bannerbanner
Красная косынка. Сборник рассказов
Красная косынка. Сборник рассказов

Полная версия

Красная косынка. Сборник рассказов

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Нина Кромина

Красная косынка. Сборник рассказов

Отзывы

Нина Кромина. "Скворцы прилетели". Позабытая деревня. Дед и внучка. Мать уехала в город на заработки. И безвестно пропала. А тут весна. Скворцы прилетели. А скворечник не починен. И вот дед, уложив внучку, лезет на им же посаженную в детстве березу – чинить, подправлять. Помирать, как говорится, собрался, а рожь сей. И срывается старый. И падает на руины собственного комбайна. И железо в ребро, а душа в небо. И вся жизнь у души на виду. Но – внучка спит, поэтому умирать пока нельзя. И окровавленный дед ползет в дом. Написано скупо, почти протокольно, без прикрас. Но сильно. Потому что есть выход в астрал.

Алексей Антонов, (1955–2018, доцент Литературного института им. А.М. Горького)


"Скворцы прилетели" Нины Кроминой удивляет своей глубинной первородностью. Дед, пронзительно ощущаемая в деревне родная природа, маленькая девчоночка, и почти вся жизнь, промелькнувшая в сознание пожилого человека за один миг. Здесь, как в мелькнувшем в росе луче солнца, на малюсеньком литературном пространстве концентрируется в едином синтезе то, что поэт, – слегка перефразируем – назвал дыханием (у Н. Кроминой – вздохом!) почвы и судьбы.

Сложная гамма человеческих отношений предстает перед нами в рассказе Нины Кроминой «Пахло смолой и летом». Бывшие жена и муж, оказывается, связаны друг с другом глубинными человеческими узами. У женщины проектируется выгодный брак с солидным и обеспеченным логистом. Но она соглашается на прогулку с бывшим мужем. Казалось бы, отношения у этих людей не могут иметь перспективы, героиня считает Петухова неумехой и увальнем, но реальная угроза, когда Маша спасает бывшего мужа, заставляет героиню ощутить их неразрывную связь. Рассказ написан «сжатым», точным слогом, на минимальном прозаическом пространстве очень четкими, так и хочется сказать, «живописными» мазками обозначены характеры героев и ситуация. Все это свидетельствует и о вкусе автора, и об уже имеющемся несомненном литературном мастерстве.

Вадим Салеев, доктор философских наук, профессор, культуролог


Проза Нины Александровны Кроминой отличается высоким мастерством, чувством слова и стиля, человеческой мудростью – всем, чем славна русская литература. Практически все произведения Нины Кроминой высоко оценили профессиональные литераторы: её повести и рассказы опубликованы в таких требовательных «толстых» журналах, как «Простор» (Алма-Ата), «Москва» (Москва), «Звезда» (Санкт-Петербург), «Наш современник» и др. Все литературные конкурсы, на которые Н.А. Кромина направляла свои произведения, не оставляли без внимания её повести и рассказы, достаточно назвать Литературный конкурс им. Андрея Платонова (2012) и первую премию на фестивале «Славянские традиции» (2014). Направление, в котором работает Кромина, традиционно для классической русской литературы – это жизнь простого человека, бесконечное сочувствие к обездоленным, надежда (несмотря ни на что!) на лучшую долю. Я много раз перечитывала её рассказ «Жили-были» (о стариках в умирающей русской деревне, которые уважительно называют поселившихся в брошенном доме бомжей «приезжими»), и всякий раз это великолепное произведение вызывало у меня слёзы, как, впрочем, и рассказ «Трофеи», и многие другие произведения. За «прекрасный, чистый русский язык» рассказа «Лермонтова, 17» Нину Александровну публично благодарила на фестивале «Славянские традиции – 2014» поэт и критик из Киева Наталья Вареник. Меня восхищает, что Нина Кромина одинаково успешно «работает» с разными героями: селянами и горожанами, детьми и стариками, мужчинами и женщинами разных профессий и социального статуса, умеет раскрыть и убедительно показать высокую, истинно христианскую нравственность, моральную силу, красивую душу русского человека.

Елена Яблонская, писатель, член Союза писателей России.

