём здесь жена? Мне надо ебаться, фирштейн? Не совокупляться, не трахаться (вот тоже мудак пустил глупое слово!), мне надо ебаться. Е-бать-ся! Три месяца после свадьбы ещё куда ни шло, поёбывал, конечно (entre les repas [12]) девчонок в родном городе, но дальше я не могу. Катя в переборе уже беременная, залетела, дура, с пол-оборота.

– Она (говорю) – не дура (мне хотелось его позлить; я знал Катю, она тоже была моей одноклассницей, мы даже тюрились вместе в начальной школе, и после тоже случались пересечения). Ты дурак. Она поступает, как надо. Она – Ж, у неё свои законы.

– Ты знаешь Катерину! Раньше она кипела, в обморок падала, кровь ей била в нужное место, а теперь скучно стало жарить яичницу с одной и той же сосиской. Теперь она мух считает и думает, что раздвинуть – достаточно. Нет, милая, не достаточно. Не достаточно!

– Твоё дело (говорю) разнообразить подпольную жизнь.

– Чиво? (Шина смял физиономию).

Оценив фигуру, скрюченную в престарелом дафе, как анчоус в консервной банке (коленки торчали, упираясь в подбородок), я обоссался от смеха.

– Сам женись и разнообразь, мудило (хмурится, но несёт). Разве я хотел этого? Брак – пережиток. Мужчина в браке деградирует и, наконец, превращается глистоеда. Часть жизни, заменённая протезом, чахнет и отмирает. Катя великолепно понимает, в чём дело! И все понимают. Мы оба – жертвы системы, вот и всё. И вообще, заткни жопу, дай подышать! Чего там, баклан, разнообразить! Охуел? Я тебе сто раз говорил, ты меня знаешь! Разнообразить нужно не секс, а сексуальных партнёров. Я не понимаю секса с одним человеком, это лишено всякого смысла. Это то же самое, что есть одну и ту же пищу, отрыгивать её и жрать заново. Если уж хотеть, то хотеть всех. Или никого не хотеть. Остальное лицемерие и ханжество. Я иначе не понимаю. Виноват!

– Дрочи! Никому не сравняться с воображением!

– Сам дрочи! У тебя получается. А я поменял руки друга на вбитый крюк, люблю, чтобы это делали другие. Я – эксплуататор. Я – хищник!

– Хищник, это который за хищение судим?

– Заткнись!

– Тут тебе не Москва!

– Заметил! Жизнь прекрасна в её разнообразии. Я полгода в Париже, а уж готов застрелиться. Мне баба нужна, андерстэнд? Новая баба, и не одна! Пизда новая, свежая жопа. Горю! Не умею нюхать один и тот же цветок, он знает об этом и вянет.

– Какая тебе ещё (говорю) баба!

– Во какая! Тут сиськи налеплены одна подле другой, с сосцами. Желательно, четвёртый размер. Здесь ноги, понимаешь меня, нога, а рядом другая, ляжки тесно сжимаются в ложесна, чтоб их разломить. Тут жопа. Круглая-круглая, состоящая из двух приблизительно равных половинок. А посередине отверстие. И тут тоже щель, выполняющая роль не только защиты толстой мышечной трубки от попадания в неё микробов, но и гостеприимно приветствующая проникновение во влагалище инородных тел, в виде, например, моего мужского копулятивного органа, названного злопыхателями (или злопихателями вроде меня) просто хуем. У меня (ты же знаешь) три пятки, одна из них ахулесова.

Шина сжал себе между ногами в кулак. Я чуял, что рано или поздно он подсунет мне эту беседу. У него все тары-бары, в любом случае, сводились к туда-сюда-обратно, тебе и мне приятно. Без баб бы Шина быстро погиб. Тут у него, точно, находилось, если не слабое, то, во всяком случае, уязвимое место.

– Вези к блядям!

Оживившись, он стал размахивать руками, заполняя их пируэтами тесное пространство автомобиля.

– Где? Где? Где! Где потаскухи, шалавы, шлюхи, путаны? Всякие чтобы, Кадли, всякие. Одноногие, бля, чтоб кривые и толстожопые, сисястые и пузастые, с пиздой до земли, пылающие бешенством матки. Где весталки и треугольные дырки, ароматизированные моими восторгами? Где Франция Злоебучая?

– Там же, где и Ней, князь Московский!

