
Полная версия
Красная косынка. Сборник рассказов
Никитична остановилась, взялась за края платка и перевязала его так туго, что платок врезался ей в горло. Потом, прижав к себе пожелтевшую папку, на которой было написано “Дело №” начала медленно подниматься. Свободной рукой хватаясь то за корни, то за ветви кустарника, боясь оглянуться, она то и дело останавливалась, чтобы перевести дыхание. Наконец выбравшись на пологое место, тихо пошла по тропе, думая о том, что же она должна была бы ответить вчера Катерине, когда покупала у той шоколадку для Павла.
Катерина, которую на селе в глаза называли Екатериной Алексеевной, а за глаза – Гудковой, когда-то работала в райкоме, директорствовала в местной школе. Теперь же, став продавщицей в единственном тут магазине, так обиделась на новое время, что её уставшее лицо приобрело брезгливо-скорбное выражение, которое менялось только тогда, когда в магазин входил кто-то из покупателей и к этой скорбной брезгливости добавлялось ещё что-то надменное. В магазине она обычно скучала, привалившись тяжёлой грудью к прилавку и подперев мясистой рукой щёку. Вчера, когда в магазин вошла Никитична и попросила шоколадку, она, презрительно улыбнувшись, поинтересовалась: уж не своему ли психу та собирается её нести. Услышав в ответ, что – да и пожалеть его надо, Катерина гневно вспыхнула и, зло посмотрев на Никитичну, будто та была перед ней в чём-то виновата, выпалила:
– Его государство кормить должно, а не бабки столетние. Или этому государству теперь на всех начхать!? – и кинула на прилавок соевую плитку.
Когда же Никитична сказала, что ей такая не нужна, что ей нужна настоящая, возмутилась ещё больше:
– Настоящую для психа?
– Он не псих, Катерина. Вот смотри, – Никитична протянула продавщице папку.
– Что ты мне папку тянешь? – ухмыльнулась Гудкова.
Взяв папку в руки и открыв её и увидев пожелтевшие от времени листы бумаги, Гудкова воскликнула:
– Так ведь здесь ничего нет!
– Будет. Он сюда всё напишет.
– Что он напишет? Что он написать-то может? – спросила Гудкова.
– Историю нашего царя.
– Твой сумасшедший?
– Он не сумасшедший, он писатель, – твёрдо сказала Никитична, забирая папку с прилавка, – Катерина, дай мне вон ту шоколадку, ту, самую дорогую.
Отсчитав деньги, Никитична спрятала плитку в карман и уже собралась уходить, как вдруг Гудкова, побледнев, неожиданно ловко перегнулась через прилавок. Никитична невольно отшатнулась, рука Гудковой повисла в воздухе, и только тут Никитична поняла, что Гудкова хотела вырвать у неё папку.
– Ишь, до чего они дошли! Теперь уже психи про царей пишут! Историю переписывают! – кричала Гудкова вслед спешащей прочь от магазина Никитичне.
Гудкова кричала что-то ещё и ещё, но Никитична уже не слышала её слов, а только шла, прижимая к себе папку, и удивляясь той злости, которая сейчас исходила из Катерины. Она вдруг вспомнила, что так же когда-то в двадцатых годах ненавидели в их деревне комиссара, который квартировал у неё некоторое время.
Он был вовсе не так плох, как о нём говорили. Молодой, курчавый, с блестящими почти чёрными глазами, он в присутствии хозяйки, тогда молодой девки, отвечал невпопад, всё благодарил за что-то.
Когда узнал, что хозяйка любит музыку, сказал, что привезёт из барской усадьбы пианино, только не привёз, поскольку деревенские мужики изрубили это самое пианино на дрова. Пианино он не привёз, зато привёз ей музыкальный сундучок с крышкой, весь в узорах. Когда Никитична открывала крышку, в сундучке звучала музыка.
Она помнила, как комиссар пристально разглядывал фотографии, развешенные по стенам её избы. Он подолгу стоял перед фотографиями родственников Никитичны, спокойных, уверенных в себе крестьян; героев турецких войн с обнажёнными шашками, словно пытаясь понять природу их силы и отваги. Иногда, глядя на снимки, он с недоумением смотрел на Никитичну, показывая глазами на какой-то из снимков, и она думала, что он хочет её о чём-то спросить. Однако, комиссар молчал. Наверно, стеснялся. Чаще всего комиссар останавливался возле фотографии царя. Он пристально рассматривал его лицо, глаза, уставшие руки… Никитична заметила, что когда комиссар впервые взглянул на фотографию, то покраснел, вздрогнул и быстро вышел из горницы.