Красная косынка

Прошлой осенью Олимпиада Ивановна случайно оказалась в подмосковной Сосновке и вспомнила то лето, когда её родители снимали здесь притулившуюся к двухэтажной даче открытую террасу с крыльцом и две крошечные комнаты, напоминавшие купе. Она ходила по улицам, зажатыми между высокими кирпичными заборами, искала и не находила ни милых её сердцу домов, украшенных резьбой, ни весёлых садов с лёгкими изгородями, ни травянистых островков в тупичках, где днем гоняли мяч, а вечером топтались под патефон…


В тот год у неё появился брат, и вся жизнь их семьи теперь неспешно текла вокруг его младенчества. По утрам у крыльца молочница из ближайшей от дачного посёлка деревни переливала из банки в блестящий, ещё не потемневший алюминиевый бидончик козье молоко. Один стакан выпивала Липочка, а другой, с чаем, её мама…


Сама же дача, привлекающая внимание верандами и башенками, стояла как будто отвернувшись от улицы. Лицом в сад. Прозрачный шатёр приглашал войти в распашные двери и вел в таинственные покои, куда время от времени, взмахивая крыльями яркого платья, впархивала хозяйская дочь Ляля.


В глубине сада, за яблонями, стоял едва заметный скромный дом, который занимали старики – её отец и мать. Отец, мужчина лет шестидесяти пяти, высокий, сохранивший не только военную выправку, но и привычку не выходить за калитку в штатском, был почти невидим.   Мать выглядела моложе мужа, но округлившаяся спина, тёмный платок, который она иногда повязывала, и суетящаяся походка выдавали в ней женщину, уже уступившую себя возрасту. Рассказы всезнающей молочницы об её увлечениях в молодости удивляли дачников. Жизнь не оставила и следа от прошлой жизни.


– Гулящая она была, гулящая, на столе танцевала, вот ей наказание-то и пришло.


– Что Вы! Не может быть, – восклицала Липочкина мама, – и, деликатно скрывая досаду, выслушивала рассказы, держа бидончик в руках и прислушиваясь к звукам из комнатушки, откуда каждую минуту ожидала услышать детский плач. Она нервничала. Пережитая война, потери, поздняя беременность, которую врачи долго принимали за опухоль, трудные роды, жизнь на тощую зарплату мужа – всё это изменило её характер и лишило нежности.


Ребёнок же вёл себя на удивление спокойно. Проснувшись, он лежал, разглядывая или бело-розовый фонарь с павлинами на потолке или муху, ползущую по стене или что-то ведомое ему одному. И даже если его будил гам, который привозила с собой Ляля, не кричал, а внимательно прислушивался и будто бы улыбался.


  Ляля, шумная женщина лет двадцати пяти, обычно являлась с компанией, их веселье перепрыгивало с куста на куст, застревало в листьях, долетало до вершин сосен.


Ярко-красные Лялины губы, под цвет им косынка на голове, напоминающая революционный плакат, и голос, неестественно возбуждённый, прерываемый длинными и трудными заикающимися паузами, тревожил Липочку, а смех, переходящий в хохот – пугал.


Как правило, Лялины праздники проходили вблизи домика её родителей, но иногда она появлялась вблизи террасы дачников, где росли большие яблони с крупными наливными плодами. Изящная, в цветастой одежде, с корзинкой в руках, окруженная приятелями и приятельницами, она то срывала яблоки, то перекрикивалась с кем-то, то гоготала. Липочке, время от времени наблюдавшей за ней, она казалась необычной. Девочка с интересом и настороженностью рассматривала Лялю и замечала, что и та с пристальным вниманием поглядывает на неё.


  Как-то она подошла к девочке и спросила, как её зовут.


– Липочка…


– А полное имя какое? Ну, как тебя будут называть, когда вырастешь?


– Олимпиадой.


– В-вот видишь, – обрадовалась Ляля, – у нас б-буквы с-совпадают. “о” и “эл”. Ты буквы-то знаешь?  Ты – Олимпиада – Липа, а я – Ольга – Ляля. Хочешь, я тебе косынку подарю? –  и, не дождавшись ответа, засмеялась и побежала туда, где её поджидал фотограф, – так Липочка называла про себя мужчину средних лет с тёмными зачёсанными волосами, которые он игриво забрасывал назад, смешно дёргая головой.


Однажды Липочка, зайдя за террасу, увидела, как этот мужчина мял Лялю и прижимал к забору, а она издавала странные звуки и шумно вздыхала. Испугавшись, Липочка вбежала по ступенькам, натолкнулась на коляску, в которой лежал брат и, чуть не опрокинув её, бросилась в комнату.


– Что ты носишься? – донёсся до неё строгий голос мамы. – Займись чем-нибудь. Порисуй, поиграй.


