Полная версия
Экономика без догм. Как США создают новый экономический порядок
Начавшийся относительно спокойно 2001 год был отмечен самой масштабной в истории Соединенных Штатов террористической атакой – 11 сентября несколько групп исламистов захватили гражданские самолеты и направили их на здания Всемирного торгового центра в Нью-Йорке и Пентагон в Вашингтоне. Некоторые назвали данный акт «величайшим произведением искусства, которое только можно представить во Вселенной»[126], кто-то посчитал его «воплощением абсолютного зла»[127]; однако главным результатом стало то, что в Вашингтоне сочли мир разделенным на «тех, кто с нами» и на «тех, кто с террористами»[128] и задались целью покарать террористические сети и те, кто их реально или якобы поддерживает. Сами по себе теракты 11 сентября не были для Америки катастрофой (прямой ущерб от них оценивался от $33 млрд до $36 млрд[129]), однако ответ американских властей оказался впечатляющим. Менее чем через два года после атаки созданная США международная коалиция по сути оккупировала Афганистан и Ирак, причем Вашингтону пришлось содержать за рубежом самый крупный воинский контингент со времен Второй мировой войны, вследствие чего вместо профицита $128,2 млрд в 2001 г. федеральный бюджет 2004 г. был сведен уже с дефицитом $412,7 млрд[130]. Непосредственно сама «война с терроризмом» обошлась американскому правительству за 2001–2006 гг. в $536,3 млрд[131], однако эксперты того времени оценивали общие ассоциированные с ней траты в 2,9 трлн[132], а современные данные говорят даже о $5,9–6,0 трлн[133] – и таким образом оказалось, что стремления периферийных стран защитить себя от экономических неожиданностей накоплением долларовых резервов идеальным образом совпали с готовностью США к крупномасштабным займам для ведения военных операций за рубежом. Процессы накопления долга на одном полюсе и резервов на другом стали поддерживать друг друга – причем стоит заметить, что ситуация с американскими финансами в период войны в Ираке и некоторым образом схожий с ним по политической динамике период войны во Вьетнаме радикально отличались. Вьетнамская война финансировалась из займов на внутреннем рынке, порождая неуверенность в будущем доллара, рост цены золота и инфляцию; а расходы на войну в Афганистане и Ираке практически полностью покрывались внешними займами, осуществлявшимися за счет увеличения отрицательного сальдо торгового баланса и фактически бесплатной поставки в США иностранных товаров и услуг; при этом за первые четыре года конфликта на Ближнем Востоке (2003–2007 гг.) американский фондовый рынок вырос на 65 %, тогда как за шесть лет вьетнамской войны (с марта 1965-го по февраль 1971 г.) он вырос лишь на 12 %[134]. Доллар оставался устойчивым, золото подешевело в январе 2001 г. до минимальных с 1979 г. значений – $260,5 за унцию[135]. За 2002–2006 гг. в США суммарное отрицательное сальдо торговли товарами составило $3,34 трлн, совокупный дефицит федерального бюджета – $1,51 трлн, а государственный долг вырос до $8,45 трлн, или 64 % ВВП[136]. В мире осторожно заговорили о перспективах резкого падения курса доллара, утраты им доминирующего положения на международных рынках и чуть ли не о дефолте США по их финансовым обязательствам.
Эти рассуждения могли показаться небезосновательными – прежде всего потому, что у Соединенных Штатов впервые за несколько десятилетий появились серьезные экономические соперники.
