Полная версия
В ритме ненависти
С Кирой Станичной он занимался английским и немецким, который не любил, но уважал за чёткую ритмику, лаконичность и фатально-прямолинейную законченность.
Киру Моня выбрал сам. Хотя это она нашла его объявление в интернете. И потом с ним договаривалась её мать. Но выбрал Киру именно он. После того, как впервые увидел. Высокая, тоненькая, очень женственная, с нежной, бархатистой кожей и бездонными, светло-голубыми глазами. Её взгляд, мимолётная улыбка, чем-то неуловимо-болезненно напоминали ему об Ангелине. Во время занятия ему иногда даже трудно было сосредоточиться из-за этого. По этой причине, он старался, как можно реже смотреть ей в глаза. Хотя, когда взгляд останавливался на гладкой, матовой руке девочки, когда он нечаянно касался её или замечал, какой дивный рисунок у её по-детски припухлых губ, или наблюдал за голубой, извилистой жилкой на грациозно изогнутой шейке, было ещё сложнее. Тот короткий период своей жизни, Моня был почти счастлив. Его состояние очень напоминало то время, когда он ездил к тринадцатилетней Ангелине по воскресеньям. Только в слегка облегчённом, не таком концентрированном варианте. Он, к тому времени, был уверен, что напрочь забыл, каково это просыпаться по утрам в безмятежном и в спокойно-уверенном состоянии тихой радости. Моня уже думал, что Кира послана ему, как утешение за мелькнувшую и грубо отобранную в ранней юности любовь. Никто из его учеников, не занимал его мысли и не захватывал воображение так сильно. Он уже воспринимал Киру, как награду за верность и как робкое извинение за насмешку, которую допустила судьба, подсунув ему спустя десять лет расплывшееся и погрязшее в грехе чудовище в женском обличье, оказавшееся его бывшей возлюбленной. Он даже отваживался мечтать и строить планы, где он уже не был один, где с ним обязательно была Кира. Прелестный, юный ангел, с прозрачно-голубыми глазами, посланный ему милосердным небом за его страдания. И когда всё это укоренилось, стало развиваться, цвести и требовать продолжения, только тогда Моня, наконец, заметил, что Кира с ним всё более откровенно заигрывает. Это была катастрофа. Совершенно непредсказуемая, отвратительная, хотя и столь же очевидная. Пока Моня приходил в себя, раздумывая, что лучше предпринять, всё разрешилось само собой. Занятия прекратились в тот день, когда она, облокотившись рукой о стол, потянулась к нему всем своим молодым, гибким телом и заглянула ему в лицо, облизывая кончиком языка свои пухлые, ярко-розовые губы. А ещё она улыбалась и перебирала тоненькими пальчиками застёжку на своей груди. Моня потерял дар речи и оторопело смотрел на эти тонкие розовые пальчики, которые то расстёгивали молнию почти до середины, то застёгивали её. А потом он неожиданно увидел глаза Киры. Очень близко. У самого своего лица. Он мог бы поклясться на библии, что в ту секунду на него смотрела Ангелина. Она смотрела прямо ему в глаза и растягивала в томной улыбке влажные розовые губы. Ещё мгновение и Моня ощутил те же пальчики, спускающиеся к его паху. И снова её взгляд, теперь уже удивлённый и недоверчивый. Моня вскочил со стула, одновременно оттолкнув девушку. Потерял равновесие (проклятая, увечная нога) и чуть не упал. Последнее, что он слышал, выбегая из комнаты, была брошенная вдогонку фраза, приправленная смешком Киры: «Куда же вы, Григорий Борисович?» Аккордом к каждому его шагу до самого дома, была одна-единственная, скачущая галопом по кругу мысль: «Эта мразь не должна жить…Эта мразь не должна жить».
5.
По возвращении в контору единственное желание у капитана Сергея Воронцова, которое преобладало над всем остальным, было желание выпить. Достать из холодильника прохладную, тяжёлую бутылку, налить в заранее приготовленный гранёный стакан доверху и выпить в три больших, жадных глотка. Но нельзя. Сегодня ещё в прокуратуру вместе с шефом. Вызывают их пока не то, чтобы на ковёр, но и хвалить их явно особенно не за что. Второй труп, меньше, чем за три недели. И кто? Шестнадцатилетняя девчонка-одиннадцатиклассница, практически ребёнок, убита в собственном подъезде. Кроме того, в кабинете находился Беликов, следователь-криминалист, присланный из области, в связи с другим громким делом, – убийством высокопоставленного чиновника.