– А Мопассан? Сад с огородами? Генри Миллер? Золя былого тления где? Бульвар Клиши? Подавай дяде Ване парижского вонючего жижева! Будем срать и ебаться, пердеть и ругаться, будем жизнью своей наслаждаться! Вези, возница, к раблезьянцам сало резать и в бубен бить, а потом в ресторан, и покушаем.

Шина был в духе, в своём духе. Он закидывал назад чёлку, сверкал и щёлкал клыками, взгляд его искрился и хохотал. Иногда мне казалось, что ему может проститься всё, и это жутко несправедливо. Несправедливо, но на ней, на этой несправедливости зиждется мир. Без таких людей он, тем не менее, был бы серым и скучным.

– Ты вообще ничего (говорю), Шина, в бабах не вяжешь. Тебе просто дырка нужна. Шина, блядь, тебе нужна дырка в жопе, зачем тебе сама женщина? Хлопоты только, только одни неприятности.

– Золотые слова! Неприятности нам не нужны. Именно – дырка! А лучше бы, дырочка. Дырка – бездонная, в ней найти смысла нельзя, а дырочка – тесная. Такая горячая и заводная. С разрезом и с лепестком. А вокруг неё женщина. Сейчас такая, завтра – сякая, разные женщины. Сиси такие тут гордо торчат, а здесь повисают, одна тут, а другая – вот там. Очаровательные эти выпуклости, замаскированные отталкивающим словом бюстгальтер под неприступные бастионы. Надеть бабу на дырочку, как перчатку, а потом поменять. И по новой. Концерт чувств и оргазм зрения!

– Всё одно, дырка!

– Нет, почему же, дырок в бабе должно быть стандартное множество, я не люблю уродцев. Хотя в уродцах и кроются пазлы, загадки. Можно и их. В умеренном количестве. Палочку бросил – ребус решил. Не искривив – не исправишь. Кто это сказал? Иван Кириллович Я.

– Шина!

– Я давно уж не шина. Я уже колесо. Я – Сансара.


#10/1

SIDA. Des espoirs dangereux. En France, près de dix nouveaux cas sont déclarés chaque semaine. Le rythme d’extension de maladie est seulement quelque peu ralenti (Figaro, 1 avril 1989) [22]


На втором курсе (в целях карьеры) Шина вступил в коммунистическую партию. Я протянул ему руку помощи, чтобы написать заявления (это был особый жанр фантастической литературы). Думаю, с той же целью он, при случае, мог бы на любого из нас стукануть. Но, на самом деле, всем (особенно Шине) было по барабану, что мы думаем, делаем и говорим (стучи – не стучи). Я бы и сам на себя стукнул, если б был в этом какой толк. Нашей руководящей и направляющей силой было распиздяйство. Только придурки гнали волну и, накрывшись с головой одеялом, засоряли уши глушилками, так что утром, по типичному блеску в глазах любой на вскидку бекас мог вычислить диссидента.

Инакомыслие в нашем кругу считалось убогостью не от перебздона, по убеждениям или тупоумию, как у предыдущего поколения, а по причине обыкновенного гонора. Нам предупреждали, но мы не слушались. Нас пугали, но мы не боялись. Мы были слишком начитаны, распущены и самоуверенны, чтобы нас можно было зомбировать, а опускаться до того, чтобы выяснять, кто прав, а кто виноват, мы считали ниже своего достоинства (пусть, дескать, этим занимаются младшие научные сотрудники и студенты дорожного института). Как и наши орденоносные отцы, мы знали про лагеря и психушки, галоперидол, инсулин и перекрёстный допрос, читали Солженицына и других правозащитников (я, лично, предпочитал Хармса), но эротическое чувство истории вожделеет жертвы, вот что каждый из нас тоже усвоил с детства. А пока жертвами были не мы, предпочтительнее было one, two, three, four, can I have a little more [23] и, приколов на лацкан итальянского пиджака комсомольский значок, пасти голодных гусей стадом. Уздечку нам рвать необходимости не было, так как мы были циркумцизированы при рождении, и что бы с нами ни случалось, только приобретали. Что ни говори, мы были избранными, и не были виноваты в том, что судьба сунула нас в господствующий класс первой пролетарской империей, где девиз <мир – хижинам, война – дворцам> уже не был актуальным. Ведь трудно отказаться от привычного, тем более, что ни Шекспира, ни Гёте никто не запрещал, а книги приносили на дом. Были, впрочем, и имяреки, которые изрекали, говоря, будто в СССР запретили самого Господа Бога. Воздевали пальцы и изрекали. С богами же в России, увы, всегда всё было в ажуре, личность отсутствовала, поэтому её так легко было подменить её культом.