С одной стороны, такой стала Европа. Политически европейские страны всегда были верными союзниками США, даже несмотря на иногда проявлявшиеся разногласия по частным вопросам – таким, например, как то же вторжение в Ирак, когда в 2003 г. Германия и Франция вместе с Россией попытались остановить военное вмешательство Вашингтона на Ближнем Востоке[137]. Однако в целом Европа оставалась самым близким партнером Америки, а их экономики были связаны самым мощным в мире торговым и инвестиционным партнерством (в 2000 г. товарооборот между ЕС и США превысил $395 млрд[138], а накопленные взаимные прямые иностранные инвестиции – $1,42 трлн[139]). В то же время в финансовой сфере Европа со второй половины 1970-х гг. пошла по пути, противоположному американскому. Если описать их дивергенцию в предельно общих формулах, она, на наш взгляд, сводилась к тому, что в Европе не отказались столь решительно, как в США, от регулирования валютно-финансовой сферы. В значительной мере это объяснялось особенностями самой европейской экономики: составлявшие ее страны реализовывали с 1957 г. масштабный интеграционный проект, который в 1970-е и 1980-е только ускорился. Интеграция, превращавшая страны Европейского экономического сообщества в единое хозяйственное пространство, требовала поддержания стабильных валютных курсов, так как уже в то время Европа была центром глобальной торговли (в 1986 г. торговые операции между 12 странами ЕС составляли 22,6 % всего международного товарооборота[140]). Еще в 1969 г. Европейская Комиссия поставила задачу сократить взаимные колебания курсов валют стран, входивших в Европейское экономическое сообщество[141], а в 1972 г. появилась так называемая змея в тоннеле, в рамках которой курс отдельных валют мог отклоняться от средней не более чем на 2,25 %[142]. Осенью 1977 г. председатель Комиссии европейских сообществ и бывший канцлер казначейства Великобритании Р. Дженкинс выдвинул идею введения единой наднациональной валюты[143], переход к которой бы проработан в 1989 г. в специальном докладе, подготовленном под патронажем председателя Комиссии европейских сообществ Ж. Делора[144]. Но уже в 1979 г. был введен ее прообраз, европейская валютная единица (European Currency Unit, Ecu)[145], а в 1994 г. был создан Европейский валютный институт, преобразованный в Европейский центральный банк 1 июня 1998 г.[146]
Очевидно, что, двигаясь в направлении объединения валютных систем, европейские страны должны были жестко ограничивать себя в разного рода стимулирующих мерах; устанавливать рамки бюджетного дефицита и государственного долга; сдерживать инфляцию и не допускать серьезного разброса процентных ставок. В 1992 г. эти требования были формализованы в так называемых Маастрихтских критериях, ограничивших бюджетный дефицит 3 % ВВП, государственный долг – 60 %, а инфляцию – превышением не более чем на 1,5 п. п. показателей трех стран Союза с наименьшей инфляцией[147]. Сближая и далее свои финансовые системы, европейские страны зафиксировали курсы своих валют к искусственно созданной единице – евро – и ввели его в безналичный оборот с 1 января 1999 г., а в наличный – с 1 января 2002-го. К 28 февраля 2002 г. денежные единицы 12 государств ушли в историю, уступив место единой европейской валюте, хотя их обмен на евро мог продолжаться без ограничения сроков.
Экономисты отнеслись к появлению евро крайне неоднозначно. Позиции варьировались от крайнего нигилизма и предсказания скорого развала еврозоны до безудержного оптимизма – причем именно сторонники последней точки зрения допускали, что евро превратится если не в «могильщика» американского доллара, то станет его реальным соперником в борьбе за статус мировой резервной валюты[148]. Эти ожидания имели серьезные основания: к моменту введения евро в наличный оборот Европа была одним из экономических центров мира, проводившим сопоставимую с американской бюджетную политику и казавшимся инвесторам безопасным регионом для капиталовложений. Средний дефицит государственных бюджетов стран еврозоны в 2004 г. составил 2,94 % ВВП против 3,53 % в США; государственный долг – 68,5 % против 62,9 %; сальдо торгового баланса было положительным, с профицитом €70,5 млрд против $608 млрд торгового дефицита у Соединенных Штатов[149]. В 2000-е гг. евро устойчиво укреплялось к американскому доллару (с $0,86 за евро в феврале 2002 г. до $1,59 за евро в июле 2008-го). Хотя как раньше, так и впоследствии колебания курсов оставались значительными, евро показало себя прочной валютой, устойчиво движущейся в определенном коридоре по отношению к доллару. При этом, что особо подчеркивалось всеми наблюдателями, с созданием евро в мире впервые появилась валюта, по масштабам применения сравнимая с долларом: за ним стояла еврозона с населением 322,8 млн человек и суммарным ВВП, достигавшим по состоянию на 2002 г. $7,22 трлн против $10,6 трлн у США[150]; евро к этому времени достигло 30 %-ной доли на международном рынке корпоративного долга, сократив долю доллара до 44,5 %[151],[152]; на новую валюту приходилось 23,7 % мировых валютных резервов против 60,5 %[153], сохранявшихся за долларом, и, наконец, евро быстро стало наиболее используемой в мире наличной валютой с объемом купюр в обращении, выросшим с €358,5 млрд ($319 млрд) в 2002 г. до €628,2 млрд ($791,5 млрд) в 2006-м против $782,1 млрд гулявших по миру наличных долларов[154]. В общем, у экономистов и политиков появилось довольно много причин полагать, что время бесспорного доминирования американской валюты – а с ним и эпоха финансовой гегемонии Соединенных Штатов – подходит к концу.
