Полная версия
Рабыня
– Это все она? – спросила Лина.
– Да.
– И лоб? И коленка? Все ее?
– Ага. Все Грейс. Выставка так и называется: «Портреты Грейс».
Пока Оскар возился с простыней, Лина рассматривала портрет.
Нарисованные глаза, большие и темные, как у Лины. Волосы длиннее, чем у Лины, но, казалось, такие же тяжелые и такого же цвета, почти черного. Лицо Грейс было крупным и сложным, кожа состояла из разноцветных слоев краски и коллажа.
Полоски газет, разрезанные на замысловатые завитки, как будто трепетали на ее горле, словно кружево. Лина наклонилась ближе, но наложенные друг на друга слова было почти невозможно разобрать, одна газетная полоска перекрывала другую, а на них наползала третья. Наконец она разобрала одно слово, напечатанное некрупным, простым шрифтом: «Хватит».
Лина отступила, как будто почувствовала укус. Что она знает о матери? Грейс тоже была художницей, хотя, в отличие от Оскара, не пользовалась успехом. Лина никогда не видела бабушки и дедушки по материнской линии; она не знала, как их звали, где они жили и где родилась Грейс. Лина знала, что Оскар встретил Грейс в баре в Виллидже, что в конце семидесятых они жили вместе в Бруклине, поженились в мэрии, купили ветхий особняк на гонорар от первой выставки Оскара. Они занимались искусством, боролись за существование, любили друг друга, родили Лину. А потом обледенелая дорога, авария. Ярким, холодным солнечным днем Оскар развеял прах Грейс в музее Клойстерс, – она любила это место и за художественное собрание, и за потрясающие виды на Гудзон. Лину он с собой не взял: решил, что ребенку при этом делать нечего. Уже взрослой Лина часто жалела, что ее там не было: так бы у нее была хоть память о каком-то физическом акте, отмечающем смерть Грейс. Но Лина помнила только исчезновение, отсутствие, боль.
Взгляд Лины скользил по холстам – «Хватит», малиновая линия, коленная чашечка, фигурка на синем фоне – и открытое, ожидающее лицо Оскара, стоящего перед следующей картиной. Но Лина больше не хотела смотреть. Душка лежал у ног Оскара – это был уже старый кот, его взяли из приюта для животных, когда Лине было десять. Он чистил мордочку подушечками единственной передней лапы.
– Я и не думала, что ты… готов. В смысле, внутренне готов к этому, – сказала Лина.
Лицо Оскара напряглось, и он скрестил руки на груди.
– Это не то чтобы я проснулся однажды, и – бац, все в порядке. Я ведь много лет вообще не хотел думать о ней. Но как-то… ну, не знаю, в последние пару лет все стало по-другому. Мне хотелось вспоминать ее, какой она была в молодости. Я ведь очень любил твою маму. Конечно, я не был идеальным мужем, но я любил ее, поверь.
Лина, наблюдая за Душкой, перебирала собственные воспоминания: завеса темных волос, мелодия без мелодии, перец и сахар.
– И посмотри на себя – ты ведь взрослая! – нервно произнес Оскар в наступившей тишине. – А я практически старик. – Тут он улыбнулся. – Я хотел… кое-что объяснить. Сказать правду. Ты же знаешь, я лучше умею показывать, чем рассказывать. Это для тебя, Каролина. Я хочу показать тебе кое-что о твоей матери. То, о чем мы никогда не говорили. Пора тебе знать.
Лина снова посмотрела на портрет «Хватит», на вытянутое лицо матери. «Как у Эль Греко, – подумала она. – Как один из его экзальтированных бестелесных призраков». Разве не об этом она всегда просила Оскара? «Расскажи мне, – приставала она. – Расскажи о маме». Но теперь ей хотелось только выйти из комнаты. Оскар поймал ее врасплох. Лина уже давно не та порывистая девчонка, которая когда-то швырнула горшок о стену, – теперешняя Лина не любит неожиданностей, ей не нравится это ощущение слабости и шаткости, как будто она стоит на песке, вымываемом из-под нее волной. Ей нужно время, чтобы рассмотреть картины Оскара, проанализировать и продумать реакцию. А сейчас спать. Ей нужно поспать.
– Каролина, я тебя расстроил? – сдавленным голосом спросил отец. – Давай поговорим завтра. Вид у тебя изможденный.