Нас, распиздяев, это дико забавляло. Нас готовили к жизни в раю, так что ни в коммунизм, ни в красный радиоактивный ветер мозгодуев мы не верили (вообще не верили ни во что), к маразматикам, провонявшим формалином, относились с юмором, права человека видели в гробу и, по большому счёту, как и всем молодым людям планеты, нам требовалось только одно, чтобы нас (жопа моя!) оставили в покое. Ещё нам хотелось поскорее выбраться из болота, где квакали престарелые лягушки, хотелось движения, жизни, путешествий, приключений. Нам хотелось чувствовать себя такими же свободными, как герои наших любимых книг и авторы песен, которые мы слушали. Мы по горлышко понимали, что корабль стонет и тонет, но идти вместе с ним ко дну, ни у кого из нас потребности не было. Мы об этом просто не думали, заняты были другими делами. В таком поведении (допускаю) сквозило нечто крысиное, но приличных людей среди нас было мало, так что, нарочито соблюдая приличия, мы своего отличали в два счёта и не объявляли всякому встречному, что в городе Москва, помимо трясины и зловонного андерграунда, существует другая почва, с понтом, суперграунд, там держим пари и парим мы – пена со дна.

Русский ущербный идеализм, не западая глубоко внутрь, случалось, витал кое у кого вокруг черепа, но, привитые до гробовой доски революцией, декабристов бы из нас не вышло никогда (мы понимали природу человека лучше доцентов психфака). Наш узкий круг, короче (включая отцов и частенько дедов), состоял из дистиллированной сволочи, подонков, которые не остановятся не перед чем для того, чтобы составить, так называемую, элиту страны и которые, как везде, имеют к основной массе населения весьма условное отношение. Нас учили искать себе друзей среди врагов, это позволило нам выжить, прежде всего, у себя дома.

Мой отец был врачом. Шина был отпрыском советника посольства, провёл детство в Дании и в Норвегии. Большой и магнетически привлекательный, он с отрочества, гнида, нравился женщинам всех возрастов и мастей, ни одной из них, как и молекулам кислорода, не отказывал, ни в одну не влюбился, но обожал, по собственному, выражению, только пожилых баб (в то время к ним относились все женщины тридцати лет и старше).

Шина родился уже зрелым циником и говорил всегда в нос, вместо которого имел римский шнобель. Алёша Воронин (его отец был разведчикам, которого, по словам А.В., даже пытали в Африке, не знаю только как, вполне возможно, что кальвадосом пятидесятилетней выдержки, но, может быть, что и раскалённым железом), Алёша обозвал эту манеру старинным московским выговором. Ворон, в отличие от нас (советской буржуазии без роду и племен, на устах которой только-только просохли слюни от крика долой!), был из дворян, продавшихся большевикам. По ночам он, как правило, пил в театральных общагах, а пустынными утрами летал по советской столице на велосипеде фирмы Pashley и горланил с бодуна что-нибудь из французской поэзии или английского рока. Алёша угощал милиционеров маисовым Житаном, и, те отдавая ему честь, принимали чёрт знает за какую шишку.

Чтобы учиться, требовалось регулярно ходить в парикмахерскую, так что дипломатию я забросил. В армии вопрос стрижки отпал сам собой, а Иван, по прозвищу Шина, выпал из моего поля зрения.


#11/1

Liban. La tuerie. Un million de chrétiens cernes par l'armée syrienne vivent terrés dans les caves et pilonnés par les obus (Figaro, 3 avril 1989) [24]


Противно разочаровывать и нелегко объяснить, что с блядями в Париже туго. Самосознание и благосостояние француженки развились настолько, что она больше не хочет идти на панель. Она сама стала панелью и перестала воспринимать себя как предмет мужского вожделения. Женщина перестала быть товаром и отныне не продаётся (по крайней мере, так дёшево). Она теперь сама покупает.

Когда приехал, я тоже искал, разыскивал Париж Генри Миллера. Дешёвые мансарды. Вонючие пансионы. Красные фонари публичных домов. Жаждал вступить в кровопролитную битву с армией жриц, защищающих честь вечной профессии. Я влезал во все дыры и подворотни, ночи не спал, всё нюхал, всё бегал. Но напрасны старания, Париж как символ всемирного эротизма умер. А сколько ни пытайся воскресить мёртвого, он всё равно смердит!