Но Липочке было не до того. В волнении, поджав под себя ноги, она, кусая ногти, сжалась на кушетке и пыталась понять, что же случилось там, за террасой.


– Вот, – холодно сказала мама, входя и протягивая Липочке альбом с раскрасками, – ты, наверно, забыла, что папа вчера тебе привёз. Не болтайся без дела.


И Липочка, усевшись за крошечный столик, на котором стояли пузырьки и склянки с Жорикиными присыпками, взяла карандаши, лежавшие тут же, и стала аккуратно докрашивать картинку с незабудками. Она так усердно, склонив голову на бок и прикусив губку, водила карандашом по бумаге, что вскоре забыла и про Лялю, и про мужчину с тёмными волосами…

Возможно, она и вовсе забыла бы эту сцену, если бы на следующий день опять там же, в этом уединённом месте, не произошло ещё более страшное …


Липочка сидела на террасе лицом к саду за столом, покрытым белой клеенкой с голубыми цветами и, отрывая от мотка ваты крошечные кусочки, плотно наматывала их на иголку, потом вытягивала иголку и получался ватный жгутик, который её мама называла “гусариком”. Иногда он получался рыхлым и его приходилось переделывать. Теперь это занятие кажется странным, но в те далёкие годы, когда Липочка была девчонкой, многих современных понятий и предметов не существовало. Например, ватных палочек. Вот и крутили гусарики, чтобы прочищать младенцам носики, ушки…


Беззвучно колыхались вершины сосен, едва доносились отдалённые звуки железной дороги и младенческое старательное причмокивание. Покойно и умиротворённо.


Ляля, которая ещё вечером приехала на дачу с фотографом и одной из своих подруг, долго не выходила в сад. Потом почти беззвучно собирала растущую вдоль забора смородину. Ни яркой помады на губах, ни красной косынки, лишь растрёпанные рыжие волосы… Неожиданно к ней сзади подошёл фотограф и поцеловал в шею. Липочка видела, как Ляля вздрогнула и, повернув к нему голову, тут же отвернулась. Тихий голос мужчины, будто что-то объясняя ей, тихо ворковал. Липочке показалось, что он оправдывается перед женщиной, а та, опустив голову, беззвучно плачет. Спустя некоторое время до Липочки донёсся Лялин голос. С трудом, заикаясь больше, чем обычно, всхлипывая, она спросила:


– Т-ты..  е-е-ё  ль- ль-любишь? А … я?


– Ну, и ты мне, конечно, нравишься. Ну, как человек. Ты весёлая…


– А к..к..ак жжж-енщина?


И, не дождавшись ответа, расплакалась ещё сильнее, уже навзрыд…


Не прошло и пяти минут, как из дома вышел всё тот же мужчина и Лялина подруга. Они быстро, почти бегом, шли по весёлой с солнечными бликами тропинке, а Ляля, по-прежнему, всхлипывающая у кустов, крикнула им:


– К-ку – даже  вы?


Её подруга, не поворачивая головы, на ходу бросила: “Так надо”.


Липочке от всего увиденного и услышанного стало опять не по себе. Девочка вдруг почувствовала, что ей очень жаль Лялю. Она побежала в комнату, схватила альбом для раскрашивания и, вырвав страницу с уже голубыми незабудками, бросилась в сад, чтобы утешить… Сбежала со ступенек, обогнула террасу и увидела Лялю.


Ляля лежала на спине в какой-то неестественной позе, её тело странно вздрагивало, запрокинутая голова дрожала. “Мама! Мама!”– испуганно закричала Липочка. Мама, подойдя с Жориком на руках к террасному окну, лишь взглянув на Лялю, быстро отнесла Жорика в комнату и, застёгивая на ходу кофту, побежала через сад к домику Лялиных родителей.


Почти тут же Липочка увидела стариков. Запыхавшиеся, она стояли над дочерью и что-то делали с ней, а потом с помощью Липочкиной мамы, которая больше суетилась чем помогала, понесли в дом. Вернее, нёс отец, лицо его побагровело, он натужно, с хрипом дышал, а его жена и Липочкина мама лишь мешали ему, пытаясь поддержать Лялины ноги, которые болтались как у куклы.  Липочка смотрела на них и чувствовала, как холод замораживает её, сковывает. Увидев Лялино лицо, восковое с закатившимися глазами, девочке показалось, что сердце у неё на мгновение остановилось, а потом забилось быстро-быстро и стало трудно дышать. Она поднялась по ступенькам и пошла в комнату, где на кровати лежал брат.