При этом в 2000-е гг. продолжилось возвышение Азии, прерванное кризисом 1997–1998 гг., причем на этом этапе на Востоке определился явный лидер – Китай. Если до кризиса КНР оставался крупной, но все же региональной и во многом зависимой от Запада экономикой, то именно первые годы XXI в. заставили говорить о нем как о самостоятельном игроке[155]. Отличие Китая от Европы – как экономическое, так и политическое – было разительным. В политике он воспринимался как последовательный оппонент, если даже не враг, Соединенных Штатов; будущее противостояние Вашингтона и Пекина с 2006 по 2008 г. стало повсеместно трактоваться как новый потенциальный конфликт, приходящий на смену холодной войне[156] и олицетворяющий то «возвращение истории»[157], о котором я уже упоминал. Китай не был демократической страной и не стал ею, несмотря на значительные надежды, которые высказывались в этом отношении вплоть до конца 2000-х гг.[158]; он обратил свои технологические возможности на наращивание боевого потенциала самой многочисленной армии в мире, начав демонстрировать экспансионистские амбиции от Филиппин до Африки и соперничая как с важнейшим американским союзником – Японией, так и с крупнейшей в мире демократической страной, Индией[159]. К середине 2000-х гг. Китай добился прочного союза с Россией и существенно укрепил свое влияние на постсоветском пространстве[160]. Угрозы со стороны КНР в самых разных сферах постепенно стали признаваться главным вызовом глобальному доминированию США[161], но до поры до времени выгоды сотрудничества с Китаем обусловливали продолжающийся перенос в страну индустриальных мощностей американских компаний и формирование прочной торговой и инвестиционной связки между Китаем и Соединенными Штатами (в 2008 г. товарооборот между странами превысил $400 млрд, а накопленные взаимные прямые инвестиции достигли $55 млрд[162], что позволило рассуждать о практически неразрывном партнерстве в рамках Chimeric[163] (cледует заметить, что торговля США и Китая оставалась менее «современной», чем между США и ЕС, так как ориентировалась не на конкуренцию на рынках товаров схожих групп, а скорее на обмен товарами, многие из которых Америка практически прекратила производить, пользуясь возможностями их закупки в КНР).
При этом экономическая политика Китая разительно отличалась от европейской. Несмотря на то, что темпы роста китайской экономики оставались одними из самых высоких в мире (с 1996 по 2006 г. его ВВП по ППС увеличился в три раза[164]), а объем экспорта возрастал на 16–20 % в год (если еще в начале 1997 г. КНР находилась на 12-м месте в списке крупнейших экспортеров, уступая… Бельгии[165], то в 2013 г. она достигла мирового лидерства и обеспечила $319-миллиардный профицит в торговле с США[166]), Китай проводил исключительно осторожную валютно-финансовую политику.
