bannerbanner
Гедонизм
Гедонизмполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Точно так же было с Апатовым: он вышел из дома нехотя, лениво, но потом ощутил чуть ли не прилив сил. Ноябрьская свежесть ударяла в лицо. Откуда-то сверху доносилось то ли жужжание, то ли писк: что-то где-то пилили. Наш герой поднял голову и увидел за дымчатыми, изувеченными облаками несколько звёзд. Его сразу же необъяснимо потянуло к этим маленьким светлым точкам, и стихи сложились сами собой:


Отчего меня манит дальше,

За чужие витки вселенных?

Хоть бы раз заглянуть за дверь.

Сбивший нюх от искомой фальши,

Раздробив кулаки на стенах,

Неужели бегу теперь?


«Допишу потом»,– подумал Апатов, сворачивая к большому коттеджу, отгороженному от чужих глаз высоким забором.

Странно было ему. Мир, целый мир окружал Апатова, но здесь и сейчас он был только тут, в невзрачном пригороде Петербурга. Почему? Почему всё это происходит именно с ним? Откуда всё взялось и почему набросилось сразу, не подождав ни года? Жизнь решалась, Апатов это чувствовал, ещё заходя в калитку. Чувствовал и ничего не мог поделать: он был слишком мал для того. «Да стоит ли, в конце концов?» – размышлял наш герой, нажимая на звонок. Паша открыл.

На миг Апатов замер: слишком уж удивило его довольное лицо Глевского. Таким его никто не видел уже очень давно. Но читалась во всём Пашином виде что-то ещё: он двигался слишком резко, и движения его напоминали движения механизма – такие же точные, угловатые и не очень-то живые.

– Вот и гости,– протянул Паша, обнажая верхний ряд зубов, которые, казалось, тоже улыбались, только сами по себе.

– Вот и они,– ответил Апатов и зашёл в дверной проём.

Коттедж, в котором жил Паша, был не из тех, что строят вместе с добрым десятком кирпичных близнецов. Нет, это был дом, полностью возведённый по задумке Виктора Глевского – Пашиного отца. Это был даже не дом, а какой-то современный замок: с двумя лестницами, восходившими сначала на второй, а затем и на третий этажи, с гостиной, отличавшейся панорамным окном в гигантский неухоженный сад; с шестью спальнями, тренажёрным залом, баней и балконом, который стоял на двух мраморных колоннах. Но весь этот размах не делал современный замок уютным. Даже наоборот: чувствовалось, что здесь никто не жил.

– Что, опять любуешься, Сёма? Каков домище, а?! Постарался папаша, ой как постарался: один раз спросил, сколько он за этот блеск выложил – так ведь не сказал! Темнит мой родитель…

Апатов повернулся вокруг себя, к чему-то принюхался и ответил:

– Вы здесь топите?

Паша поднял бровь и внезапно расхохотался:

– Странный ты человек, Семён. На кого же мы похожи? Ха-ха-ха,– зазвенел его металлический, но искренний смех.– Ты уж меня прости, но я давно не слышал, чтобы такую чушь спрашивали.

– Да нет, я серьёзно,– усмехнулся и Апатов.– Такое ощущение, что не топите совсем. Холодно как-то… И-и… Знаешь, какой-то бездушный у вас дом, необжитый. Иногда зайдешь к кому-нибудь, и чувствуешь: чем-то пахнет, что-то шумит, а потом и на какой-нибудь полке что-то интересное заметишь. У вас наоборот…

– А что, разве лучше, когда пахнет и шумит?

– Да кто его знает, как лучше…

Апатов снял куртку и прошёл за Пашей к большому квадратному столу, в центр гостиной. Сел на высокий стул, но оказалось неудобно: ноги некуда поставить – пересел на холодный кожаный диван.

– Что, брат, всё ещё мёрзнешь? – раздался голос Паши из какой-то кладовки.