Я вспотел объяснять Шине, что в Париже и вообще во Франции по расхожей цене продаётся только импортное мясо. Оно приклеено к стенам немногочисленных улиц, как негативы былой роскоши. Блядей единицы. И вообще (думаю) либидо во Франции мимикрировало. Если в Париже что и было в двадцатые и тридцатые годы, даже лет двадцать тому назад, во времена майских событий 1968 года (не участвовал – не знаю), то теперь ничего не осталось. Мы опоздали. Мои лично надежды рухнули, не скрою, я был сконфужен. Франция (думаю) необратимо постарела. Даже дети уже задумываются о пенсионном пособии, о том, где они сделают себе протезы зубов и коленей, и в каком направлении по отношению к солнцу расположится их надгробный памятник. С пелёнок на них отовсюду пялится порнография, но в какой зависимости от неё пребывает их чувственность, неизвестно.

– Да (подытожил Шина), ебаться, сударь ты мой, стало нынче всё равно, что в носу ковыряться. Худо дело, солдату ствол вставить некуда, хоть на родину возвращайся или на жену ложись.

Мы пропилили ещё немного.

– Я понял (провозгласил Шина). Грех умер, вот в чём всё дело! А нет греха – нет и сладости грехопадения. Преступление же и стремление к преступлению, суть вещи естественные, без которых человеку жить невозможно. А уничтожь преступление, и человек превратиться в животное.

К ночи накапливались биксы в Булонском лесу. Пока. Но сколько ещё это продолжится, неизвестно. Туда к ночи съезжались целые очереди туристических автобусов, чтобы только поддержать легенду хвалёного французского легкомыслия, превратившегося в музей (вот и неясно, сколько всё это ещё проканает). Там рубили капусту, главным образом, трансвеститы из Южной Америки.

– Не мой профиль (сказал Шина), ты пробовал?

Один раз было, но Шине не сказал из лени, едем дальше. Про профиль Шина лукавил, такие как он, трут всё, что движется, включая парнокопытных и танки. На улицах Парижа, короче, совсем не осталось порочной жизни, всё почти вымерло, одни мамонты. Стрипбары были убоги, гулящие женщины уродливы, институт проституции выдохся и подох (остались одни объедки). Гёрлфренды с партнёрами.

– Далеко не одно и то же, заметь (сказал Шина). Проституция не противоречила семье и, не составляя ей конкуренции, она с ней кульно сосуществовала. А сексфренд – это пердел не проституции, как предполагалось, а семьи. Ну, чё ж (сказал Шина загадочно), есть, значит, порох в пороховницах!

Я сразу не внял, не просёк его тайные смыслы. Злачных кварталов в Париже заморожено раз-два и обчёлся. Один на Монпарнассе, Rue de la Gaité. Крошки с того пирога, который лежал тут и пёкся, судя по книжкам и кинофильмам, в двадцатые и тридцатые годы. Теперь тут были театры и секславки. Этим удовольствие исчерпывалось.

В магазинах, помимо традиционной продукции, наваяли кабин с порнофильмами, там куковал и стриптиз по таксе. Но подходящие женщины выпадали так же редко, как и гениальные фильмы. Они вообще, кажется, не понимали, зачем это делают. Зарабатывали деньги, и всё. Души никакой. А тело без души – труп, как известно. Крутится, как шарик, в общей кабинке и тянет в приватный зазеркальный салон. И то и другое дико убогое, тёлки такие, что лучше их не видеть вообще, не то что в голом виде. Тем не менее, я выходил туда регулярно, как газета. Загадка.

– Палки кидаешь (опять Шина), а фигуры остаются, это тебе не городки. Смотри, какая попка с разрезом…

Шина кивнул на девушку, та пробегала по тротуару, пироги с начинкой торчали на чеку в разные стороны. Шина был глазастый, как дом, метил всегда только в самую сердцевину.

Далее. Rue Saint-Denis. Не короткая улица, начинается в чреве Парижа [25]. Когда я нагрянул, Центрального продовольственного рынка уже ни гу-гу (перевели в Ранжис), всё очистили и разбили на месте бывшей клоаки асептический парк. А раньше там (говорят) кипел и парился, вонял полный квартал, там модно было поужинать после напряжённой полуночи. Собирались торговцы, они расчехляли рынок часа в три-четыре утра (завтракали перед работой). Было делово, натурально, близко к телу. Мусор, шум, вонь, банды крыс, оголтелый материализм и, видимо, бляди, потаскухи доисторические. Бляди, о которых мечтал ещё граф Монте Кристо и Карл Маркс. Я представляю. Цирк (как положено) с запахом. Кухня порока и добродетели. Народные массы.