На людях же этот застенчивый паренёк, замечая недовольство местных новыми порядками, вытаскивал наган и начинал кричать:
“Всех вас перепишу, контра! Все под расстрел пойдёте! ”
После этих-то слов и пошли в деревне слухи о расстрельной папке, в которой комиссар строчит списки неблагонадёжных. Поговаривали, что прячет её где-то у себя дома. Спрашивали об этом Никитичну, и она честно отвечала, что никакой папки не видела. В деревне ходили слухи, что мужики собираются бить комиссара, только всё никак не могут решиться.
И всё же на Пасху комиссара убили. Как раз в то время, когда Никитична христосовалась с дальними родственниками в другой деревне.
Вернувшись домой, Никитична увидела своего квартиранта, лежащего на полу в луже крови. Закричала. Бросилась к нему и заплакала от бессилия.
Через день- два понаехали красноармейцы на подводах и в селе стало пусто и тихо. Прикрыв окна ставнями, все затаились в избах. Никитичну допрашивал следователь, но не слишком строго, а она только плакала и всё никак не могла успокоиться.
Комиссара хоронили в полдень. На кладбище согнали народ. Только Никитична пришла сама, по своей воле. Солдаты салютовали из винтовок. А ночью на том же кладбище, где похоронили комиссара, расстреляли несколько мужиков. После этого деревенские стали коситься на Никитичну: уж не она ли сдала мужиков. А она плакала и боялась поднять на односельчан глаза.
Спустя месяц, когда Никитична собралась побелить печь за притолокой, наткнулась на папку, которую раньше не видела. Вспомнив рассказы о расстрельной папке, она решила, что никому её не покажет и уже собралась бросить её в печь, однако решила прежде открыть. В папке оказались только листы белой бумаги.
Вот тогда-то она и положила папку на дно музыкального сундучка, где та и пролежала все эти годы.
Припоминая эту историю, Никитична гнала от себя ещё одно страшное видЕние, которое после похорон комиссара не отпускало её. Тогда, на кладбище, подойдя к гробу, она сначала удивилась тому, что гроб такой большой, а комиссар маленький. Потом с недоумением посмотрела на его почти детское лицо, на белую рубашку, которой было слишком много и казалось, что хоронят не человека, а рубашку, снизу прикрытую кумачом. Никитична тогда почему-то вдруг захотела подойти и поцеловать комиссара в лоб, но там стояли красноармейцы и она не посмела. Стоя в ногах покойного, она вытягивала шею, чтобы лучше увидеть его лицо, но взгляд всё время натыкался на носы сапог, в которые был обут покойник. Она с недоумением смотрела на красные подошвы, на следы рыжей глины, забившейся между каблуком и подошвой и ей показалось, что она уже когда-то видела эти сапоги с красной подошвой. Прощаясь, с комиссаром она неожиданно дотронулась до его ноги, как когда-то её учила мать…
Спустя несколько дней, на радоницу, она зашла на могилу красавца-барина, убитого на империалистической и увидела, что мраморное надгробье валяется в стороне, а на могилу наброшены комья свежей, ещё не осевшей рыжей глины. Через несколько лет ей объяснили, что комиссара хоронили в барском гробу и в барских сапогах.
Никитична поморщилась, как будто от боли, вспоминая живого и мёртвого комиссара, его похороны…
Переведя взгляд в сторону, в какой уже раз отметила, что всё кругом заросло: и улица, и овраг, и колхозные поля, а рыжий косогор, на котором когда-то стояла церковь и было старое кладбище, краснел ничем не прикрытой глиной.
Ей припомнилось, как ломали их здешнюю церковь, и как баба Феша вдруг повалилась на землю и закричала: “Антихрист пришёл!”
Из битого кирпича этой церкви тогда задумали построить школу, но то ли кирпич не подошёл для школы, то ли школа кирпичу не понравилась. Отвезли кирпич в соседнее село и кое-как слепили из него коровник, в который, как коров не загоняли, так они и не вошли. А на кладбище почему-то хоронить запретили, и деревенские стали хоронить своих на соседнем холме.