Вытащив из пеленок ручку, он с усердием сосал большой палец.  Глядя на него, Липочка вдруг почувствовала такую тревогу, такой страх за его жизнь, что, желая огородить от всего, что нахлынуло на неё, пытаясь защитить, заслонить собою, обняла. Так они и лежали рядом, запелёнатый младенец и девочка. Тихо. Лишь за стеной раздавался шёпот, вздохи.


  Спустя некоторое время на террасе послышались шаги.  До Липочки донеслись голоса: глухой – Лялиного отца и другой, похожий на Лялин, только без заикания – её матери. “Это всё война, контузия”, – часто, будто извиняясь, повторяла она. Старики сидели долго и что-то рассказывали, но Липочка слышала лишь отдельные слова, несколько раз Лялина мать говорила:” Пойду проведаю” и тогда раздавался звук отодвигаемого стула и скрип половиц. “Всё в порядке. Спит”, – слышалось через некоторое время и опять о чём-то тихо-тихо говорили. В приоткрытую дверь Липочка видела, что тени сосен, росших за оградой, стали темнее, а заходящее солнце розовой полосой отмерило вечер. Она задремала. Ей приснилась ведьма, утаскивающая её в какой-то сарай за железной дорогой, тёмная платформа, всполохи красного. Она чувствовала, что цепкие жесткие пальцы с острыми ногтями сжимают её руку и тянут, тянут за собой. “Мамочка! Мамочка!”


– Что ты орёшь? —спросила мама, – Жорика разбудишь и Лялю. У неё был приступ, – она наклонилась, взяла Жорика и пошла с ним на террасу.


За ними вышла из комнаты и Липочка. Уже тускло горели лампочки в бумажных абажурах, спускающихся с потолка, около них вились и падали безвольные ночные мотыльки.


  Липочкин папа, недавно вернувшийся с работы, снимал с керосинки большое ведро, над которым поднимался пар.


Девочке нравилось, когда в комнате включали рефлектор с ярко-красной спиралью, вносили цинковую ванночку и ставили её на два табурета, перемешивали воду, измеряя температуру специальным градусником, одетым в деревянный чехол, клали на дно легкую пеленку и погружали в неё брата. Его головку отец укладывал на ладонь, большую и твёрдую, а мать в это время осторожно водила намыленной тряпочкой по крошечному детскому тельцу. Брат шевелил руками, ногами, выпячивая красный, чуть вздувшийся живот, и казалось, что он плывёт…


Вдруг Липочкина мама, вспомнив что-то, повернула голову к дочери и сказала:


– Хозяева сказали, что ты можешь собирать яблоки. Которые упали, – и добавила, – они самые вкусные.


     И тут Липочка вспомнила, как раньше, пока ещё не родился брат, мама часто рассказывала ей сказки, как катилось яблочко по серебряному блюдечку и на блюдечке вырастали города, летали облака и сияло солнце… и захотелось яблока…  А яблок в хозяйском саду и, вправду, было много.   Красивые, светящиеся изнутри, с тонкой полупрозрачной кожурой…


Утром, когда мама в одной из комнат кормила брата, девочка, как обычно, сидела за столом и, готовясь раскрасить понравившуюся картинку, выбирала из трёхэтажной коробки с витиеватой надписью “300 лет Воссоединения Украины с Россией”, которую недавно подарил  ей папа, карандаш.  Но тут на крыльцо, странно озираясь по сторонам, поднялась Ляля с корзиной яблок и, поставив её на пол, сказала вполголоса:


– В-вот, кушай. А мама где? Кормит?


– Спасибо, – ответила Липочка, слезая со стула. – Позвать?


– Н-нет, не надо, я к тебе пришла. Ходила в сад. Туфли вчера там посеяла. А это твоё? Потеряла?


    И, вынув из корзинки, протянула девочке листок со вчерашними незабудками.


– Это я в-вам хотела подарить, – почему-то тоже заикаясь ответила Липа.


– С-спасибо. Я возьму на память. Можно? А тебе в-вот от меня косынка.


Ляля достала из кармана широкой, доходящей до лодыжки, юбки сложенную в несколько раз красную косынку.


Мягкая, с обгрызанными уголками, со следами чернил и пятен, отглаженная, и, как показалось Липочке, пахнущая утюгом, теплая ткань ткнулась в руку девочки и та зажала её, согнув пальчики в кулак.


– Спасибо.


– Эт-то, чтоб ты не потерялась.


И, приложив палец к улыбающимся губам и глядя на Липочку, быстро, будто опасаясь чего-то, тихо спустилась в сад.