Теперь там задержался только один эротический театр, где баба могла сесть тебе голым задом на колено, а потом, лёжа у стариков на руках, попросить самого молодого из собравшейся публики воткнуть ей под жопу пластмассовый самотык в форме фаллоса, выполненного в лучших традициях социалистического реализма.

– Ты знаешь (сказал Шина), что меня интересуют только театры военных действий.

Далее. Вонючий проход, подворотня Будапешта у вокзала Saint-Lazare. Там пип-шоу, в котором у меня завелись знакомые, на этой улице я имел встречу с беременной проституткой из Алжира, которая, в конце концов, назвала ребёнка моим именем. Не банальная история, короче, если я и не всегда удовлетворял женщин, то всегда был им отличным собеседником. Кто-то даже увидел в этом признаки гомосексуализма (дескать, баб нужно драть, а не ебать им мозги).

На бульваре Клиши все зацвело в целлофане, лафа исключительно для туристов с неразвитыми потребностями и не оформившимися желаниями, особенно стрипбары. Танцовщицы весь вечер переходят из одного зала в другой, в то время как тебе, с помощью подсадной утки, чистят карманы. Представления повсюду одинаковые, без фантазии и огонька. Они были вульгарны не по содержанию (чего так хотелось), а по сути, женщины в этих местах были одна страшнее другой. Но обчистить там могли начисто. Я, во всяком случае, этого не избежал.

Слушая мой трёп, Шина не расстраивался, у него (говорит) появились соображения в связи с этим, впрочем, и мою информацию он собирался проверить. Ему казалось, что я просто не умею искать. Должно же быть в этом городе что-нибудь эдакое!

– Где (спрашиваю)?

– Найдём (говорит). И этим займёмся!

– Чем?

– Воскресим Францию, возродив былое искусство!

– Как воскресишь, тут исторические предпосылки.

– У меня нюх! Только не нужно ходить по проторенным дорожкам. Нужно быть верным пионерской традиции. Я лично – следопыт.

Поехали на Rue Saint-Denis. Но в этих кварталах, как два пальца обоссать, наткнуться на представителей советского дипломатического корпуса. Верно, что с их лицемерием и вечным дискурсом о возвышенном, к блядям их тянуло магнитом. Его послушать – один Лувр у него на уме, а приглядишься, он то и делает только, что карандаш точит в кармане.

– Элементарный закон физики (сказал Шина), Иванов закон. Они, быть может, к блядям и не ходят, но таскаются по этим местам, на экскурсию, с понтом, заблудился. А на самом деле, поглядеть, послоняться, понюхать, чем пахнет вся эта растленная жизнь. От морального кодекса строителя коммунизма звёзды уже в голове, не череп, а космос. А, точнее, безвоздушное пространство. Задыхаешься! Я, впрочем, их понимаю. Разведчики эти, сука, вечно щупают дипломатический корпус, как бабу, сидят на хвосте, аж жопа в огне. Ракетоносители и боеголовки! Во сне видят засадить тебе в одно место.

В пип-шоу Шина идти отмахнулся, там, мол, нужно дрочить, а трогать женщин нельзя. Видит око да зубу – во-ка!

– Всё равно (говорит), что конфету в бумажке сосать! Оставим тем, кто возбуждается от отражения на стекле бабушкиного буфета.

Я знал одну, которую можно было потрогать за 200 франков, но Шина всё равно отказался, сказав что это убого.

– Если б она (говорит) стоила тысячу, я бы, может, за двести её и потрогал.

– Нет, не убого (говорю). И миллионеры, сидя в тысячных номерах, пекут в камине картошку в мундире!

– Я не настолько ещё обременён состоянием и развращён (сказал Шина). Вот когда у меня выпадут зубы, когда в паху прорастут грибы, когда при разговоре я буду жевать звуки и верхнюю губу, тогда, вот тогда ого-го, тогда я пойду просовывать руки. Я тогда буду щупать. Тогда у меня ухо востро, держитесь тогда у меня, суки и бляди! Всё спущу!

Я опаздывал, но мне было хорошо с Шиной. Он был мне всё равно, что семья. Я уже давно жил в полном отсутствии близких и соскучился. Мы должны были сперва прошвырнуться по улице, чтобы он выбрал товар (будем называть вещи своими именами). Потом бы я с ней сошёлся в цене, потом мы подъехали бы прямо к подъезду. Потом, как говорится, по Карлу Марксу: товар – деньги – товар.