– Есть немного…

– Ну так сейчас исправим! Подожди-ка… Вот. Нашёл твоё спасение. Да и мне не помешает…

Паша вышел из маленького закоулка в кухне, держа бутылку красного вина.

– Видал ты когда-нибудь такое? Бордо! Двадцать лет валялось по погребам, а теперь – тут, в моей руке.

Разлили по бокалам, выпили – Апатов поморщился.

– Ты чего это? Неужели не нравится?

– Да, гадость какая-то…

– Зато какая польза для репутации… Помню, мне тоже не нравилось сначала, а потом я пил, пил и вдруг понял, что дело не во вкусе. Впрочем, в нём что-то есть, в этом пойле, я всегда это знал. Но если бы отменили когда-нибудь in vino veritas, то само vino не пережило бы и Платона. Мода, дружище…

Помолчали, ещё выпили, и тут Паша как будто вспомнил:

– А чего это мы такие праздные? Я ведь тебя за делом позвал, Сёма. Угадаешь, что случилось?

Он хитро посмотрел на Апатова.

– Угадаешь тебя, Паша… Опять над кем-нибудь издевался, признавайся?

Глевский снова засмеялся своим металлическим смехом, но на этот раз послышалось что-то диковатое в отрывистых звуках выпускаемого из груди воздуха.

– Не совсем. Разве что над собой, но только чуть-чуть, ха-ха. Думай шире, Семён.

– Сдаюсь.

– Даю подсказку: иногда это делают от руки.

– Ба, да ты писатель, Павел Викторович!

– В точку, Сёма, в точку. Рассказ я написал. Читать его, правда, некому, но если всё-таки опубликуют, то может выйти… большая вещь. Это ведь уже почти классика: всё пережито и мной, и до меня, но почему-то никак не обсуждается. А по-моему, идея-то стоящая, главное – донести правильно… Где же он, рассказец? Та-ак… Нашёл!

Паша вытащил из полки несколько листов плотной белой бумаги, аккуратно скрепленных степлером. На первом из них красовалось заглавие: «Иди. Рассказ в повелительном наклонении».

– Вот он, опыт, Сёма,– странно проговорил Глевский и перевернул страницу.– А теперь, господа и дамы (если таковые имеются в этом доме), вы услышите чудеснейшую притчу. Притчу, правдивую настолько, насколько может обманываться человек, убегающий от своей природы. Человек такой априори несчастен, однако… сегодня вечером вы услышите историю другого, сильного и счастливого, потерявшего, но нашедшего… Итак, «Иди. Рассказ в повелительном наклонении»!

Ораторская часть Пашиного выступления закончилась, и ей на смену пришла часть читательская.

«Иди. Пока ты идёшь, они ничего не скажут тебе. Помни: ты не делаешь зла только потому, что тебя приучили. В твоей крови когда-то было много неудержимой ненависти, но её связали по рукам и ногам, ведь нет такого закона, чтобы человек любил человека. Знай: ты любишь только себя. Только себя и других в отношении себя. Иди.

Ветер, холодный, как пустота, бей в спину – так лучше. Так – меньше сомнений, что поступаешь неправильно. Несись же, колыхай деревья, срывай с них последнюю листву, почерневшую и скукоженную, ведь на что она? Ни на что.

Ты, решившийся, не забывай, куда и зачем идёшь. Когда жизнь – средство, это – цель. Родись для этого, живи ради него и умри за это. И никогда не забывай. Пока идёшь, представляй: если не ты, то кто же? Первый встречный? Нет, не справится. Первый лучший? Возможно, но смог бы ты доверить ему дело, будь у тебя власть, будь ты законом и силой? Вряд ли.

Никогда не отдавай своего. Никогда не делись с тем, кому не веришь. Никому не верь.

Вырежи по коже постулат: только одному лучше, только один выживает. Ты человек, так используй то, что есть лишь у тебя, для себя. Будь гордым и сильным, никогда не щади себя, никогда не проси помощи у других, чтобы не открывать слабые места – по ним ударят. Высмеивай малодушных. Клейми тех, кто хуже тебя, враждуй с теми, кто лучше, если хочешь стать сильнее. Убивай равных, чтобы выжить. Убивай.