Тон Оскара и его поза – плечи ссутулены, живот слегка выпячен – вызвали у Лины прежнее беспокойство. Да, конечно, Натали нужна выставка. В последние недели шумиха вокруг нее росла, и все публикации касались загадочной темы новых работ Оскара: что за тайны? Что такого делает Оскар Спэрроу? Интервью в прессе, намеки в «Артфоруме» – все это остроумно и загадочно, Оскар с задумчивой улыбкой отклоняет вопросы. Сначала это раздражало Натали, во всяком случае, так она говорила, но даже ей пришлось признать, что в качестве пиар-стратегии это сработало. Но теперь Оскар достиг критической точки. Дата открытия выставки еще не объявлена, а Натали предупредила, что, если тянуть слишком долго, интерес пропадет.
Лина перевела дыхание.
– Я не расстроилась, – сказала она, улыбаясь под пытливым взглядом Оскара. – Картины фантастические. Я очень рада, что ты наконец решился заговорить о маме. – Ей не хотелось лгать ему, но она не знала, как объяснить этот стук сердца в груди. – Просто… у меня был тяжелый день. Завтра я присмотрюсь поближе, но я рада, что ты ее рисуешь.
Плечи Оскара расслабились, губы раздвинулись в широкой улыбке облегчения. Он издал победный клич и повернулся, чтобы обнять дочь.
– Ура! Тогда ладно. Я готов. Завтра звоню Натали. И еще, послушай… – Он разжал объятия и положил руки ей на плечи. – Знаешь, я хочу поговорить с тобой о маме.
– Конечно. Мы поговорим.
– Завтра.
– Завтра у меня много работы.
– Тогда послезавтра. Когда сможешь.
Лина кивнула.
– Спокойной ночи, папа.
– Спокойной ночи, Каролина.
Она наклонилась вперед, подставила щеку для поцелуя, ощутила на лице колючую щеточку его бороды, повернулась и пошла к двери. Ее глаза были прикованы к маленькой точке. За треснувшей дверью вырисовывался темный клинышек – стеклянная ручка со следом большого пальца, испачканного синей краской. Лина потянулась к ручке и открыла дверь. Мимо бело-рыжим вихрем пронесся Душка и заскакал по лестнице, подергивая хвостом.
Лина пошла наверх, в свою спальню; на стене над ступенями висели фотографии, всего восемь штук. Каждая сделана в день рождения Лины – в возрасте от четырех до одиннадцати лет. На каждой она стояла в одной и той же позе: руки по швам, камера нацелена прямо на нее, фигура заполняет всю рамку. На голове – самодельные шапки специально ко дню рождения: с ленточками и бантиками, с большой пластмассовой восьмеркой, с павлиньими перьями, с воздушными шариками.
Лина знала эти фотографии наизусть: в пять и семь лет – с улыбкой, в девять, десять и одиннадцать – серьезная, в четыре – в слезах, в восемь – закрытые глаза и открытый рот. Каждый год Оскар пек торт к ее дню рождения, приглашал друзей, мастерил шапку, ставил Лину у стены, на одном и том же месте, в одной и той же позе – так все годы ее детства. Каждый год ее отец по другую сторону объектива щелкал затвором, останавливая мгновение.
Джозефина
Джозефина прошла через заднюю дверь на кухню и поставила на стол корзину, до половины наполненную ягодами. Пощечина Мистера еще горела на скуле и отдавалась в позвонках, но, посмотревшись в зеркало над умывальником, Джозефина увидела, что отметины на лице не осталось. Она пристально вглядывалась в свое отражение: глаза изменчивого цвета, здесь голубая тень, там зеленая, карие, нет, коричнево-серые, цвета сливались и дробились. «Вечером», – прошептала она. Слово ожило в воздухе, и кухня сразу показалась просторнее, как будто каменный пол опустился ниже, а крыша поднялась к открытому небу.
Она поднялась по ступенькам в комнату Миссис и хлопнула в ладоши перед закрытой дверью спальни.
– Миссис Лу, – позвала Джозефина. – Пора вставать и одеваться. Скоро доктор Викерс приедет, из города приедет.
Мистер несколько месяцев не хотел вызывать врача. «Он просто обдерет нас как липку», – сказал Мистер в прошлом октябре, когда случился первый припадок, когда Миссис Лу вся окостенела и скорчилась на полу спальни. Джозефина такого сроду не видела. У Папы Бо за кафедрой случались приступы оцепенения, но его никогда не трепало с такой демонской силой. Лотти иногда падала на пол, когда молилась, но ее тело оставалось нормальной формы.
– На Миссис что-то накатило, – сказал Джозефине Мистер. – Мы переждем.