#12/1

Dialogue serré à Londres. Les discussion entre Mikhaïl Gorbatchev et Мme Thatcher, à Londres, ont porté sur les questions stratégiques. Commentaires d’un porte-parole britannique: Ces deux-là adorent discuter. Le ton va du solennel au passionne mais n’est jamais amer (Figaro, 7 avril 1989) [26]


Первое время меня волновал вопрос: откуда они выходят и куда направляются? Они, вроде, похожи на меня, но между нами нет ничего общего. Я приехал к ним жить без приглашения, и они к этому не готовы (ну никак не ждали меня!), и, логически, места среди них для меня нет. Нужды во мне они не испытывали, только я в них нуждался. Как ни крути, я обречён был просить французов принять меня в свой коллектив, а просить я не умею и не хочу.

Я башлял в разных местах и жил, где придётся. К этому я и готовился, так что жаловаться желания не имел. Но всякому человеку нужны привязки. Я не мог просто болтаться и чувствовать себя хорошо. Когда живёшь в естественной среде, привязки сами собой возникают, на них не обращаешь внимания, даже кажется, что ты от них целиком свободен. В моей ситуации автоматизма быть не могло. Нужно было быстро и из ничего сочинить себе нечто родное и близкое. А для этого требуются ритуалы, точки отсчёта, буи и якоря. Нужны, по существу, границы. Пусть в виде стен комнаты, где моё тело измерило бы и знало расстояние до каждого предмета, или маршрута, регулярно проходя по которому, я бы смог, впитав и уничтожив его, сделать его своим. Так что работа курьера мне подходила. Ещё я читал газеты.

В СССР я никогда не читал газет. Всё в советских газетах, от орденов – до сводки о погоде было враньём. Можно было читать между строк, но я не ловил в этом кайфа. В армии один прапорщик (страстный поклонник кроссвордов), не пускал меня в увольнение, пока я не решу ему крестословицы из армейской подтирки. Но загадки там были, типа, воинское звание или день недели, так что времени я не тратил. Привычка читать газеты появилась, когда я работал разносчиком Фигаро. Я развозил газеты подписчикам на дом. Если бы я пахал в московской газете, то, наверное, занимался бы чем-нибудь другим, но ни в одной советской газете работать не пёрло. В Париже я рожей вышел только на разнос.

СССР взрастил маргинальность, возведя её в ранг рыцарского ордена и духоборства, так что место записки на полях мне даже льстило, сработал спасительный мазохизм. Я толковал это так, что человек, где бы он ни был, вечно заточен на счастье, потому нароет его даже в страдании.

Трудовой день начинался в четыре утра. У каждого был свой сектор. Я работал по месту жительства, в 14-м округе. Центр находился недалеко от Эфéлевой башни. Все газеты должны были быть разбросаны до семи утра. Оставлять газету нужно было не в письменном ящике, а под половиком перед дверью, так что иной раз приходилось карабкаться на 10-ть этаж (я не выносил лифтов). Вкупе с кофе, газета должна была пахнуть на столе у подписчика до семи, так как достаточно было не вложиться в последнюю минуту, чтобы в редакцию раздался звонок (от одной из дотошных старух, страдающих бессонницей, поступала жалоба на опоздание).

На финише, как и все, кто тянул лямку на моём месте до моей инкарнации (течение кадров там было енисейским), я в глаза ненавидел эту газету. Плюс, она чертовски пачкала руки. Но в страницах и шрифте Фигаро, как в синей пачке Житана, сквозило нечто подлинно парижское. Политическая возня меня не оживляла. Убеждён, что политики одинаковы по мясу и шкуре вне зависимости от лагеря, к которому себя примазывают. Они напоминают адвокатов. Достаточно день провести в суде, чтобы врубиться, насколько адвокаты, прежде всего, похожи друг на друга. Одна почва, одна трава. В суде козлу ясно, что рылом торгуешь на товарищеской встрече двух собутыльников. Только вместо мякиша, катаются судьбы. Победить, руководствуясь одними правилами – принцип всякой игры (преступление – нарушение правил). Круглая мысль мерещится истинной, а пар – дело напускное. Думают, что театр на Западе перекинулся. Нет, он живёт, переместился только на более действенные подмостки. В суд, в парламент, в кое-какие другие места.

На страницу:
4 из 8