Пока идёшь, проверяй металл на груди. Он так же холоден, как при последнем прикосновении? Он так же остёр, как при последней заточке? Держи в памяти: малейшая неточность, и его нужно будет обернуть против себя. Но ты готов. Ты холоден и остёр, как металл на твоей груди. Теперь, когда прошёл все мёрзлые улицы, входи в заветную дверь, поднимайся по лестнице в холодном полумраке, нажимай на звонок. Тебя ждут, тебя хотят, так не бойся же. Та, что в комнате, открой тому, что в холодном полумраке так жаждет света. Тот, что в холодном полумраке, войди. Та, что в комнате, обрадуйся пришедшему. Обрадуйся и закрой дверь на замок, чтобы никто не украл твоего счастья.

Ты, с металлом на груди, пройди в комнату и расположись так, чтобы не думать о причинах. Сейчас это ни к чему. Ты и сам знаешь, что слишком много размышлял. Поэтому ты здесь. Ты пришёл отдохнуть, ты пришёл дать себе волю, так расслабляйся же, вкушай же дикие райские плоды. Проси её, чтобы воды принесла – жгучей и пряной воды, которая наполнит её такой же жгучей и пряной страстью.

Сам пей глотками. Помни о высшей задаче: ты должен сохранить в сознании всё, что совершишь тут. Только так ты сможешь убедиться, что всё случилось на самом деле. Только так ты сможешь убедиться, что освободился. Только так.

Будь ласков, говори с ней о пустяках, повинись в чём-нибудь. Повинись, но только не всерьёз, ведь раскаяние – самая низкая вещь, которую способен чувствовать человек.

Дождись минуты, когда она сама попросит тебя. Это произойдёт. Подойди же к ней в эту минуту, медленно проведи ладонью по её раскрасневшемуся беззаботному лицу, загляни в тёмные влажные глаза и возьми её. Прильни губами к её губам, к её шее, к её строгим оголённым плечам. Вдохни её, одичай на время, бешено утяни за собой её гибкую спину. Чувствуй. Чувствуй, как её волосы щекочут твою напряжённую грудь. Чувствуй, как она упирается руками в твои разгорячённые мышцы. Чувствуй её тёплый смех возле твоей шеи, чувствуй, как она, играя, кусает тебя. Но не давай ей опомниться: срывай с её тела всё, что мешает видеть её первозданный вид. Разве так ходила когда-то Ева, первая и прекраснейшая из женщин? О, нет! Срывай же одежду с той, что приютила тебя, и люби, люби её!

Позволь ей делать с собой всё, что она захочет – просто потому, что плохого она не сделает. Пусть она ласкает тебя так, как ты ласкал и будешь ласкать её. Пусть она разденет тебя. Пусть она касается тебя. Не думай, что ты слабый, не думай, что пользуешься ей – это всего лишь обмен. Самое сложное – всё ещё впереди.

Когда каждый увидит, услышит и ощутит другого, слейся с ней в единое. Смотри на неё и замечай в ней восхищение тобой, восхищение твоей силой и твоим первенством. Смотри на неё и любуйся собой. Люби её так, как любишь себя. Люби.

Владей ей и не бойся своей дикости. Эта дикость – как раз то, что ей так нравится в тебе. Взгляни на неё: она смотрит на тебя так преданно и так блаженно. Вот её рот медленно искривляется. Она не кричит, но дышит прерывисто и вздрагивает. Остаётся совсем немного: вот она выдыхает, но вместо обычного выдоха раздаётся стон. Тебя уже не удержать: ты всё яростнее, ты всё быстрее и бесстрашнее. Громкие выдохи повторяются. Она начинает изгибаться и сотрясаться, но ты не останавливаешься. Чувствуя судороги, плавно пробегающие по её животу и ягодицам, ты на несколько секунд перестаёшь быть собой. Судороги охватывают и тебя, и ты даже не можешь их сосчитать. Сейчас ты зверь. У тебя нет твоего сознания, характера – только инстинкты.