Воронцов подошёл к окну, где полупустые после яростного ливня улицы, снова приходили в себя. Они заполнялись многоголосой и разноцветной людской рекой, которая в своём гуле сливалась в общую ровную и умеренно-колоритную смесь с бурлящими дождевыми потоками, приглушённым влажной дорогой движением транспорта, шелестом вымытой, переливающейся на солнце радужными сполохами листвы и совсем близким, назойливым и тонким пересвистом какой-то птахи со своей подружкой. И над всем этим убийственным, надрывно-тревожным рефреном звучала в отдалении жуткая в своей неумолимости и однозначности, беспощадная, как приговор и показавшаяся капитану Воронцову бесконечной, сирена скорой помощи.
– Паршивый день, Сергей Николаевич? – поднял голову от своих бумаг, Беликов.
Ответа не было. Сергей, как будто выпал на какое-то время из реальности, не реагируя на внешние раздражители. С ним иногда такое случалось. В последнее время, однако, всё чаще. Он словно зависал в той ситуации или проблеме, которая сильнее всего его в данный момент волновала. Несмотря на то, что он отдавал себе отчёт, где он находится, всё видел, всё слышал и всё замечал, у присутствующих с ним в это время людей, возникало чёткое ощущение, что его здесь нет. Что это только физическая оболочка, по сути, фикция. А сам капитан юстиции, заместитель начальника первого отдела следственного управления по расследованию особо важных дел, руководитель следственно-оперативной группы, Воронцов Сергей Николаевич, находится в данный момент времени в совершенно другом месте, и даже, возможно, в другом измерении. Сергей прислонился лбом к оконному стеклу и прикрыл глаза. И тут же перед ним всплыло во всей своей ужасной и окончательной завершённости, изрезанное лицо мёртвой девочки с выколотыми глазами. Чтобы там не говорили спецы из их СОГ, какие бы не приводили доказательства, он чувствовал, что и задушенную Ангелину, найденную на городской свалке, с отрезанной грудью, и ослеплённую перед завершающим смертельным ударом ножа школьницу в подъезде, убил один и тот же человек. Хотя, казалось бы, ничего общего между этими преступлениями нет: место, способ, орудия убийства, сам характер преступления, всё было различным. Но это только на первый взгляд. Воронцов был в этом уверен. И ещё кое-что не давало ему покоя, и этим, вернувшись с последнего места преступления, он поделился с начальником отдела, майором Васильевым. Когда шеф услышал от него о возможном начале серии, он замахал руками, и предупредил Воронцова, чтоб не вздумал такое брякнуть где-нибудь ещё, например в прокуратуре.
– И потом, с чего ты это взял? – спросил он Сергея, – у них только один общий признак, вернее два: они одного пола, и они не были изнасилованы. Всё! Понимаешь, Серёжа, всё! И не изобретай, пожалуйста. Первую жертву преступник где-то держал вначале, долго издевался, методично избивал. Потом отрезал грудь, задушил чем-то вроде солдатского ремня и отвёз на свалку. А на вторую, как было установлено, напали сзади, оглушили тяжёлым предметом, порезали лицо, и убили, ударом ножа в сердце. На всё-про всё потребовалось минут десять, не больше. Да и вечером, в многоквартирном подъезде, долго-то возиться не станешь. Васильев посмотрел на Сергея в упор:
– Это же выводы твоей группы, Воронцов…– придавать дополнительный вес своим словам, концентрироваться на главном и заставить умолкнуть все остальные голоса, ни разу не повысив голоса, шеф мог одним своим взглядом тяжёлых, со свинцовым отливом глаз. Но в этот раз Сергей остался при своём мнении. Чёрт его знает почему. Ведь совершенно очевидно, что шеф прав. «Но только на первый взгляд» – опять мелькнуло в голове.
– Собирай, всё, что есть по этим делам и к двум часам ко мне. После этого он снял телефонную трубку, давая понять, что сказал всё, что считал нужным, а любые комментарии считает излишними. Сейчас Воронцов стоял у окна и думал о том, что, ничего существенного по этим делам у них как раз и нет. И собирать, в общем-то, нечего. Ведь нельзя же, в самом деле, считать чем-то весомым стопку заключений, протоколы допросов и свидетельских показаний да примерный, очень сырой круг подозреваемых. Из которого, кстати, уже пришлось исключить двух старшеклассников, одного экс-жениха и жалкого онаниста Пестрыкина. У всех стопроцентное алиби.