Когда все кресты на погосте сгнили, остался только металлический пилон с пятиконечной звездой над могилой того самого комиссара. Но и пилон однажды сгинул. Поговаривали, что местная молодёжь сдала его в скупку.
Ни дерева, ни кустарника, ни травы…
Однако, Никитична, по-прежнему, нет-нет да крестилась, глядя на невидимую церковь. Вот и сейчас перекрестилась, и отправилась дальше.
Дикий татарник хватал Никитичну за подол, и она удивлялась, что натоптанная годами тропа заросла. Когда-то очень давно здесь было поле. У родителей мужа на нём росла то пшеница, то гречка, а в последний год перед тем, как случилось то, что старики так до смерти и не смогли понять, слепили глаза подсолнухи.
Потом вышла к берёзовой аллее, которую когда-то сажала на субботнике вместе со своими детьми, прошла мимо школы, посмотревшей на неё провалами окон и вышла к станции.
Пройдя мимо кирпичного вокзала, построенного как раз в тот год, когда царь ездил в Саров, она вспомнила, как тут торжественно и с молебном у иконы Николая Чудотворца открывали это здание, как шли крестным ходом от самой близкой церкви, вспомнила господских девочек в белых платьях с кружевными белыми зонтиками.
А как тогда ждали царя! Все почему-то решили, что он должен проехать здесь именно сегодня. Чтобы только не пропустить царёв поезд и встретить его проезд гимном, певчие из их церкви даже заночевали в шалаше возле здания вокзала. С утра к станции повалил народ из окрестных деревень. С нетерпением всматривались вдаль, прислушивались… Но только в тот день царь так и не проехал. Его поезд через пару недель, когда мужики и бабы гурьбой возвращались с сенокоса, слегка сбавив скорость и прогудев, проехал мимо станции.
Вот тогда-то в окнах одного из вагонов мелькнули барышни в белом и мужчина в белом с золотом.
– Это царь! – сказала мать.
На этот же вокзал, спустя несколько лет привезли тело барского сына, красавца, и они всей деревней ходили на него смотреть. Бабы голосили. А мать почему-то всё подталкивала её к гробу:
– Дотронься до его ноги. Тогда покойников бояться не будешь, – шептала она, пробираясь сквозь толпу. – Ноне покойников много будет.
Никитична припоминала, что она пошла было к гробу, но какой-то офицер не пустил. Когда же он отвернулся, ей всё-таки удалось дотронуться до ноги красавца, и она увидела красную подошву его сапога.
2.
Прошептав:
– Господи помилуй! – Никитична осторожно перешла через железнодорожные пути и направилась к одноэтажному бараку, где помещалась психиатрическая лечебница.
За отвалившимися кусками штукатурки фасада лечебницы открывался тёмно-красный осклизлый кирпич, пропитанный сыростью. Часть окон была забита досками.
Подходя к лечебнице, Никитична невольно вспомнила то тяжёлое время, начало девяностых. Всё тогда вокруг вроде было спокойно, не было войны, но вагоны поездов проезжали с разбитыми окнами, а у них, на бывшем колхозном дворе, коровники стояли без крыш, а в эту лечебницу перестали завозить продукты.
Многие остались без работы, подались, кто куда за куском хлеба. Был даже момент, когда главный врач лечебницы, Владимир Николаевич, остался один как когда-то в голодном сорок шестом. Владимир Николаевич любил повторять, что, если бы тогда не Никитична – сбежал бы.
А Никитичне удалось успокоить Владимира Николаевича и накормить больных. Правда, для этого ей пришлось ходить по вагонам электричек и просить милостыню.
Никитична всегда была для этих больных даже не сиделкой, а родной матерью. Потому не могла без боли смотреть, как санитары, обращаются с её подопечными.
Особенно тяжёл на руку среди санитаров был Алексей, брат Гудковой.
Любого больного он мог схватить за шиворот и оттащить в палату для буйных, где больного привязывали к кровати, вводили магнезию. За пролитый суп, несвоевременное посещение туалета и вообще за любое ослушание. Даже Виктора, обычно тихого и покорного, которого все тут называли Шапочкой.
Вспомнила Никитична, как в те годы у больных тащили последнее.