А девочка, расправив косынку, сначала рассматривала её, потом набросила на голову и пыталась завязать сзади, под косой.


– Что ты делаешь? Что это у тебя? – услышала она недовольный голос мамы.


– Косынка? Чья, откуда?


– Ляля подарила.


Выхватив косынку из рук дочери, женщина побежала по саду к дому Лялиных родителей.


Липочка, удивлённая, испуганная, готовая расплакаться, стояла на террасе и прислушивалась. Но за шумом сосновых ветвей, переговаривающихся с ветром, не могла уловить голоса людей.


Вечером папа привёз Липочке шоколадку в серебряно-синей обёртке. Он достал её из внутреннего кармана пиджака, плитка пахла табаком и Липочке потом долго казалось, что у шоколада запах табака.


Потом купали Жорика.


– Знаешь, – рассказывала мама тихим, незаметным голосом, намыливая сыну ножку, – Лялю-то, оказывается, во время бомбёжки потеряли, при эвакуации. А нашли уже после войны. И надо же у матери ни царапины, а она…  Они её сразу узнали. И не только по красной косынке. А она их нет… контузия. Когда в детском доме детей выводили к взрослым, ну, к тем, кто их искал, велели брать, что у кого от старой жизни осталось. Детей по вещам находили…  Боюсь я эту Лялю. Сегодня тряпицу свою красную Липе сунула и убежала. Я к родителям её ходила. А они говорят, а вдруг дочка ваша потеряется…


Липочкин папа вдруг побледнел и его рука, на которой лежала Жорикина головка, задрожала, и он сказал, как отрезал:


– Не смей брать! Войны больше не будет!


И девочка удивилась, потому что никогда не слышала у папы такого голоса.


– Я и не взяла, – вполголоса, как обычно при сыне, ответила мама.


А потом Липочка разглядывала густое августовское небо с падающими звёздами, вдыхала аромат подмосковной ночи, запах сосен, яблок и слушала едва доносившийся голос железной дороги…


Она шла по незнакомой Сосновке, вспоминала заикающуюся Лялю и Жорика… В его коляску эта странная женщина перед их отъездом с дачи незаметно подложила красную косынку. Вспоминала, как уже после смерти родителей долго искала брата по госпиталям и военным частям, как везла его домой по дороге, у которой не было ни конца, ни края…

Инопланетяне

Он поселился в нашем доме недавно. Складненький такой, симпатичный и волосики у него чудненькие – прядочки как лучики солнечные.


У нас раньше тихо было, только и слышно: тик-так, тик-так; телевизор мы редко включали, очень уж шумно: то пальба, то гульба.


Сидим со стариком – книжечки почитываем: он – “Учебник рисования”, я – “Пейзаж, нарисованный чаем”.


А тут вдруг Он объявился – ребёнок. Два года шесть месяцев. Мальчик. Ну, сами знаете, что мальчики – это народ весёлый, самостоятельный, независимый. Могут и телефоном запустить и ревизию, где надо навести. Непривычно. Я-то ничего, это ведь понимать надо РЕ-БЁ-НОК, а старик мой насупился, губы полосочкой, ушёл в своё подсознание, помалкивает и всё где-нибудь в уголочке, будто нет его.


А ребёнок растёт. День ото дня умнее становится. К нам приглядывается. Мы то что, мы давно на Земле живём, обвыклись, нравится – не нравится – помалкиваем, нас никто и не спрашивает, а этот, что не так – такой крик поднимает, что за него страшно, ему всё вновь: и что цветы подушкой не бьют, и дедушкиными очками об пол не хватают, и что буква Щ это как Ш, только с хвостиком.


Вот как-то мы с ним на прогулку отправились. Бегает. Прыгает. Звонким голоском по парку разносится “Эй, Мамай, Мамай!” С горки – на горку, с мостика – на мостик, с другими абанятами переговаривается, на девочек поглядывает.


Два часа живчиком эдаким. А потом устал, скукожился так.


Дома подошёл к деду, положил ему головку на руку, в глаза взглянул. Потом ко мне: “Возьми на ручки”, грудничком у сердца обернулся, прижался, губками почмокал.


Положила в кроватку, сама рядом. Засыпать стал, вдруг глаза открыл, круглые, голубые, бездонные и смотрит серьёзно и напряженно, изучает, а ручкой палец мне сжимает.