Но на Миссис Лу «накатывало» снова и снова, пока тянулись короткие зимние дни с инеем на траве, а потом со снегом на Рождество. Джозефина не помнила такой холодной зимы, выстиранная одежда замерзла на веревке, и Джозефина тащила ее оттаивать в дом, прижимая к себе задубевшие платья и штаны, как партнера по танцам. Ветви ивы тоже замерзли, как будто подметая потрескивающий лед реки хрустальной метлой. Лотти сказала, что от холода люди делаются раздражительными и горазды на всякие выходки, а с Миссис, полагала она, играют злые шутки те родившиеся и неродившиеся младенцы, которых та потеряла. Иногда припадок был долгим и тяжелым, и Миссис после этого спала часами, сон был таким каменным, что Джозефина порой пугалась, что она умерла, и подносила к ее губам зеркало, чтобы проверить дыхание. Но иногда Миссис просыпалась по утрам как ни в чем не бывало и начинала говорить своим певучим голосом о цветах, которые нужно сорвать, об одежде, которую нужно починить, и «где та наволочка, которую я просила выстирать», и «к чаю я хочу кукурузный кекс».
А под Новый год Миссис начала забывать названия простых вещей. «Хлеб, принеси мне хлеб», – сказала она Джозефине, указывая на плед, который согревался у огня. А там и другие ошибки повалили густо, как блохи. «Яблоко», сказала она вместо «расческа». «Дверь» вместо «огонь», «коврик» вместо «ложка», «молоко» вместо «стул». Джозефина пыталась как-то истолковать просьбы Миссис, найти закономерность в этом ее новом языке, но ничего не получалось.
Снег растаял, сменившись весенней красной глиной, наступило время посадок. Мистер редко бывал дома, он работал вместе со своими людьми. Миссис качала головой, ведь позорище какое, но все знали, что их слишком мало. После того, как умер Хэп, а Луиса продали, чтобы на выручку купить семена, один только Отис был достаточно молод и силен, чтобы с утра до ночи тянуть плуг с правильной скоростью. Лотти, Уинтон и Тереза со своими скрюченными пальцами и сгорбленными спинами работали медленно. Папа Бо продал бы всех троих и на вырученные деньги купил бы одного, зато такого, которого можно было бы гонять от рассвета до заката, но у Мистера такого и в мыслях не было. Он никогда не пытался что-то изменить, прорывался теми силами, которые имел. Миссис называла это слабостью, говорила, что не замечала за ним такого, пока они не поженились и не поселились под уже обваливавшейся крышей в Белл-Крике.
Наконец, на прошлой неделе, в изнуряюще жаркий день Мистер вернулся с полей на ужин и обнаружил Миссис на полу, Джозефина поддерживала ее голову, чтобы она не ударилась о пол или ножку стола. Он видел, как тело жены дергалось, глаза были пустыми и белыми. Когда припадок закончился и хозяйка хорошенько выспалась, она настояла, чтобы к ней приехал доктор Викерс из Клермонта, по меньшей мере за тридцать миль к югу. Джозефина помнила – казалось, это было давным-давно – твердые мнения Миссис Лу о расцветке занавесок, именах цыплят, прическе Джозефины, некой картине, которую ни в коем случае нельзя вешать в холле, только в гостиной. «Доктор Викерс знал моего папу. Никого другого я к себе не подпущу», – сказала Миссис: на краткий момент к ней вернулось привычное упрямство в мелочах.
Обычно при упоминании папы Миссис Лу Мистер крепко сжимал губы, а его голос становился тихим и напряженным. Но в тот день он только кивнул: «Скажи Отису. Доктор Викерс, Клермонт. Пусть едет быстрее».
А сейчас Джозефина снова позвала через закрытую дверь спальни:
– Миссис Лу, сегодня придет доктор Викерс. Сегодня утром, Миссис.
Изнутри ни звука, ни отклика, ни скрипа половиц под ногами. Джозефина открыла дверь и увидела разобранную постель и закрытые окна. В воздухе висел тягучий запах сна. Но Миссис не было.
Тут Джозефина услышала стук в дальней комнате: по полу тянули что-то тяжелое, мольберт, должно быть.