Как-то она столкнулась с поварихой Евдокией. Та шла из столовой с полными сумками в руках.
– Ты что же у несчастных изо рта тянешь? – остановила её Никитична. – Они и без того впроголодь живут, – остановила её Никитична.
– Тащу. На, гляди, что-глаза-то отводишь!
Никитична потупила взор.
– “Наверно, дочке несёт. –подумала она. – Она же у неё после Чернобыля всё болеет. И внучка у них вся прозрачная как бацилла. И все есть хотят…Нет, тут судить нельзя.”
Никитична не раз наблюдала за тем, как Евдокия приводит на работу внучку, одетую в какие-то обноски, сажает её рядом с кухней, и та сидит безропотно, дожидаясь бабку.
Конечно, брать у больных – большой грех, – размышляла Никитична, –но ведь психическим этим хоть что-то от государства достаётся, а у Евдокии на руках больная дочь да внучку поднимать надо, а средств ей взять неоткуда. Зарплату какой месяц не платят… Она своих спасает. Нет, тут судить невозможно, а я вот осудила…” Никитична никак не могла решить для себя что же со всем этим делать и как быть, когда всем надо помочь, а на всех не хватает. И так ничего не придумав, решила, что рано или поздно уйдёт из лечебницы, чтобы не разоряться и не осуждать человека.
И в начале двухтысячных, когда в лечебнице вновь появились медсестры и санитары, да еще завхоз с бухгалтером, она ушла отсюда – вернулась к себе, в свою жизнь, где было тихо и покойно, куда раз в году на пару недель из города приезжали внуки и правнуки и наполняли ее существование криком, смехом и плачем. С улыбкой глядя на них, она думала, что как же все теперь хорошо, что теперь и умирать можно. Но как только начинала радоваться, ей тут же приходили на ум ее дорогие психи, и она в тайне ото всех колола себя до крови ножом в ладонь, чтобы прийти в чувство, и на следующий день, опустив голову, ругая себя, почти покаянно шла в лечебницу.
Сегодня она пришла сюда к Павлу.
3.
Впервые она увидела этого Павла в электричке, когда ездила в райцентр переоформить пенсию. В холодном вагоне было малолюдно. Безучастные друг к другу пассажиры оживлялись только когда в вагон входил инвалид с гармошкой или те, суетливые, которые изображали погорельцев… Никитична заметила сидящего недалеко от входной двери бродягу. Седеющие пряди жирных волос спускались тому на лицо. Казалось, что он смотрит в окно, но по напряжённому затылку Никитична поняла, что он прислушивается к разговорам в вагоне. Вдруг, оторвавшись от мелькавшего перед ним пейзажа, он резко обернулся, и Никитична увидела оплывшее лицо с синюшными отёками и глаза, которые показались ей и весёлыми, и злыми. В ответ она приветливо улыбнулась.
И тут бродяга сказал:
– Вот, мамаша, всё потерял. Всё, что было нажито непосильным трудом. Не поможете ли?
И Никитична отдала ему то, что было у неё в кошельке.
Спустя несколько дней, проходя мимо железнодорожной станции, Никитична заметила этого бродягу. Он сидел на тротуаре, подложив под себя какую-то газету, а рядом с ним стоял сержант, тот, безразличный, который обычно ходил по вагонам вместе с ревизорами. Сунув руку за пазуху бродяге, но видимо, ничего не найдя, сержант прохрипел ему что-то на ухо и вдруг ударил ногой в живот. Бродяга повалился на бок, поджал колени к животу. закрыл голову руками.
Никитична бросилась к сержанту.
– Это же больной! – закричала она. – Его надо в больницу доставить, а вы бьёте.
Сержант знал Никитичну, помнил, как она ходила когда-то по вагонам, прося на содержание психов в местном стационаре. Сколько раз он собирался запретить ей это, но как-то всё не решался. И вот сейчас, едва увидел Никитичну, почему-то отпрянул от бродяги словно ему стало стыдно. Взяв того за шиворот, он повёл его к УАЗу и впихнул в заднюю дверь, кивнул Никитичне, чтоб та села рядом с ним на переднее сидение.
Доставленный в лечебницу бродяга, казался действительно невменяемым. На вопросы медперсонала отвечал плаксивым голосом, повторяя одну и ту же фразу: “Всё потерял” и заискивающе смотрел на окружающих.