Однако миг спустя ты снова становишься человеком. Человеком хладнокровным, внимательным, думающим, понимающим таинство соития как средство, а не как цель. Но теперь тебе некогда думать об этом. Ты снова должен придерживаться плана.

Ложись с ней и дождись, когда она заснёт – счастливая и уставшая. Крики будут лишними. Теперь встань. Найди свою кофту с большим карманом на груди. Нащупай в ней металл. Он так же холоден, как при последнем прикосновении? Он так же остёр, как при последней заточке? Используй же его по назначению, ты, решившийся на поступок, который рабы морали обзовут преступлением.

Подойди к ней, спящей радостным, детским сном, и вознеси над ней смертоносный металл. Рассчитай всё так, чтобы она не смогла позвать на помощь. Теперь тихо разбуди её. Ты должен смотреть ей в глаза, когда твоя рука нанесёт последний удар. Та, что впустила в свой дом свободного человека, проснись же! Тот, что решился, исполни же свой долг! Убей.

Твоя рука опускается точно, бесчувственно, и металл проникает в её слабую нагую грудь. Та, что приняла тебя, размякает: её большие, доверчивые глаза смотрят недоумённо, но в них нет испуга. В них есть лишь смерть, в них есть лишь предчувствие свободы, и в них есть боль. Теперь она не понимает тебя. Только через мгновение, когда она умрёт, она будет тебе благодарна, ведь сегодня ты освободил не одного себя. Помни: ты не делаешь ничего плохого.

Сотри кровь с металла. Если захочешь попробовать – не стыдись. Ничего не стыдись, ведь стыд так же унизителен, как раскаяние. Найди воду и отмой своё тело от багряных пятен: никто не должен узнать. Ни один человек не поймёт и не оправдает твоего поступка, поэтому сокрой всё, что случилось в этот вечер. Сокрой, но будь готов повторить тогда, когда это понадобится. Сокрой, но будь готов.

Проверь, нет ли крови на одежде; если нужно – отмой и её. Теперь оденься, подойди к двери, открой её и ступи в полумрак. «Я всегда был в полумраке, я жил в нём» – скажешь ты. Это так. Но теперь ты ступишь в эту мягкую, всепрощающую тьму свободным. Теперь ты человеком ступишь в неё. Человеком.

Помни: ты не делал зла только потому, что был слаб. Ты не знал, что зла не существует. Ты не знал, что существует только то, что можно объяснить, только то, что можно потрогать. Существует только то, что можно.

В твоей крови когда-то было много неудержимой ненависти, но её связали по рукам и ногам, ведь нет такого закона, чтобы человек любил человека. Однако ты победил, и больше на свете нет ничего, что могло бы напугать тебя, и никого, кто бы смог остановить. Знай: ты любишь только себя. Только себя и других в отношении себя.

Иди. Пока ты идёшь, они ничего не скажут тебе…»

Апатов слушал рассказ, затаив дыхание. Напряженное спокойствие загадочного повествователя, повелевающего убийцей, сам убийца и их совместный поступок пугали, но не отталкивали нашего героя. Напротив: они звали его, притягивали, потому что в них было много неизведанного. Когда Паша закончил читать, Апатов встал с дивана и заходил по комнате, сложив руки за спиной и повторяя только одно слово: «Невероятно».

– Я смотрю, ты тронут, если не тронулся,– мрачно усмехнулся Глевский – совсем не как автор, только что прочитавший своё произведение.

– Очень тронут, Паша, потому что это… Это же гениально, дружище, без всякой зависти тебе говорю! Я такого давно не слышал! Жутко, но гениально, а самое главное – правда. Всё, как ты и сказал.

– Так-то,– отрезал Паша, доливая в свой бокал остатки вина.