Студия находилась в передней части дома, в нескольких шагах от спальни Миссис, ее окна выходили на запад, к предгорьям Голубого хребта, к низким холмам с пологими, будто нарисованными крошащимся углем склонами. Джозефина не знала, что было в этой комнате во времена брата Генри, но Миссис Лу и Мистер решили устроить здесь детскую и покрасили стены в бледно-голубой цвет с бордюром из желтых ромашек под потолком. Вещи, когда-то заполнявшие комнату, – кроватка из некрашеной сосны, подвесная погремушка из прессованной жести и обрывков ленты, резная деревянная лошадка-качалка – были сожжены много лет назад, одну за другой Мистер побросал их в костер, разведенный на заднем дворе. После этого Миссис Лу назвала комнату своей художественной мастерской, здесь она пыталась заниматься творчеством: писала маслом, рисовала, шила и вышивала. Стены еще оставались голубыми, но краска стекала по штукатурке длинными бледными прожилками и стала похожа на цветные отпечатки больших пальцев.
Джозефина постучала один раз и вошла. Спина Миссис Лу была повернута к двери, поднятая рука застыла перед холстом, натянутым на грубо сколоченный мольберт, который Мистер соорудил из досок старого забора. На Миссис была белая хлопчатобумажная ночная рубашка, которая теперь висела на ней как на вешалке, потрепанный подол скрывал лодыжки, ткань сваливалась с худых плеч. Миссис, вероятно, пыталась причесаться: волосы были забраны в неаккуратный узел на макушке, выбившиеся темные локоны каскадом спадали на плечи и спину.
Грубый стол с обтесанными деревянными ножками был придвинут к восточной стене, столешница завалена обрывками холста, самодельной бумагой, берестой, горшочками из-под джема, в которых торчали старые кисти, и баночками сухих красок, которые Миссис покупала у разносчика каждый сезон, нужны они ей или нет.
Полотна Миссис Лу стояли у северной стены и висели на гвоздях над головой: недописанные натюрморты с яблоками и грушами в деревянной миске; акварели с расползшимися красками; карандашный рисунок бесформенного пиона в саду; автопортрет Миссис с непропорционально большими карими глазами и губами, раздвинутыми в полуулыбке; небольшие пейзажи с коротким горизонтом или перспективой, наклоненной таким образом, что у Джозефины при взгляде на них начиналась легкая тошнота.
В дальнем углу были стопкой сложены работы Джозефины. Она рисовала сцены с фермы. Уинтон и Лотти стоят возле своей хижины, Луис в поле, Хэп играет на скрипке, Миссис Лу и Мистер бок о бок в креслах-качалках на крыльце, все написано на обрывках холста, нарисовано на бумаге или на широких листьях кувшинок, Джозефина летом собирала их в ручье, сушила на солнце, а потом расплющивала под прессом для табака. Иногда Миссис разрешала Джозефине рисовать, иногда нет – предпочитала, чтобы та обмахивала ей лицо или читала из Библии. Иногда Джозефина делала набросок предмета, который не удавался Миссис, уголь в ее руке двигался быстро, яблоко или склон холма обретали четкие очертания, и Миссис возвращалась к полотну. Джозефина снова бралась за веер или за книгу, но внутри чувствовала беспокойство и радость от того, что, оказывается, умели ее руки.
– Миссис? – сказала Джозефина. Она вдохнула запах скипидара, смешанного с ароматной пудрой, которой Миссис пользовалась летом, чтобы заглушить запах собственного тела.
Когда Джозефина вошла в комнату, Миссис Лу, не оборачиваясь, сказала холсту:
– Твой хозяин. Твой хозяин знает, что Бог наблюдает за ним, как и я. Он знает, к какому злу ведут пути разврата.
Джозефина привыкла к блуждающим мыслям Миссис. Она начинала о чем-то говорить, но тема обрывалась посреди фразы. О своем детстве она рассказывала так, будто все еще жила с сестрами и братом в большом доме в Миссисипи, и маленькая собачка, которая ест только сомов и персики, по-прежнему хватала ее зубами за подол. Джозефина всегда кивала, независимо от того, были слова Миссис глупыми или мудрыми, злыми или добрыми.
Джозефина кивнула.
– Да, Миссис, – пробормотала она.
Миссис снова начала рисовать углем, который держала в правой руке; Джозефина смотрела, как быстрые, короткие линии складываются в картинку. Ребенок, спящий ребенок, прядь волос на лбу, слегка раздвинутые губы, а рядом еще один, близнец.
– Он прекратил все это много лет назад, – продолжала Миссис. – Бог спас его от него самого, да. Сейчас у него столько забот. Он хороший человек, как и его отец, Папа Бо.