Раздался звонок внутреннего телефона. Сергей медленно развернулся и прошёл к своему столу. Когда он положил трубку, то внимательно, будто вспоминая что-то недавнее и ускользающее, посмотрел на Беликова:
– Юра, ты о чём-то спрашивал меня?
– Да, какое-то время назад, – усмехнулся тот, – Я просто предположил, что работаете вы сейчас над реальным кандидатом в глухари, я прав? Беликов не нравился Воронцову и, похоже, догадывался об этом. Сергей молча глянул на узкое, востроносое лицо Беликова, на его близко посаженные, колючие водянистого оттенка глазки, и, подавив поднимающееся раздражение, сухо ответил:
– Да, оба дела, которые сейчас в моей разработке, непростые. Убийства с особой жестокостью… На этой школьнице, Кире, более десяти колото-резаных, ей, ещё живой… эта нелюдь выколола глаза,… в правую глазницу, нож вошёл на двенадцать сантиметров. Сергей замолчал и отвернулся к окну.
– У меня старшая дочь – её ровесница, – он помолчал и достал из ящика стола папку, – И при этом, нет ни одного свидетеля, ни единого отпечатка, вообще никаких следов… Но я всё равно не стану записывать эти преступления в глухари, Юра… И никому не позволю… Криминалист Беликов попытался что-то сказать, Воронцов, не слушая кивнул, открыл материалы дела и погрузился в их изучение.
11 мая Стена Facebook
АЛЬГИЗ
Привет, из Небытия!
Вчера не стало маленькой, но от этого не менее отвратной гадины. Столь же юной, сколь и распущенной. Шестнадцатилетняя сучка с хорошеньким личиком и насквозь прогнившим нутром более не представляет опасности для рода человеческого. А самое главное для себя. Есть надежда, что ей всё же удалось спасти не без некоторой, разумеется, помощи, хоть какую-то часть своей бессмертной души. Сатана не дремлет, он давно среди нас… Он уже поднимается по лестнице Якова, совращая или уничтожая встречающихся ему на пути ангелов. Помните же об этом, человеки! Если даже такое небесное создание, как Ангелина не смогла устоять против прелести Люцифера и поддалась на его уловки и обольщения, то даже страшно представить, во что превратилось бы в будущем, это испорченное дитя, которое будучи школьницей, уже обладало всеми задатками и опытом портовой шлюхи. Только задумайтесь, сколько раздора, греха, нечистот и разочарований ежедневно несла бы в наш хрупкий и слабый мир это исчадие ада, если бы мы были настолько безрассудны и легкомысленны, что позволили бы ему продолжать жить. Пришлось положить этому конец. Да, кому-то приходится выполнять грязную работу, но когда понимаешь, что это миссия, благодаря которой наш город становится чище, жить значительно легче. Дурную траву, с поля вон!
Засим, разрешите откланяться, работы ещё очень много…
6.
Моня опять проснулся около трёх часов ночи в холодном поту. Снова этот ужасный сон, снова навязчивый и липкий кошмар. Ему снилась Ангелина. Любовь всей его жизни, его счастье, его мука, его наваждение. В его сне Ангелина всегда умирала. Страшно и тягостно, или неожиданно и мгновенно, но каждый раз этот проклятый сон заканчивался смертью. И каждый раз Моня умирал вместе с ней, заново страдая и испытывая после пробуждения отравляющую всё живое в нём горечь, которая не отпускала потом ещё долгое время, оставляя после себя глухую ненависть, боль и зловоние.
Он страдал за неё, Ангелину, за себя, за их разрушенную и поруганную любовь, за поломанную судьбу, за украденное счастье, за то, что жил он какой-то придуманной, явно не своей жизнью, к которой лично он, Моня, не имел и не хотел иметь никакого отношения.
Моня сел в кровати и снял мокрую майку. Очень хотелось умыться, а ещё лучше принять душ, но мать спит чутко, кроме того её наверняка могут напугать водные процедуры, принимаемые её сыном в три часа ночи.