Вдруг Апатов спохватился: Глевского-то надо было спасать, а не поддерживать. Не то он наговорил, совсем не то… «Но разве Паша не прав? Не-ет, он прав, правее некуда. Что же мне-то делать?.. Он ведь, пожалуй, и несчастный человек, только разубедить его в том, с чем я согласен, это какая-то… глупость? Надо бы с ним просто поговорить. Просто спросить, за спрос ничего не будет…»

Наш герой вздохнул и заговорил:

– Почему, Паша?

Тот повернулся и выжидающе посмотрел на Апатова.

– Почему ты написал об этом?

– Как же почему? Раз написал, значит, и потребность была.

– Потребность в таком рассказе?.. М-м. Возможно, я сейчас скажу немного глупо, но… с точки зрения обычного человека, то, что ты описал,– это абсолютное зверство.

– А я ведь в тебе не ошибался, Сёма,– тихо, но сдержанно ответил Глевский.– Ты всё правильно подметил. Это зверство. Но и человек – зверь, разве нет? Так что, «с точки зрения обычного человека», то, что я описал, это абсолютная человечность. Во всей красе, так сказать.

– Но это подмена понятий, Паша,– удивлённо улыбаясь промямлил Апатов.

– Ты Георгию рассказывай про подмену понятий. Тут – вся правда.

– Но если это – человечность, то мы бы уже давно переубивали друг друга…

– Выжили бы сильнейшие. Для вида – хорошо,– отчеканил Паша с непроницаемым, но с первого взгляда самым простым выражением лица.

– Нет, что-то здесь не сходится…– сказал Апатов полушёпотом, но Паша его перебил:

– Пойдём-ка воздухом подышим. Душно здесь стало…

Проговорив это, Глевский поставил бокал на стол, поднялся и вышел из гостиной в коридор. Его скрыла какая-то странная тень от большого выступа, и в этой тени он ходил, как призрак, бестелесный и расплывчатый. Апатову стало не по себе. Он тоже встал, выдохнул и вошёл в загадочный мрак. Нет, не согрело его вино, даже наоборот: нашему герою стало холоднее. Какое-то предчувствие терзало Апатова, но теперь он отмахивался от него, не желая при Паше думать о заоблачной, неясной судьбе, которой, может, и не было вовсе.

Чтобы заглушить тревогу, Апатов снова заговорил:

– Паша, ты любишь звёзды?

Что-то холодное и тонкое как бы блеснуло в темноте.

– Нет, Сёма, не люблю.

– Почему?

– Отвлекают. Наша беда – здесь, а засмотришься на звёзды, так и проглядишь что-нибудь… важное… Чего стоим?

Паша открыл дверь и пропустил Апатова вперёд себя. С бездвижным лицом повернул ключ в замке. Пошли. Добрели до калитки. Вышли на улицу. И тут Глевский хлопнул себя по лбу:

– Забыл! Надо же ключ в подсобке оставить, отец просил. Не жди, Сёма, иди… Я догоню.

Апатов замутнённым взглядом окинул своего друга и молча кивнул. Слишком много мыслей набросилось вдруг на нашего героя: не до странностей было. Пошёл вперёд, слабо разбирая дорогу.

Очнулся он от странного звука, который показался ему знакомым – где-то сверху пилили и кричали строители. «Разве строят ночью?» – подумал между делом Апатов, продолжая идти. Остановился только тогда, когда оказался возле дома с нависавшей над тротуаром лоджией. Там и пилили. И там же кто-то громко и неожиданно свистнул, видимо, пытаясь привлечь чьё-то внимание. «Где вы пилите?..» – услышал Апатов грубый возмущающийся голос. И тут уже закричали:

– Навернётся же, мать вашу! Назад, ид…

В этот миг произошло что-то непонятное, что-то, что наш герой пытался себе объяснить прямо сейчас, когда лежал на койке в греческой больнице. Всё затрещало и как-то безучастно надломилось; по стене пошла трещина, и лоджия, нависавшая над ночной улицей, начала отделяться от здания, то есть попросту падать. Апатов успел только поднять голову и удивиться про себя: «Вот он, значит, какой… Конец…». Но нет, это был не конец. Что-то сильно ударило Апатова в спину и оттолкнуло на пару метров. Он упал, разодрав ладони об асфальт, и тут же обернулся на страшный грохот. Бетонная плита. Она должна была обрушиться на него, но под ней лежал кто-то другой.