С конца 1990-х гг. Пекин стал лидером по размерам валютных резервов, а к 2008 г. накопил их больше, чем все другие страны Азиатско-Тихоокеанского региона, вместе взятые (включая Японию)[167]. При этом КНР отказалась не только от перехода своей национальной валюты юаня (или жэньминьби) к статусу свободно конвертируемой, но даже не ввела его плавающего курса, стремясь сохранить в руках правительства все возможные рычаги экономического регулирования (манипуляции обменным курсом много раз ставили в упрек Китаю[168], но по сей день мало что изменилось, так как коррекция курса позволяла и позволяет КНР эффективно поддерживать конкурентоспособность своих товаров на внешнем рынке). Китай в 2000-х гг. оставался одной из немногих крупных экономик, выставлявших расценки своего экспорта практически исключительно в долларах (только в 2010 г. Народный банк Китая отметил, что лишь около 0,5 % экспортных поставок было номинировано в юанях[169] [замечу: в это время 79 % немецкого и 44 % британского экспорта за пределы ЕС номинировалось соответственно в евро и фунтах[170] ]). Хотя к середине 2000-х у большинства экспертов не оставалось сомнений в том, кто Китай в относительно короткой исторической перспективе станет крупнейшим в мире производителем промышленной продукции, крупнейшим в мире экспортером и даже крупнейшей экономикой при расчете ВВП с учетом ППС (все это произошло в 2011, 2013 и 2014 гг.[171]), мало кто предсказывал ему скорое доминирование в валютно-финансовой сфере. Несмотря на огромную экономическую мощь, Китай последовательно отказывался от эмиссии международных долговых бумаг в юанях (первый такой выпуск был размещен в Лондоне весной 2016 г.[172]); кредитовал другие страны в собственной валюте почти исключительно на основе давно забытых в остальном мире межправительственных соглашений, прежде всего для закупки собственных товаров; соблюдал рестриктивный режим в отношении вывоза из страны наличной валюты. К середине 2000-х юань практически отсутствовал на мировых валютных рынках: его доля в торгах основными валютными парами не доходила и до 0,1 % из 200[173] (забегая вперед, замечу, что к 2019 г. она выросла лишь до 4,3 % против 88,3 % у доллара и 32,3 % у евро[174]). В валютных резервах центральных банков юань практически не присутствовал до 2016 г., когда вступило в силу решение МВФ закрепить за ним статус пятой резервной валюты в мире, внеся его в так называемую корзину SDR (специальных прав заимствования)[175], но и сейчас его доля в глобальных резервах оставляет всего 1,9 %[176], оставаясь наименее используемой в мире валютой, если сопоставлять этот показатель с размерами национальной экономики страны-эмитента (доля Китая в мировом ВВП, рассчитанном с учетом паритета покупательной способности валют, составляла в 2020 г. 19,2 %[177]). Вплоть до сегодняшнего дня, как подчеркивают эксперты, китайская валюта «принимается в мире из-за ее опоры на доллар в той же мере, в какой доллар принимался до 1971 г. из-за его обeспеченности золотом»[178].
Однако, несмотря на то, что в 2000-е гг. в мире формировались несколько относительно равнопорядковых центров силы (некоторые авторы даже заговорили о новой глобальной конфигурации, где Соединенные Штаты, Европейский союз и Китай представляли собой «новые империи», вокруг которых обречены были складываться блоки сателлитов[179]), их соперничество не выходило за рамки экономической конкуренции. Последствия политической нестабильности, порожденной иракской войной, были быстро преодолены, и период между 2005 и 2008 гг. стал своего рода аналогом 1993–1996 гг. с точки зрения темпов экономического роста, увеличения благосостояния людей и синхронности хозяйственного подъема. Накапливавшиеся дисбалансы волновали, казалось, только экономистов-теоретиков, тогда как американский фондовый рынок ставил один рекорд за другим, нефть приближалась к абсолютным ценовым максимумам даже в сопоставимых ценах, а китайская экономика превращалась в главный мировой центр промышленной сборки, в котором пересекались мириады производственных цепочек. При этом следует отметить, что период, начавшийся после завершения холодной войны, был уникальным: несмотря на постоянно происходившие в мире кризисы (такие как долгий и болезненный спад на постсоветском пространстве в 1992–1998 гг., азиатский кризис 1997–1998 гг., дефолты и кризисы в Мексике в 1994-м и Аргентине в 2001-м, довольно продолжительная рецессия в Саудовской Аравии в 1999–2002 гг. и, наконец, драматический крах ведущих фондовых рынков в 2000–2002 гг.), основные экономические центры – Соединенные Штаты и Европейский союз – развивались весьма устойчиво: в годовом исчислении темпы прироста ВВП оставались в США положительными с 1991 г., а в ЕС – с 1993-го (короткие рецессии затронули в 2002 г. несколько европейских стран, а в США ВВП снижался первые три квартала 2001 г.). Экономисты и политики гадали, откуда может прийти новый кризис: предполагали и «перегрев» китайской экономики, и резкое падение сырьевых цен с пoследующим коллапсом нефтедобывающих стран, и нарастание внутренних противоречий в Европейском союзе. Однако, как обычно случается, кризис пришел откуда его не ждали – и принес с собой потрясения, которые по своим масштабу и последствиям были сравнимы разве что с началом 1970-х гг.
⁂Почти 40-летняя эпоха, простирающаяся между концом 1960-х и второй половиной 2000-х гг., представляет собой один из самых драматических периодов в экономической и финансовой истории последних столетий. До ее начала в мире на протяжении более чем 100 лет шел относительно линейный процесс развития индустриального общества, финансового капитализма и вестернизации[180]. Его устои были понятны: технологический прогресс лишь ускорялся, закономерности воспроизводства и накопления оставались устойчивыми и прогнозируемыми; денежные и финансовые системы, несмотря на кризисы, сохраняли стабильность, а развитые страны обладали очевидным превосходством над остальным миром. Даже появление альтернативы западному пути развития в виде мирового коммунизма представляло собой в большей степени идеологический и военный, чем экономический, вызов. Вторая мировая война, серьезно изменившая мир политически, также скорее упорядочила, чем разрушила, его прежнюю хозяйственную организацию. Куда более масштабные перемены стали назревать заметно позже, с 1950–1960-х гг., когда в мире зародились как минимум четыре важных новых тренда.
Во-первых, с появлением новых независимых государств периферии впервые возникла реальная международная специализация и мир разделился на сырьевые, потенциально индустриальные и преодолевающие индустриальную фазу экономики (до распада колониальной системы все эти различные хозяйственные системы в основном сосуществовали в рамках отдельных европейских империй). Во-вторых, в самих развитых странах сложились предпосылки для технологической революции, радикально меняющей структуру воспроизводственного процесса через накопление человеческого капитала и возникновение информационного продукта как нового центрального фактора экономического роста; все это стало широко осознаваться учеными уже в середине 1960-х гг. В-третьих, развитие фиктивного капитала и фондовых рынков, расширение «социального измерения» экономик, требовавшего бóльших государственных расходов, а также общая скованность хозяйственного роста традиционной финансовой системой вызывали потребность в ее более гибкой организации. Наконец, в-четвертых, 1960-е гг. оказались отмечены критическим нарастанием угроз в отношении западного мира, исходивших как от стран коммунистического блока, так и от периферийных государств, а отчасти от социальных движений внутри него самого; для сохранения баланса требовался ускоренный переход к некоему новому качеству, а для этого были нужны и новые инструменты.
Рассматриваемый с этих позиций, период 1970–2000-х гг. стал временем креативной деструкции. В экономической и финансовой сферах западные страны – и в первую очередь США – стали действовать, исходя из желаемой ими степени свободы. Отказ от золотого обеспечения доллара, радикальная реакция на действия международных сырьевых картелей, провоцирование долговых кризисов на глобальной периферии, введение системы плавающих валютных курсов, готовность допускать невиданные ранее бюджетные и торговые дисбалансы – все это указывало на то, что Соединенные Штаты находятся в поиске новой экономической системы, в рамках которой появятся новые источники богатства, сложатся новые пропорции воспроизводства и возникнут новые принципы регулирования. Начало масштабного интеграционного эксперимента, создание единой экономической зоны на территории стран с десятком собственных валют и разнообразными фискальными режимами, формирование системы привязки отдельных денежных единиц друг к другу и введение единой валюты – эти моменты говорили о том, что Европа стремится завершить свою политическую вовлеченность в мировые процессы в качестве единого целого и сформировать инструменты экономического влияния на мир. Вряд ли будет преувеличением сказать, что к середине 2000-х гг. западный мир в значительной мере перестроил свои экономические структуры, получив в распоряжение три мощных инструмента проецирования своего могущества – явный приоритет в технологиях, лежащий в основе новых глобальных диспропорций, две мировые валюты, тотально доминировавшие в международной финансовой системе, и обновленные социально-экономические модели, ставшие наиболее привлекательными для жителей глобальной периферии. На протяжении всего этого периода в мире ощущалась напряженность самого разного свойства – и время от времени она прорывалась в кризисах, рождавшихся на периферии (как в 1992–1994, 1997–1998 гг. или 2001 г.) или провоцировавшихся ею (как в 1973–1974 гг. или 1979–1981 гг.), однако нельзя не видеть очень ясного тренда: возможности развитого мира становились в этот период все сильнее. Начало 1970-х гг. стало низшей точкой «отступления» Запада: после потери европейцами своих колониальных империй; поражения американцев во Вьетнаме и кажущегося обретения коммунистическим миром военно-технологического паритета начался обратный процесс: к началу 1980-х надежды периферийных стран на создание альтернативной модели индустриализации были во многом развеяны; к концу 1980-х коммунистический мир погрузился в кризис и скоро исчез; в течение 1990-х сначала Япония, а потом и «азиатские тигры» продемонстрировали несостоятельность догоняющей индустриализации; на рубеже 1990-х и 2000-х провал сырьевой модели развития на фоне постиндустриальной стал совершенно очевидным.
Ретроспективно оценивая природу и причины успехов западного мира, стоит признать, что за ними в значительной мере стояла создававшаяся им новая финансовая реальность. Сохранение прежней финансовой системы вряд ли было совместимо с той трансформацией, которую претерпел западный мир в те годы. И вопрос не только в том, что статус глобальных валют позволял Америке (а позже и Европе) поддерживать инвестиционные и торговые дисбалансы, но и в том, что масштабное расширение денежной массы действительно ускоряло экономический рост, позволяло капиталам устремляться в новые отрасли, наращивать объем используемых в экономике кредитных ресурсов. Однако вплоть до второй половины 2000-х казалось, что «закомплексованный век» финансовой предсказуемости и стабильности довлеет над западным миром, постоянно возвращая его к соблюдению неких правил и норм, пришедших из далекого прошлого. События 2008–2009 гг., к которым мы сейчас обратимся, ознаменовали собой конец прежнего мира в куда большей степени, чем то, что случилось 25 декабря 1991-го или 11 сентября 2001-го…
Глава вторая
Период раскрепощения
В экономике очень часто случается так, что самые значительные неприятности приходят неожиданно. Однако то, что сегодня принято называть Великой рецессией, развертывалось довольно постепенно. Экономический подъем 2000-х гг. порождал у многих экспертов ожидания катастрофического развития платежных дисбалансов: сказывались параллели с кризисом 1997–1998 гг., хотя теперь в роли глобального должника оказывались уже Соединенные Штаты[181]. Однако с середины 2007 г. можно было видеть первые признаки того, что проблемными становятся не столько государственные, сколько частные обязательства. Небывалая простота государственных заимствований, стремительный рост фондового рынка и низкие налоги – все это надувало пузырь на рынке активов: жилой и коммерческой недвижимости, производственных мощностей и ценных бумаг. С июля 2002 по август 2007 г. средняя цена американского дома выросла в 1,47[182], а биржевой индекс S&P 500 – в 1,62 раза[183], тогда как медианный номинальный доход средней семьи увеличился чуть менее чем на 18,5 %[184].
Два параллельных процесса усугубляли ситуацию. С одной стороны, банки активно предлагали клиентам, взявшим ипотеку несколько лет назад во времена высоких ставок, перекредитовываться на лучших условиях: в результате люди получали большие кредиты под низкую ставку с приблизительно прежним ежемесячным платежом – дополнительные деньги выплескивались на рынок и разогревали его. С другой стороны, банки, уверенные в продолжении роста цен, предлагали кредиты все менее платежеспособным клиентам и снижали сумму первоначального взноса, которую заемщик должен был внести для покупки жилья из собственных средств. Когда риски стали запредельными, банки начали структурировать выданные кредиты и продавать права требования к заемщикам на открытом рынке в виде разного рода производных финансовых инструментов (секьюритизации через паевые фонды и деривативы), объем которых в 2002–2007 гг. вырос в 5,6 раза[185], но которым рейтинговые агентства присваивали высокие показатели надежности – отчасти потому, что из-за доверия банкам не «заморачивались» изучением того, в какой степени реальные залоги покрывают обязательства, а отчасти вследствие коррупции и мошенничества[186]. Здесь нельзя также не сказать, что в течение долгого времени финансисты стремились дерегулировать свой бизнес и прежде всего ослабить действие введенного еще во времена Великой депрессии закона Гласса – Стиголла, запрещавшего коммерческим банкам инвестировать средства клиентов в негосударственные ценные бумаги и заниматься страховым бизнесом[187] (во многом фьючерсы и деривативы попадали именно под эти ограничения). В конце 1999 г. ненавистный банкирам закон был отменен принятием Акта о модернизации сферы финансовых услуг[188], и многие исследователи позже связали это событие с развитием ипотечного кризиса 2008–2009 гг., хотя следует заметить, что триггерами данного кризиса во многом оказались системные проблемы Bear Stearns и Lehman Brothers, ни один из которых не совмещал в себе инвестиционный и клиентский банкинг[189].