Моня выпил воды и открыл настежь окно в своей комнате. Свежий, с каплями дождевой пыли ветер, как будто только этого и ждал и на ходу разминаясь, нахально и весело ворвался в комнату. Молодой человек, несколько раз глубоко вдохнул и больше чем наполовину прикрыл окно. Затем он с внутренней стороны установил за рамой стопку толстых учебников, не позволяющих створке окна распахнуться полностью, и после этого вернулся в кровать.
В эту ночь сон был особенно страшен и невыносим. Они вдвоём в каком-то совершенно чужом, мрачном городе. Ангелина беззвучно плачет и указывает на желтоватый свет в далёком окне. Очень холодно. Ангелина босиком и в длинной ночной рубашке. Он хочет снять куртку, чтобы накинуть на неё, но Ангелина смотрит на него прекрасными, полными слёз глазами, качает головой и уходит в темноту. Он бросается за ней, зовёт её, она то появляется, то исчезает, одной рукой прикладывая палец к губам, а другой, всё также показывая на светящееся окно, единственный источник света в этом жутком месте. Во сне Моня уверен, что ему необходимо туда попасть. Он бежит по тёмной, пустынной улице, но никак не может приблизиться к цели. Ангелина исчезла, но он знает, что она там, за этим жёлтым окном. Моня старается бежать, как можно быстрее, он кричит её имя, задыхается, падает и снова бежит. И вот он перед старым, покосившимся домом. Моня взбегает по лестнице, заглядывает в пустые, зловещие комнаты и в одной из них видит лежащую на длинном столе мёртвую Ангелину. Он уже не плачет, он знал, всегда знал, что они не смогут быть вместе, что она уйдёт, растает, как прозрачное, кружевное облако, гонимое ветром перед рассветом и исчезнет навсегда. Он упал на колени и коснулся лбом её холодной белоснежной руки. Ему так больно, так невыносимо больно, что её нет. Она снова, в который раз бросила его одного, убежала, исчезла, умерла… Моня в слепом яростном бессилии рушит всё вокруг, он бьётся головой о пол, лупит кулаками по столу, он хочет убить себя, хочет убить Ангелину, которая снова его оставила и которую он ненавидит в данную минуту почти также сильно, как любит. Наконец стол, на котором лежит Ангелина, переворачивается, девушка падает и Моня, с разбитыми в кровь руками, в ужасе кидается к ней. Ангелина упала лицом вниз, он подходит и осторожно берёт за плечо, пытаясь развернуть. С его рук течёт кровь, она оставляет жуткие багровые следы на белой сорочке его возлюбленной. Ему удалось положить её на спину, он убирает с бледного, тонкого, почти прозрачного лица светлые, волнистые волосы. Крови становится всё больше, он смотрит на свои руки, она сочится с них прямо на лицо Ангелины. С её волос тоже стекает кровь, он всматривается в её лицо и в ужасе пятясь, отскакивает в дальний угол. Это не она! На него, ухмыляясь, смотрит разбитная, ярко накрашенная девица, с испитым лицом и огромной грудью. Моня с ужасом и отвращением смотрит на эту, невесть откуда взявшуюся женщину, лет на пятнадцать старше его Ангелины. Лжеангелина встаёт, при этом нежная сорочка его любимой трещит от рвущего на свободу бюста, вытирает с лица кровь и, наклоняясь над ним, хрипло спрашивает:
– Может, посидим как-нибудь?
Моня смотрит на дисплей телефона, полчетвёртого. Нет, теперь он уж точно не уснёт. Даже и пытаться не стоит. Он включил ночник и взял с тумбочки книгу. Но из-за невозможности сосредоточиться, читать он тоже не в состоянии. Моня откинулся на подушку и закрыл глаза. И тут же перед ним снова всплыл с жуткой отчётливостью образ лежащей на огромном столе мёртвой и прелестной Ангелины. Настоящей, какой она была, когда он впервые увидел её. А не то чудовище, в которое она превратилась спустя одиннадцать лет. Да, на самом деле он знал, что его Ангелина жива. Более того, совсем недавно он встретил её у их общих знакомых и они разговаривали. Сначала он не мог поверить, что эта крупная, с ярким макияжем, утробным, хрипловатым смехом и глубоким декольте девица – его первая и единственная любовь. Если на то пошло, то ему и сейчас ещё в это верится слабо. Особенно если помнить, как он, до самых мельчайших подробностей, какой она была. Его Ангелина…
7.
Моня родился сильно недошенным, на двадцать восьмой неделе и весил менее двух килограмм. У него отсутствовал сосательный рефлекс, а также ногти, брови и волосы, которые просто не успели сформироваться. Вместо ушей и носа, по словам бабушки, были только слабо выраженные крошечные отверстия. Он не мог плакать, его лёгкие никак не хотели разворачиваться, а были свёрнуты в трубочки, наподобие лепестков сильно распустившейся, почти увядшей розы. Он только слабо пищал. Когда их выписали, наконец, из роддома с неутешительным прогнозом и целым букетом сопутствующих диагнозов, расписанных на четырёх листах в его карточке, за него взялась бабушка. Она парила его по нескольку раз в день в каких-то особых травах, постоянно устраивала воздушные ванны с сеансами замысловатого массажа и сложной гимнастики, гуляла с коляской каждый день в любую погоду не менее двух часов, словом вместе с его матерью была при малыше неотлучно и круглосуточно. Благодаря её заботе, Моня не только выжил, но и к трём годам мало чем отличался от своих сверстников. Разве что немного прихрамывал и почти всегда был ниже ростом и как-то мельче, что ли остальных детей. Но если в физическом отношении он отставал, так как с самого рождения рос слабым и болезненным, то в умственном развитии был не только наравне, но и часто далеко впереди ровесников. К сожалению, знали об этом только мама и бабушка. Помимо его самого, разумеется. Просто это было неочевидно. И с первого взгляда в глаза не бросалось. Поскольку Моня был очень застенчив и старался оставаться в тени. В большей степени, из-за хромоты и невзрачной внешности. Кроме того, малейшее волнение могло повлечь за собой целую лавину неприятностей. От мерзкого, квакающего заикания, неизменно вызывающее у сверстников приступы неудержимого веселья, до крови из носа и непроизвольного мочеиспускания. И это, конечно же, также предсказуемо радостно и дружно приветствовалось в любой детской социальной группе, в которой более или менее постоянно оказывался Моня. Не считая промежуточных и сравнительно безобидных стадий, выдающих его волнение или беспокойство. Например, потные руки, красные пятна на лице и шее и испарины такой, что казалось ещё немного и с его волос просто начнёт капать вода. Поэтому больше всего Моня терпеть не мог привлекать к себе внимания. Он это ненавидел даже больше, чем своих одноклассников. Он страдал потом так, что иногда просто заболевал. У него повышалась температура, начинались спазмы в животе, открывалась рвота и обнаруживались другие признаки отравления. Он и чувствовал себя так, будто чем-то отравился…Одна порция отвращения, одна порция самоуничижения, самобичевания и загнанного внутрь гнева. Настаивать два часа на лютой ненависти. Принимать по полстакана перед сном…
После одного такого, особенно тяжёлого отравления, где-то в середине первого класса, когда Моня, бледный, трясущийся в лихорадке, напоминал себя самого, только трёхлетнего, умирающего от менингита, бабушка не выдержала и пошла в школу. Неизвестно, как именно она строила беседу и о чём говорила, но только после этого Моне разрешено было отвечать письменно или после уроков. Именно в этот период, новая учительница музыки, глянув удивлённо во время переклички, на безмолвно поднятую руку бледного, тщедушного мальчишки, уточнила: «Ты – Гриша Монеев?» И когда он также молча кивнул, улыбнулась и ласково сказала: «Ну, какой же ты Монеев!? Ты просто Моня-тихоня». И кое-как успокоив взорвавшийся смехом класс, невозмутимо продолжила перекличку, даже не подозревая, какой внутренний перелом и какую невидимую бурю вызовет её случайно оброненная и совсем не безобидная фраза в душе худенького и малокровного ребёнка. И в особенности, это немедленно и намертво прилипнувшее прозвище, которое останется с ним до конца жизни.
Самым неожиданным и причудливым образом, учительница этим дурацким рифмованным обращением, совершенно не ведая того, в каком-то смысле, Моне помогла. Он не только неожиданно спокойно воспринял новую кличку, но даже был ей рад. Он как будто с её помощью отделился от самого себя. От самой уязвимой и чувствительной своей части. Гриша Монеев – это один человек, а Моня совершенно другой. А как воспринимают и как относятся к Моне – не так уж и важно, ведь это и не он вовсе, это чужак, который и ему самому не слишком-то нравится. Его настоящего никто не трогает и даже не знает. Его здесь нет, он умер. А может, просто надёжно спрятан. До поры, до времени. Как бы там ни было, но больше у Мони видимых признаков эмоционального отравления не случалось. Его тщательно взращиваемое и даже лелеемое, ставшее основополагающим чувство ненависти, постепенно и методично, перемещалось с его собственной личности на другие объекты: на внешние обстоятельства и виновных в них окружающих людей. Ответственных за всё то плохое, что случалось с ним в жизни, он назначал самостоятельно. И находились они всегда быстро и легко.
Когда Моня перешёл во второй класс, умерла его бабушка. Самый близкий ему человек. Отец ушёл из семьи, гораздо раньше. В то время его сыну не исполнилось ещё и трёх лет. От него у Мони в памяти остался только запах: резкая, но согласованная и очень шедшая к его смутному облику смесь одеколона, влажной верхней одежды, кожаной портупеи (отец был милиционером) и средства для ухода за обувью. Этот запах не только оставался с ним на протяжении многих лет, но даже снился ему, волновал, будоражил, и поднимал со дна такие пласты смутных воспоминаний, тревожных, беспокойных, о которых он даже не подозревал. Очень часто Моня всей душой стремился уловить где-нибудь в толпе хотя бы отдалённое напоминание оставшегося в памяти запаха, но вместе с тем и отчаянно боялся этого.
Оставалась, конечно, ещё мама. Добрая, заботливая, но болезненно-мнительная, тревожная и слабая. Возможно поэтому, она всегда выглядела слегка отстранённой. От него, от остальных людей, от себя самой и этого мира в целом. Моне постоянно казалось, что какая-то её часть находится в другом месте. Он не мог вспомнить случая, когда бы мать целиком и полностью присутствовала, где бы то ни было. Центром их маленькой семьи, её ядром, несомненно, была Клавдия Тихоновна, его бабушка.
Он на всю жизнь запомнил этот день. Когда он пришёл из школы чуть раньше, так как не было последнего урока, и открыл дверь, которая оказалась незапертой. Его бабушка лежала в большой комнате на диване, совершенно и окончательно мёртвая. Он это сразу понял. Моня не испугался, хотя кроме них, девятилетнего, выглядевшего, как дошкольник, мальчика и пожилой умершей женщины, в квартире никого больше не было. Моня принёс из кухни табуретку и сел рядом с бабушкой. Чтобы убедиться окончательно, он сначала позвал её: «Ба, ты умерла?» А потом потрогал за руку. Рука оказалась холодной и неприятно твёрдой. Это совсем не было похоже на хорошо ему знакомую, тёплую, немного суховатую, но всегда податливую и мягкую бабушкину ладонь. А потом Моня сидел и думал о том, где теперь его баба Клава. Ему очень хотелось это было узнать, так как что-то ему подсказывало, что то, что лежало сейчас на диване, его бабушкой считаться никак не могло. Это было похоже на историю с его матерью, на её вечное частичное неприсутствие. С той только разницей, что бабуля ушла полностью. И он уже знал, что она не вернётся. Как не вернулся отец его одноклассника Вовки, когда разбился на мотоцикле.
А ещё Моня спрашивал себя, что она сейчас чувствует, страшно ей или нет. Почему-то это казалось очень важным. Моня не знал, сколько он просидел вот так, размышляя и мысленно обращаясь к своей бабе Клаве, пока, наконец, в квартиру не вбежала перепуганная и растрёпанная мать с какими-то незнакомыми Моне людьми. Она закричала, бросилась к сыну, что-то приговаривая, стало шумно, страшно и только тогда до Мони начало доходить, что случилось что-то до такой степени ужасное и непоправимое, что ни забыть, ни стереть из памяти события этого дня он не будет в состоянии никогда. Он оттолкнул мать и, плача, убежал в свою комнату. Он злился на неё, на ту неразбериху, беспокойство и сутолоку, которую она всегда приносила с собой. Ему приятно было сидеть в тишине с бабушкой. Немного странно, быть может, и непривычно, но, в общем, хорошо и спокойно. При всей трагичности этой ситуации в ней был какой-то высший смысл, пока ещё чётко неулавливаемый Моней, но явно ощущаемый. Какая-то монументальная завершённость и беспредельная окончательность. Он всматривался в желтоватое и такое же, как и руки, неприятно-твёрдое лицо бабушки и наполнялся покоем и умиротворением. Моне казалось, что он близок к пониманию чего-то очень значительного, а может и самого важного, что только может быть в жизни, пока не пришла мать и не разрушила это.