– Паша…,– пролепетал ничего не разбиравший Апатов.

Лицо нашего героя было полно такого безразличия, как будто всё это происходило понарошку.

– Паша, что же ты… Эх! Что же ты натворил, глупый! – опомнившись, только и выговорил Апатов.

Паша лежал, до поясницы придавленный бетонным основанием лоджии. Глаза его были закрыты, но он, казалось, хмурился – стало быть, так выглядело его лицо, когда он решился спасти своего друга. Однако лицо Паши было не живое, а какое-то восковое, как у скульптуры: ни одна мышца не шевелилась на нём.

Апатов попытался поднять плиту. Не получалось. Тогда он дико, безумно закричал:

– Э-э-э-эй, вы, наверху, вы человека… Вы друга моего убили, спускайтесь сюда!

Апатов не умолкал до тех пор, пока к нему не вышло трое строителей, бледных, как туман, и каких-то сгорбленных. Вместе подняли плиту, вызвали полицию, скорую… И лишь под утро, когда наш герой дал все показания, освободился и уже подходил к своему дому, он понял одну страшную вещь. Это ведь из-за него Паша погиб. Апатов отошёл с тротуара и лёг на холодную мокрую землю, подставляя лицо лучам восходящего солнца.

Эпилог

В палате наконец-то стало тихо. Постоянно переговаривавшиеся соседи-греки заснули, да и докучливые машины под окном стали ездить не так часто. Только иногда за стеной слышалось, как шепчутся и ходят медсёстры.

Апатов всё так же лежал и думал, перебирая в голове чётки событий. «Глевский…,– вспоминал он.– Какой же ты дурачок был, Глевский! Дурачок, и всё-таки… Всё-таки поумнее моего. Поумнее и потвёрже. Раз в десять потвёрже, чёрт тебя дери! Куда же ты полез… Я ведь как чувствовал, что с этим рассказом что-то не так. Не так и не то ты придумал, дружище. С кем это я говорю? С покойником, что ли? Ха-ха! Пожалуй, что и так…

Но правда, тысячу раз правда: о чём он думал, когда нож с собой взял перед тем, как спасти меня? Да ведь ты и сам знаешь, Сёма, что тебя убить хотели… Заколоть, как свинью. Потому что ты равный, Сёма, потому что ты всё понял и против пошёл, разубеждать начал».

– Разве? – вслух спросил Апатов.– Как же я мог разубеждать, когда я согласился со всем, что Паша тогда прочитал. Я всё принял, всё…

И тут он открыл глаза: его осенило. Ну конечно, он, Апатов, всё принял и даже не захотел разубедиться. «С этого-то всё и началось! Да, да!»

О чём так сожалел наш герой в эту минуту? О, он снова вспомнил одну деталь, которую когда-то объяснил себе, казалось, окончательно. После того, как с тела Глевского подняли плиту, Апатов подошёл к нему и внимательно всё осмотрел. Пашины ноги были переломаны и раздавлены, а на пояснице образовалась как бы вмятина – след от рухнувшего бетона. Вокруг валялись серые рыхловатые камешки. Как раз среди них Апатов вдруг заприметил что-то знакомое, холодное и тонкое. Что-то, что сверкнуло тогда, в тёмном коридоре, в руках его приятеля. Апатов подошёл, нагнулся и подобрал хороший острый нож.

– Ваше? – спросил он тогда строителей, показывая находку.

– Нет, не наше.

«Значит, Глевского»,– подумал наш герой.– «Что же ты хотел сделать, Паша? Неужели, меня зарезать где-нибудь в тёмном переулке?.. Может, и так. Но зачем тогда спас?»