Хороший человек. Папа Бо всегда носил с собой кедровую трость с серебряным наконечником, темным и щербатым от того, что он вечно волочил ее за собой по земле. Ею он тыкал в разные вещи, отстукивал ритм своих проповедей, рисовал фигуры в пыли, а когда у него отнялись ноги, стучал ею по полу рядом с креслом, когда считал, что внимание домашних ненадлежащим образом отвлечено от него на другие предметы. Он мог стукнуть ею работника в поле, но никогда не обрушивал ее на домашних, только один раз – на Мистера, Джозефина это видела. Ее насторожили звуки и вскрик Мистера. Треск дерева, ударившегося о кость плеча, и резкое восклицание Мистера, звук, не содержавший в себе удивления, а только безнадежность и согласие.
– Твой хозяин, он снова пьет спиртное, верно? – Миссис отняла руку от рисунка и повернулась к Джозефине. Зрачки ее больших темных глаз были расширены, взгляд блуждал. На тонком носу и бледных веснушчатых щеках лежал румянец. Джозефина испугалась, что сейчас с Миссис снова сделается припадок. – Верно? – повторила она.
Джозефина молчала. Ей потребовалось время, чтобы сообразить, о чем спрашивает хозяйка, чтобы перестать с тревогой наблюдать за ней, ожидая, что она внезапно задергается, закатив глаза, и вникнуть в смысл ее слов. Мистер пьет?
– Я не знаю, Миссис, на самом деле не знаю, – сказала Джозефина.
– Папа Бо еще когда говорил мне, что Мистер – слабый человек. Когда в детстве в Луизиане он потерял мать и сестер, это стало для него ужасным ударом, так говорил папа. Он сказал мне, что я сильная, что я должна быть сильной за нас обоих. Я и старалась. – Миссис снова повернулась к холсту.
– Да, Миссис.
– Бог смотрит вниз и жалеет его. Он жалеет нас обоих. – Миссис сжала губы. – Что он делает, когда уезжает в город на два, три дня? Ты знаешь, Джозефина?
– Нет, Миссис. Не знаю.
– Я больше не могу помочь ему. И Папы Бо нет. Я боюсь за него. Боюсь за всех нас. – Рука Миссис Лу дрожала, Джозефина увидела, как угольный карандаш заплясал над холстом. – Я простила его. Давно, – сказала Миссис. – Я никогда не говорила об этом, но он знает. Я простила ему то, что он натворил. Мужчина не может отвечать за то, что натворил, когда был пьян. Понимаешь, Джозефина?
– Ну-ка, Миссис, давайте я помогу вам. – И Джозефина шагнула вперед, чтобы забрать уголь, пока он не испачкал рисунок.
– Скажи мне, Джозефина! Ты понимаешь? – Миссис отмахнулась от руки Джозефины.
– Да, Миссис. Конечно.
Джозефина посмотрела в окно на дорогу, по которой проезжал один из парней мистера Стэнмора. Она слышала, как кучер кричит лошадям «но!», и треск бича.
Мистер снова пьет. Воротник платья Джозефины впился в горло, будто чья-то рука сжала ее шею.
Случались дни, темные и быстротечные, они едва держались на краю ее памяти, как черепица, падающая с крыши. В последний раз такое было после смерти Папы Бо и очередного выкидыша Миссис. Мистер не ходит в поле, он все время дома. Его тяжелые, медленные шаги за дверью. Ночью Джозефина слышала скрип половиц и знала, что это он.
По ночам, когда Мистер был в ее комнате, Джозефина смотрела в квадратное окошко в покатой крыше. Иногда сквозь него сияла полная луна, а иногда его затягивали темные серые облака, и Джозефина пыталась угадать очертания – где начинается этот квадрат неба и кончается оконная рама. Кому она могла рассказать? Рассказать было некому, да и бесполезно.
Потом эти дни миновали, то время закончилось, началось другое, и она больше не думала об этом. Мистер перестал пить, и по узким ступеням на чердак Джозефины больше никто, кроме нее, не поднимался. Она думала об этом не больше, чем о пчеле, которая ужалила ее и упала замертво на землю, оставив жало в ее руке. Джозефина потерла ранку и пошла дальше.
Джозефина посмотрела на холст, на рисунок Миссис.
– Миссис, – сказала Джозефина, – у второго ребенка левая щека более плоская, чем у первого. – Она указала на ошибку.
Миссис Лу повернулась к рисунку.
– О, Джозефина, подойди и сделай сама, – закричала она и бросила уголь на пол, так что он раскололся надвое. Джозефина подобрала осколки и выбрала тот, что длиннее. Ее плечи расправились, дыхание стало ровным. Твердой рукой она положила тень на лицо второго ребенка, затем сдвинула уголь, чтобы поправить неудачную линию на третьем.