Вспомнила я тут, что, когда брали сына из роддома, давно это было, муж приоткрыл одеяльце, посмотреть, а на него, нет, в него, оттуда, глазищи. “Кто, – мол, – ты”?


Вот и этот…


Я уж и подумала не инопланетяне ли?

Скворцы прилетели

Уложив Наташку на старую, ещё брежневских времён кушетку, укутав её бабкиным ватным одеялом, Николай подошёл к печке, открыл дверцу, зажёг спичку, поднёс к коре. Огонь облизал поленницу, разгорелся.


– Вот так бы всегда, хорошая сегодня тяга, – как будто кому-то сказал он.


Но никого кроме малОй, наревевшейся без матери, в избе не было. Что в избе?


На всей их улице – только он да девчонка, только два дома на всей улице, его да дачников. Тех ещё ветер не принёс, а дочку, как ветром сдуло. “Нет, объявится, конечно, когда-никогда. Деньжат подзаработает, сколько-нисколько, объявится. Тут дитя её, куда ей без неё. А пока с дедом. Хотя какой я дед – ни седины, ни бороды. Хоть сейчас в женихи, а тут в няньках. Да, нет, я что, я ничего, это, пожалуйста.”


А сам кряхтел, держался за поясницу, кашлял.


Вышел на крыльцо, в чём по избе ходил, в рубашке, старых спортивных штанах да тапках на босу ногу. Как всегда, глянул на небо, на готовившееся к закату солнце; на берёзу, которая выросла так, что закрывала полнеба, расставив, ручища над тропкой к калитке, над малиной, над столом, где летом кому чаи, кому стопари. Посмотрел он и на ржавую груду металла, сваленного под берёзой, которая когда-то была его трактором.… Надо было давно её сдать на металлолом, чтоб глаза не мозолила и не травила душу.


“Да, и окашивать трудно, всё косой цепляешь”.


Но до косьбы ещё далеко. Правда, трава зазеленела и серёжки на берёзе объявили – скоро прилетят, скоро прилетят, милые.


Взглянув наверх, где висел слаженный им скворечник, когда-то голубой, яркий, заметил, что тот покосился, как бы не упал…


Вышел за калитку, вот он простор, вот где дышится, вот где и курнуть не грешно. Но ещё и на скамейку у забора не успел сесть, как увидел: под берёзой скворчиха наскакивала на женишка, тот хохлился, лепетал что-то в ответ, будто оправдывался.


– Так, значит уже тут, как тут, а дом-то покосился. Вот она и выговаривает.


И сразу вспомнил своё – как привёз в дедов дом молодую жену, а она ему:


– Это что же, я в такой сырости ночевать буду? Да, у тебя грибы на стенках растут.


– А я ремонт сделаю, яичко будет.


– И когда же это? Из чего?


-Да, ты не шуми, не шуми, посмотри лучше кругом. Какие сады, луга, овраги – красота. А берёзу эту я сам сажал, перед армией. И знаешь, загадал – пока берёза жива и я с ней, а берёзы не будет – тогда уж всё…


Николаю казалось, что он понимает птиц, и удивлялся, как они похожи на людей.


– Так, значит, уже прилетели. Не успел до их прилёта подправить. Ну, ничего, ничего. Сейчас.


Николай притащил из сарая лестницу, приставил к берёзе и не спеша, как он всё теперь делал, стал подниматься. Пока лез, ругал себя последними словами:


– Какого хера я так редко перекладины набивал, нельзя что ли было поближе их друг к другу приколотить. Корячься теперь.


С трудом дотянулся до покосившегося скворечника, поправил и подумал:


– На будущий год надо новый сделать, этот уж совсем сопрел.


Не торопясь, стал спускаться. Его подгнившая лестница скрипела, шаталась.


– И ей пришло время.


Он закашлялся, дышать стало трудно, и вдруг перекладина подломилась, и ему пришлось ухватиться за сук берёзы. Издав сухой хриплый звук, дерево откинуло от себя засохшую ветку, пальцы рук у Николая разжались как-то сами собой, и он упал на груду металла, на ржавые останки былой гордости колхозного строя.


Острый обломок того самого трактора, который приносил ему когда-то доход и славу, царапнул сильно и больно.


Он хотел сказать злые слова, которые и словами-то назвать нельзя, которые сами выскакивали из него, но вместо них почему-то шепнулось “Господи!” и вдруг увидел над собой какое-то неведомое ему раньше небо над головой. Всё затихло, стих ветер, птичьи голоса будто растворились в воздухе, и даже берёза, его берёза, будто замерла.

На страницу:
1 из 3