Однако ни на кого здесь кроме Никитичны, он не произвёл впечатления. Владимир Николаевич лишь скользнул глазами по новому пациенту и тихо спросил Никитичну: “Откуда ты привезла этого мазурика?”
Но в глазах Никитичны была такая мольба, что Владимир Николаевич, обращаясь к сержанту, устало произнёс:
– Ладно, ведите его ко мне в кабинет.
Так в стационаре появился новичок Павел.
“Поступил по скорой” написал Владимир Николаевич вверху медицинской карты и подчеркнул эти слова. Про себя же пробурчал:
“Жалеет всех Никитична, а меня, кто пожалеет?”
Никитична вошла в палату и прикрыла за собой дверь. Из угла в угол ходил Виктор. Худой, высокий с несуразно длинными руками и, как всегда, в меховой, детской шапочке с ушами. Он совсем не изменился за те годы, которые его знала Никитична. Казалось, что его лицо не имело возраста. Но стоило подойти поближе, всё становилось на свои места: судорога, сжав однажды, навсегда исказила его лицо подобием улыбки. К своей шапке он относился как к живому существу. Всё время гладил её и бормотал: “ Красивая. Какая красивая”. Как-то он даже шёпотом рассказал Никитичне, что иногда его шапка поёт словно ангел.
У забитого тёсом окна стоял Степан и ковырял доску пальцем. На понурых плечах Степана мешком висела грязная фуфайка с названием именитого футбольного клуба. Эта фуфайка была Степану дороже родной матери и носил он её так, словно это был генеральский мундир. Обычно, завидев приближающегося санитара, Степан кричал: “Не тронь меня!” и, вставая в бойцовскую стойку, начинал пыхтеть, прыгать по палате, выбрасывать кулаки, изображая нападение, но никого не разу не только не ударил, но даже и не задел. Повернувшись к вошедшей в палату Никитичне, Не тронь меня улыбнулся ей и вновь вернулся к своему занятию.
Никитична подошла к кровати, на которой сидел Павел. Ещё тогда, в электричке, он показался ей образованным человеком. Чем-то напомнившим спившегося учителя. И вот сегодня едва она вошла, он тут же низко поклонился ей, усадил на кровать, взял руку, долго разглядывал ладонь, а потом тихо произнёс какие-то странные слова. “Это, мать, латынь, – самодовольно усмехнулся он, – времена, – говорю, – меняются, и мы меняемся с ними. Ну, принесла мне бумагу?”
Никитична протянула ему папку. Усмехаясь, Павел
чётким, почти каллиграфическим почерком вывел на обложке “Жизнь Павла”.
– Вы слово “царь” пропустили, – подсказала Никитична.
– Ну, что же можно и царя вставить, – согласился Павел и вдруг загоготал. Потом после слова “жизнь” он поставил галочку и сверху написал: “царя”.
Тут дверь в палату открылась, и санитарка скомандовала:
– Мальчики! Обедать!
Однако никто из больных, находившихся в палате, не обратил на неё внимания. И только после того, как на пороге появился играющий желваками на смуглом лице Алексей, все тут же покорно гуськом потянулись в столовую.
Последним поднялся Павел.
– Подождите. Вот это вам, когда работать будете. Это ещё учителя мне советовали, когда дети учились. Говорили для соображения полезно, – робко заметила Никитична.
С этими словами она положила перед ним шоколад на тумбочку.
Павел, с недоумением глядя на неё, пожал плечами, усмехнулся и вышел.
4.
Екатерина Гудкова маялась, ожидая конец рабочего дня. Наконец, повесив амбарный замок, она быстро пошла по улице. Лицо её, словно осенённое каким-то презрением ко всему сущему, было решительным и твёрдым.
Подойдя к дому брата, сложенного из такого же самодельного кирпича, как и другие местные постройки, она тут же по-хозяйски распахнула дверь и прямо с порога заорала:
– Что у вас в психушке ещё за писатель такой объявился?
– Откуда информация? – спросил Алексей, отрываясь от телевизора и тяжело поднимаясь навстречу сестре.
– Никитична какую-то папку ему несла. Ты мне эту папку принеси. Хочу знать, что он там пишет. Смотри до чего у них дело дошло, психи историю переписывают.