С минуту Миссис смотрела на Джозефину, потом углы ее губ опустились вниз, лицо поплыло.
– Больше ни секунды не выдержу в этой комнате, – сказала Миссис и вышла в холл.
Джозефина, склонив голову набок, посмотрела на картину, начатую Миссис. Большей радости, чем эта, для Джозефины не было. Слабый перечный запах самодельной бумаги, зернистая угольная пыль, которой испачканы ее пальцы, пальцы двигаются быстрее, чем она успевает сообразить, где провести эту линию, наложить тень; изображение, возникающее у нее под руками так быстро, будто оно уже существовало где-то между бумагой и ее мысленным взором, будто жило с ней в одном внутреннем пространстве, в том же интимном мире, который принадлежал ей и только ей.
У Миссис было несколько книг по искусству, которые она хранила в студии на высокой полке. Одна из них называлась «Художественная техника и искусство живописи», и в ней Джозефина увидела портрет мистера Томаса Джефферсона. Он стоял в президентском кабинете, спина прямая, лицо торжественное, а позади него – высокий комод из полированного дерева, поблескивающий в мягком масляном свете картины. У комода было много маленьких и больших ящиков, у каждого ящика изогнутая медная ручка в форме элегантной буквы U с кончиками-щупальцами. Джозефина внимательно изучила эту картину и нашла в ней нечто полезное – это касалось не техники или художественного изображения, а самого комода, высокого хранителя тайн. Именно в эти ящики Джозефина складывала чувства, которые не могла выразить, ярость, в которой можно утонуть, или разочарование, которое может сокрушить. За последние годы она научилась складывать нарастающие эмоции так же, как складывала чистые простыни: с каждым сгибом простыня становилась все меньше и тверже, пока все это обширное, мятое хлопковое пространство не упаковывалось в аккуратный жесткий квадрат. Плотно свернутый, сложенный, углы заправлены – просто маленький прочный сверток.
Внутри этих ящиков осталось и горячее дыхание Мистера, сильно пахнущее спиртным, и скрип половиц у ее двери, и хруст его позвонков, когда он нависал над ней. Все упаковано, и Джозефина, покачав головой и моргнув глазом, закрыла этот ящик, после чего сердце забилось в груди медленно и ровно. Она нагнулась к холсту с изображением детей, приблизив к нему лицо так, будто хотела поцеловать шершавую поверхность, и начала рисовать еще одного ребенка, гораздо большего, чем другие, с головой почти вдвое крупнее. Она тщательно очертила губы, спящие глаза, круглый подбородок и идеальные раковины ушей.
Интересно, умершие дети Миссис спали в этой студии, в комнате, которая когда-то предназначалась для них? Джозефина не верила в знаки от призраков, которые во всем искала Лотти. Но все же здесь была какая-то магия, не совсем добрая и не совсем злая. Воздух резкий, это, вероятно, от скипидара, которым Миссис чистила кисти, или от кислотного запаха порошка индиго. Свет слишком яркий и ясный, даже после того, как солнце миновало окна и уходило за дом. Даже когда ночная тьма опускалась на холмы и долину и приглушала все цвета и звуки, комната как будто светилась.
Именно здесь Миссис научила Джозефину читать. Книги, принесенные из библиотеки: Купер, Дюма, Диккенс, По, имена, написанные золотыми буквами, обложки потрескались, страницы в пятнах плесени, но Джозефина прикасалась к ним только чистыми руками, с почтением, смаковала каждое написанное в них слово – каждое было маленькой победой. Письма, составляемые тщательно, снова и снова, после этого бумага сгорала в камине, но несколько тайных страниц Джозефина пронесла под юбками к себе на чердак. «Ни слова Мистеру, – шептала Миссис. – А то попадет нам обеим».
Джозефина оторвалась от холста. «Этот будет последний», подумала она. Последний рисунок, сделанный здесь, в этой комнате. Тут она почувствовала, будто тонет в бездне – это был другой страх, не страх, что ее побег обнаружат, погонятся за ней, поймают и накажут, – нет, это был страх огромного неизведанного мира за запертыми передними воротами, мира, о котором она ничего не знала. На мгновение этот мир заполонил ее голову в виде света и красок, хаоса и шума. Если Натан расскажет ей, куда идти, если она найдет дорогу на север, где она остановится? Что ее удержит на месте?