И Апатов тут же вспомнил разговор про самопожертвование. Конечно, всё было ясно: Глевский спас его, чтобы не жить самому и так, на всякий случай… Потому, что «хорошая смерть – это, может, путёвка в рай». Лучший, так сказать, исход. Но почему же Апатов не подумал и о другом?

Сейчас, лёжа в койке, он отчего-то жутко винил себя в этом: «Да, я знаю, что это очевидно, но… Почему я даже не захотел оправдать его? Почему?! Ведь он и по-другому думать мог, по-другому! Он мог отступиться от своей идеи, он мог спасти меня, потому что любил меня как единственного друга! Друга, который так легко поверил… в его предательство… Да-а… Дерьмовый я человек, пропащий. И Паша прав был, прав насчёт всего.

Но что если не в Паше дело? Что если всё началось с другого, скажем… ещё с Кати? Ещё с Кати… Боже!.. Опять Глевский прав, он опять прав!..»

– Это же та самая «животная черта», которая жизнь под откос пустила, ха-ха-ха! – тихо сказал Апатов и засмеялся так отчаянно, что его смех можно было спутать с плачем.

Как много раз он возвращался к часам, проведённым с ней – уже не желанной, но такой далёкой и светлой. Теперь она осталась воспоминанием. Но воспоминанием о времени, когда Апатов умел чувствовать жизнь. Пускай не так, как нужно, не так, как ему советовал Гоша, но он чувствовал и он жил. Жил чем-то, жил для чего-то. Нет, он никогда не был с ней в любовных, так сказать, отношениях, но нужно ли это, чтобы по-настоящему привязаться к человеку? Увы, для природы ответить на этот вопрос было бы слишком легко.

Апатов вспомнил последнюю встречу с Катей. Через год после «недели самых холодных отношений» они немного сблизились, иногда даже разговаривали, как друзья. И в тот день они шли и разговаривали, как будто и в самом деле были добрыми приятелями.

– Везёт тебе, дружок, – говорила Катя, шагая так быстро, что даже длинноногому Апатову приходилось успевать за ней.– Полмира облетел, везде с водителем ездишь. Где вот он сейчас?

– Думаешь побыстрее приехать и отделаться от меня? – съязвил Апатов.

– Как ты угадал? – в ответ пошутила Катя.

– А почему ты думаешь, что людям с багажом путешествий и водителем хорошо живётся? – спросил наш герой после недолгого молчания.

– Шутишь?

Катя смешливо посмотрела исподлобья.

– Нет, вполне серьёзно.

– Странно будет это объяснять… Но я просто задам вопрос: почему им должно житься плохо?

– Ну хотя бы потому, что они не могут общаться на равных с некоторыми… с теми, с кем бы им хотелось общаться. Вот я хочу стать хотя бы твоим другом, но ты никогда не примешь меня. С чего бы это? Не потому ли, что ты обычная девушка из обычной семьи, а я тот самый человек, который облетел полмира и везде ездит с водителем? Ха-ха.

– Я думала, мы друзья… И с чего ты взял, что я не принимаю тебя? По-моему, мы хорошо общаемся.

Катя смотрела ровно вперёд, но Апатов исхитрился заглянуть в её глаза: они были спокойны, чуть злы и даже равнодушны ко всему окружающему. В них он прочитал: «Глуп же ты, приятель… Глуп и молод».

– Да ты и сама знаешь, что всё не так,– проговорил наш герой.– Но давай сменим тему, мне тоже не хочется спорить об этом.

– О чём тогда будем вести наш прекрасный разговор?

– О пустяках, как и все друзья…

– Ну если о пустяках, то у меня день рождения скоро. Хочу в баре всех собрать и напиться, как… Короче, сильно напиться. Приятно, что это можно будет сделать, наконец, законно, и никого не просить, чтобы что-то там купили… Кстати, ты бы пришёл, если бы я позвала?

На страницу:
4 из 5