Заметив рядом с Алексеем на столе кулич и крашеные яйца, она насмешливо взглянула на него, как когда-то в детстве, и спросила:
-Алёшка, а это ещё что такое?
– Да вот Валентина испекла, – словно оправдываясь, промямлил Алексей.
– А ты что же подкаблучник смотришь? Думаешь поможет вам ваш бог?
И ещё раз, с усмешкой посмотрев на брата, хлопнула дверью.
Для Никитичны, не смотря на всю строгость ограничений, Страстная неделя всегда была самой светлой и желанной. Она читала Апостолов, Псалтырь, Евангелие, вычитывала вечернее и утреннее правило, не притрагивалась к скоромному, пол ночи стояла на коленях перед иконами. В чистый четверг белила печь, очищала от застаревшей копоти потускневший светильник, перемывала чугуны и посуду, делала пасху, пекла куличи, красила яйца. Каждый раз ей казалось, что она не сможет осилить то, что делала, но, однако, делала и удивлялась откуда брались силы.
В её селе по праздникам было принято разбирать одиноких больных по семьям. И теперь, когда этот обычай канул в лету, ей захотелось вдруг взять на Пасху кого-нибудь из больницы к себе. Она подумала о Викторе, Не тронь меня, Павле. Первых двоих она бы кормила, а Павел мог бы спокойно взяться за написание своей истории. Уж, она бы обеспечила ему уход и покой.
Почему-то Никитична была уверена в том, что Владимир Николаевич не сможет отказать ей в этой просьбе.
В Великую пятницу Никитична отправилась в больницу.
Все окна больничного барака были открыты настежь и санитарки с мокрыми тряпками мыли стёкла.
По пустому коридору Никитична подошла к кабинету главного врача,
постучала, однако, на стук никто не ответил.
Никитична удивилась, что Владимира Николаевича в это время нет на месте. Но, подумав, что, очевидно, он где-то на территории, отправилась на больничный двор. Едва вышла, как столкнулась с Алексеем. Увидев Никитичну, Алексей попятился. Это показалось Никитичне странным.
Да и вид Алексея, который был чем-то встревожен, удивил её.
– Алёша, а где же Владимир Николаевич? – спросила Никитична, отметив про себя, особенность санитара – смотреть иногда мимо собеседника, как бы прятать глаза.
Уехал на Пасху в Вышу. Помолиться. А, может, новое место для стационара присматривает. Нас ведь скоро прикроют. Небось, слыхала? Никитична спросила, кого же Владимир Николаевич за себя оставил и Алексей, как-то странно улыбнувшись, и, посмотрев по сторонам, неожиданно воскликнул: “А меня”. На его лице, обычно скучном и неприметном, вдруг появилась детская, глуповатая самодовольная улыбка, которую, он изо всех сил пытался заменить выражением начальственной значительности.
– В общем так, Никитична, в палаты к психам сегодня не ходи. Там уборка там, наследишь.
На просьбу Никитичны отпустить к ней на Пасху Виктора и Павла Алексей, округлив глаза, ответил решительным отказом.
5.
“Почему Владимир Николаевич не сказал мне, что собирается в Вышу?” – тревожно спрашивала себя Никитична.
Обычно перед поездкой в Вышу Владимир Николаевич приходил к ней домой и приносил какое-нибудь лекарство.
– Вот, – говорил он, – лекарство тебе, швейцарское. Попринимай.
-Да, я, Владимир Николаевич, на здоровье не обижаюсь. Это не дай бог дожить до таких лет, чтоб здоровье потерять.
– Попринимай, попринимай. – говорил Владимир Николаевич, – организму помогать надо, – и протягивал глянцевую упаковку Никитичне. Та благодарила и убирала его в свой сундучок.
Когда же при встрече Владимир Николаевич спрашивал принимает ли она лекарство и Никитична утвердительно качала головой, Владимир Николаевич недоверчиво спрашивал:
– Ну, и сколько раз в день пила? И слышал всегда один и тот же ответ:
– А сколько надо, столько и пила.
Владимир Николаевич приходил всегда какой-то бледный и говорил, что оброс грехами пора ехать в монастырь, пора исповедоваться, причаститься.
Никитична тут же доставала заранее заготовленные записки и деньги. Владимир Николаевич брал и то, и другое, потому что как-то услышал от Никитичны: