Полная версия
Не место для поэтов
Не место для поэтов
Егор Канцибовский
Я был ищущим и все еще остаюсь им, но ищу я уже не на звездах и не в книгах, я начинаю слышать то, чему учит меня шумящая во мне кровь.
Герман Гессе «Демиан»
© Егор Канцибовский, 2021
ISBN 978-5-0053-4481-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Ⅰ.
И если вы решите захлопнуть эту книгу прямо сейчас или где-то посередине, то так тому и быть.
Меня учили различные люди, пересказывая свои одинаковые жизни. Каждое утро они умывались слезами и завтракали рассветным солнцем, а вечером – сворачивались клубком на сырой земле и находили успокоение в бесконечных обещаниях, данных самим себе, но так ни разу и не исполненных. Эти люди вещали мне пересохшими губами с высоты своих самовозведенных крестов, из глубин своих могил, наспех вырытых голыми руками, из далей своего разума, затуманенного мириадами сновидений. И голоса их, сливаясь в единый предсмертный хрип, неизменно затягивали одну и ту же песню без начала и конца. Песню безмерного несчастья, вечного сожаления и необъятного страха. Страха перед чем? Они и сами никогда не могли дать вразумительного ответа, то и дело погружаясь в растерянное молчание на полуслове. Собственными глазами я видел, как они, находя смысл в том, что не имело истинного смысла, к концу жизни обнаруживали себя в глухом тупике.
Глядя на них, я мысленно примерял их шкуру на себя, пока не обнаружил, что врос в нее каждым сантиметром кожи и каждой унцией души. Вместе с этим где-то глубоко внутри я ощущал чистейшую энергию, не оставляющую попыток вырваться наружу сквозь грудную клетку прямиком на свет. Казалось, нужно только повернуть незримый рубильник, дав тем самым этой энергии разорвать меня на части и осветить мир. Но как это сделать, я не понимал, поэтому она продолжала сидеть внутри меня, сопротивляясь медленному угасанию.
«Стремясь не дать сломить себя мерзостям жизни, в которых я не хотел принимать участия, я пристрастился к опиуму мечты»1. Годами находясь в этом пленительном опьянении, я все ждал помощи извне, но тщетно. Лишь практически утратив всякую надежду, я понял-таки, как могу спастись. Мысль о спасении пришла внезапно, ударом молнии раскалывая древо сознания. Я освобожусь через Творчество. Великое избавление от материальных обманов и шаг навстречу сакральной истине. Прозреть. Промыть глаза от песка водами нефритового озера. Разорвать цепи и прыгнуть выше Великой Китайской стены. Вознестись воздушным шаром в стратосферу, к мраморноликим ангелам, и разорваться водородной бомбой из конфетти.
Писательство – вот чего я всегда жаждал. Запротоколировать все, что происходит во мне и вне меня. Избавиться от гнетущего, тем самым обретя некогда утерянную свободу. Писательство. Само это слово в моем воображении всегда являло собой pièce de résistance2, могучую античную колонну, берущую начало в липкой, тягучей грязи и уходящую в дымчатые облака. Колонну, упорно возводимую многими искусными мастерами с самого начала времен. Стоит только постучать по ней костяшками пальцев, и она тут же отзывается стройным хоровым пением.
Сейчас я понимаю, что всю дорогу был обречен на то, чтобы писать. Мне просто был нужен импульс, который заставил бы меня двинуться в нужную сторону. И я получил таковой. С малых лет я был зачарован книгами. Подростком я таскал их из книжного магазина во внутреннем кармане куртки и жадно съедал дома вместо ужина. Часто доходило до того, что я мог проглотить дюжину или больше книг за один месяц, так и не почувствовав насыщения. Скорее наоборот: чем больше я ел, тем больше становился голоден. Это походило на помешательство. Во мне зияла дыра внеземных размеров, и эту брешь я стремился заложить корешками книг. Мои новообретенные друзья со своими гладкими и ароматными страницами с течением времени умудрились заменить мне почти всех дышащих и говорящих друзей, потому что оказались намного живее оных. Всякий раз, садясь за прочтение той или иной книги, я все дальше и дальше отдалялся от реального мира, но, как ни странно, все лучше и лучше начинал его видеть, слышать и понимать.
Моя комната и сегодня больше походит на склеп, наполненный книгами, чьи авторы составляют мой личный божественный пантеон. Каплями осеннего дождя по металлическому козырьку в моем сознании барабанят имена Миллера, Реве, Керуака, Буковски, Селина, Риго, Сартра, Камю, Гамсуна, Гессе, Дж. Кэри, У. К. Уильямса, Р. Рильке и целой плеяды русских творцов, от позднего Достоевского до раннего Лимонова. В безмолвном эйфорическом оцепенении мне всякий раз начинает казаться, что эти капли соединяются друг с другом, образуя огромную, шелестящую, пахнущую соитием типографской краски и переплетного клея бумажную волну, накрывающую меня с головой и утягивающую в бескрайний лазурный океан, а горизонт – не более чем шрам на теле нашего восприятия. След зажившей раны, омываемой нескончаемым потоком слов.
Да, я всю дорогу был обречен на то, чтобы писать. Желание творить вожделенно облизывало мои внутренности на протяжении всей жизни, но раньше я не придавал ему особого значения в силу неспособности верно трактовать свои же глубинные позывы. Раньше я задвигал в долгий ящик всё, что пробовал сочинять, даже несмотря на одобрение тех немногих, кого посвящал в свои дела. Все, созданное мною, мною же клеймилось, как несерьезность и развлечение, и уходило в беременевший стол. Ныне я понимаю, что просто не могу по-другому. Я открыл глаза и отчетливо увидел свой путь. Теперь все остальные пути – ложь для меня, хоть и имеют место для кого-то другого.
Все началось со стихов, которые я тайком писал еще в младших классах. То, что в них напрочь отсутствовала какая-либо рифма, меня нисколечко не смущало и не мешало испытывать своеобразную гордость. В школе на переменах, когда остальные ребята носились по коридорам, я сидел в классной комнате у окна и ненасытно пялился на оголенную улицу в поисках объектов для произведений. По возвращении домой я сходу выдавал четверостишия про дерево с зазубренными ветвями, падающий в тихом ужасе осенний лист или собаку, пристыженно пьющую воду из мутной лужицы. Ничто не могло уйти от моего взора. Однако свои работы я поначалу никому не показывал. Мне казалось, что сперва ими должен сполна насладиться я сам, а уже затем можно будет щедро раздарить их окружающим.
Упомянув обо всем этом, теперь я чувствую острую необходимость вкратце обрисовать и свои первые (и единственные) поэтические чтения, ибо их итог выдался крайне запоминающимся. Несколькими месяцами позже, поднакопив стихов в своем блокноте, я решил зачитать их одной соседской девочке, с которой был в ту пору знаком. Звали ее то ли Нина, то ли Инна, я уже и не помню. Она была точно маленький ангел с рождественской киосковой открытки: с золотистыми кудряшками, озорными голубыми глазами и во всем белом. Не хватало только пары пушистых крыльев за спиной. Как-то раз после совместных игрищ я отвел ее в сторону и признался, что пишу стихи, а потом спросил, не хочет ли она их послушать. Нинаинна кивнула в ответ. Я быстро выудил из кармана блокнот, который повсюду таскал с собой, и с неподдельным воодушевлением принялся зачитывать ей одну свою работу за другой, пробегая глазами по веренице строк и предвкушая, какой эффект, должно быть, сейчас произвожу на свою слушательницу. Однако, когда я закончил, то вместо изумленного и восторженного лица своей подруги увидел, как она, задрав подол юбки и приспустив трусы, светит мне щелкой, словно золотой монеткой, безо всякого стеснения. Видимо, тогда-то я и начал смутно догадываться, что поэтам, писателям, художникам и прочим творцам за все их труды может случиться пизда. В том или ином смысле. Тут уж кому как повезет. Со стихами я после этого почему-то завязал…
Нинаинна, бескрылый киосковый ангел, когда я задумываюсь о твоей возможной судьбе, мне сразу видится, как ты, повзрослев, знатно отымела с чертову дюжину робких и не очень парней, читавших тебе бессмертные произведения классиков или невзрачные поделки собственного сочинения, как и я в тот день, когда мы были еще детьми. Падкая с малых лет на творцов и простых почитателей искусства, ты веселишься всласть и по сию пору. Из сверкающей золотой монетки твоя пизда переродилась в потертую копилку, и в эту пизду-копилку тебе суют тома и собрания сочинений, наброски и черновики с заметками на полях, а ты, принимая все это в дар, как истинная la dea lussuriosa3, лежишь на кровати в своих светлых кудряшках и самозабвенно хохочешь во весь голос, позабыв о приличиях и пожилых соседях…
Возвращаясь обратно к теме: удивительно, но я совершенно не помню того дня, когда процесс стартовал по новой. Должно быть, я принялся за работу в один из тех дней, когда небо было затянуто свинцовыми тучами, потому как в солнечные и погожие дни я, по большей части, лишь увядаю и ни на что путное не способен. Может быть и так, что это вовсе был не день, а ночь, ибо день, по сути, вообще не предназначен для творчества. Он алчен и скуп, мелочен и противен. Он расставляет медвежьи капканы обывательских хлопот, цепляет на шею шершавый аркан суеты и бесцеремонно тащит на забой. Зато ночь, когда ты входишь в ее владения, встречает тебя полностью обнаженной и медленно, покачивая округлыми бедрами, идет навстречу. Заочно согласная на все, что ты захочешь с ней сделать, она без колебаний отдается в твой руки. Тело её упруго и податливо, как пластилин. Как раз то, что нужно.
Зато я отчетливо помню металлический скрежет товарных составов мыслей, проносившихся в моей голове, и появившийся затем голос, который, словно станционный диктор, принялся зачитывать свое обращение ко мне через охрипшие вокзальные динамики. Помню, как я бросился записывать его великолепную речь, но слова сменяли друг друга так быстро, будто это были и не слова вовсе, а самые настоящие патроны в пулеметной ленте. Помню то взвинченное, заведенное, маниакальное состояние, находясь в котором, я исписал с десяток листов ежедневника или больше, прежде чем успокоился, прежде чем позволил легкой и приятной дрожи пробежать по своему телу.
То, что мне довелось узнать о писательстве посредством собственного опыта, сводится к трем простым пунктам: во-первых, научиться писать невозможно. Все, кто смеет утверждать обратное, – либо бесстыжие лжецы, либо беспросветные глупцы. Здесь все упирается в мысль и стиль, в способность улавливать то, что невидимо обыкновенному глазу. Это либо сидит где-то в кишках, либо нет. Конечно, можно в совершенстве освоить орфографию и пунктуацию, разобраться в понятиях фабулы и сюжета, узнать, в какой последовательности должны идти слова в предложении, и, наконец, научиться правильно выстраивать текст. Но не ПИСАТЬ. Улавливаете суть?
Пожалуй, сейчас я позволю себе небольшую вольность задержаться на этом пункте и изойтись праведным гневом, потому что чувствую, как во мне стремительно растет негодование, которое должно выпустить на волю. Весьма прискорбный факт: такого количества бесхребетной, тепличной и вторичной литературы мир еще никогда не видывал. Домохозяйка ли, стыдливо мастурбирующая под одеялом поутру, или университетский преподаватель, приводящий в описании своего заурядного шедевра полный перечень собственных жизненных регалий (будто бы те a priori4 наделяют его хоть какой-то способностью оживлять слова) – каждый второй, кто садится за письмо, пишет отборный ширпотреб об одном и том же. Да еще и в одинаковой, затертой до дыр манере! Нет ни стиля, ни правды, ни мощи. «Ради чего они это делают?» – раз за разом спрашиваю я себя. Ради денег? Сомнительная авантюра. Потому что им есть, что сказать? Так большей частью они пишут не потому, что им действительно есть, что сказать, а потому, что им хочется сказать хоть что-нибудь. Их прямо-таки распирает от того ложно-нежного романтизма, окутавшего чумазую писательскую стезю. Их распирает от желания иметь возможность лишний раз упомянуть в разговоре с кем-то (как бы невзначай), что они – писатели. И пишут они, чтобы исключительно «радовать» себя и друг друга, и ни в коем случае не печалить, ни в чем не признаваться, не вступать в дискуссию, не высказываться на спорные темы и не срывать покровов. Все они просто помешаны на максимальной рафинации и дезодорации своего творения. На выходе же у этих природных идиотов извечно получается безвкусный розовый бабл-гам, который они гордо кладут в рот среднего читателя, радостно хлопающего в ладоши, подобно выдрессированной цирковой мартышке.
Казуальный читатель – еще одна проблема, ведь спрос, как известно, и рождает предложение. Не будь у нас так много народа, который боится перенапрячь пару своих вялых извилин и использует процесс чтения сугубо в качестве мощного снотворного, у нас бы и не было такого чудовищного количества поганой литературы. И если кого-то из вас, дорогие читатели, возмутили, задели или оскорбили до щиколоточной глубины души мои слова, то это лишь означает, что я говорю чистую правду, от которой вы так славно улепетываете, сверкая пятками, на манер семижильного кенийского стайера.
Вместе с тем, как измельчала в своих желаниях и потребностях сама человеческая натура, измельчала и литература, как неизменное отражение оной. Все это лишний раз заставляет меня понять, как же мало, в действительности, стоящих писателей, за которых хочется ухватиться, как за ракету, и вознестись выше облаков. Середина двадцатого века – последний период времени, подаривший нам настоящих писателей. Писателей, чувствовавших свое призвание и следовавших внутреннему зову, который нередко вел их через сон на уличной скамье и полупустой желудок. Писателей, выворачивающихся наизнанку, подобно препарированной болотной лягушке, чтобы остальные могли с трепетом в сердце и аккуратностью в руках рассмотреть их внутренности цвета ибисовой розы. Писателей, пробивающих своим самовзращенным талантом неприступные бетонные стены, возведенные между людьми.
Нет, хватит изгаляться над измученным телом литературы! Оно и так загнано в тяжкое коматозное состояние. Довольно стоять в углу с тоненькой свечкой в руках и нагло выдавать ее за пылающий факел. У меня крутит живот, когда я вижу беспардонно подсунутый мне мир воздушных цветков, крылатых пони и бессмертной любви. Мне осточертело читать эти премудрости, жадно высосанные из закостенелых пословиц и поговорок. У меня начинается резь в глазах, когда я берусь за очередное расхваленное нынешними критиками (людьми, как и подавляющее большинство, ничуть не способными воспринимать объект искусства сам по себе, в отрыве от личных вкусов и предпочтений) произведение и вижу перед собой типичное школьное сочинение образцового отличника, который всегда все делает по нормам и стандартам, лишь бы получить свою заветную отметку. Ну уж нет! Я хочу видеть отражение улиц, фыркающих машинным паром, хрустящих костями и денежными купюрами. Покажите мне любовь, но честную, изъеденную коррозией и садовыми паразитами. Дайте мне мир, натертый мышьяком до изумрудного блеска, со всеми его меридианами и параллелями, отшлифованными на истертую босую ногу. Явите мне все, как оно есть, без вопиюще нелепых и вызывающе несуразных прикрас. А если не можете или духу не хватает, так и не беритесь вовсе…
Что же, вот теперь можно продолжить со спокойной душой: во-вторых, никогда не знаешь, куда исходная мысль приведет тебя в итоге. Порой текст складывается так, как нужно ему самому, и с этим ничего нельзя поделать. Более того, я бы даже сказал, что это совершенно нормально, а иногда и вовсе полезно и необходимо: вверив руку невидимым силам, зачастую можно наткнуться на что-то, что окажется куда лучше запланированного изначально. Однако подчас можно и вляпаться в некоторые трудности. Взять хотя бы то, что эту, первую главу, я переписываю с чистого листа в шестой или седьмой раз, тогда как половина книги уже готова. На сей раз она получается полностью отличной от схожих между собой предыдущих вариантов, и это меня наконец-то устраивает. Стоило лишь отпустить удела, как она сама послушно пришла в мои руки.
Ну и в-третьих, каждый находит в написанном ровно то, что в данный момент ему необходимо. Подсознание, кажется, само оттитровывает ту суть, те смыслы, в которых нуждается в конкретно взятый период, не обращая внимания на все остальное, на то, что, вполне возможно, станет важным в следующий раз. Поэтому одна и та же книга может играть множеством красок, если ее перечитывать в разные жизненные этапы и промежутки. Это ли не самое прекрасное, что только может быть в хорошей литературе?
А теперь – вкратце о том, что я собираюсь изложить далее.
Должен признаться: то, что я хочу написать, будет не совсем походить на роман в привычном понимании этого слова. В нем не будет цельного сюжета, забудьте об этом. Сюжет – общее правило, установленная норма. Но роман является продуктом писательства, а писательство – формой искусства. Разве можно называть искусство искусством, когда оно создано по правилам и нормам, по меркам и размерам? Отныне и далее – музыка в словесном обличье, поток мыслей, ассоциаций и воспоминаний. Я начинаю со всей энергией, что сумел накопить, и верой, что живет во мне. Верой не столько в окружающий мир, сколько в силу слова, в само искусство. И если вы решите захлопнуть эту книгу прямо сейчас или где-то посередине, то так тому и быть.
Где ныне тот, кто стремится взмыть в горные выси не ради всеобщего одобрения, а по собственному сердечному зову? Где ныне тот, кто готов совершить прыжок в неизведанное, отринув всякую боязнь, тем самым обретя могучие крылья? Пока змея изворачивается и нахально убеждает окружающих в своем врожденном умении парить под невесомыми облаками, ястреб ползет брюхом по раскаленному песку, уверовав в полную неспособность летать. И спасти его может разве что внезапное прозрение: прочь из этого мира! К небесной дымке, к созвездию Стрельца, к поясу Ориона и за его пределы. Все дальше и дальше. Выше и выше. Вслед за интуицией и мечтой, пока тиканье бойкой секундной стрелки пылающего сердца не утихнет навечно.
Но что это будет за полет! Момент, когда безумие и мудрость сливаются воедино, приоткрывая завесу истины. Мгновение, возносящее туда, куда не зовет ни один из привычных указателей, за исключением своенравного и колючего спинного мозга. Миг, великодушно дарующий целую вечность взамен. Разве не стоит он последней капли крови, последнего обжигающего вздоха, последнего сказанного слова? Разве нет?
Ⅱ.
Излечению мира не учат в университетах и на вечерних курсах.
Сегодня последесятое что-тобря. Время и пространство сжимаются настолько, что вовсе перестают существовать. Между созвездием Большой Медведицы и Арктикой остается всего пара шагов. Лежа в кровати, я гляжу на молочно-белый потолок комнаты. Без единой трещинки. Если на свете и есть что-то бесстыдно идеальное, то это потолок моей квартиры.
Этим утром я понял, в чем заключается моя проблема. По крайней мере, одна из. Осознание этого повалило меня с ног и держит на обеих лопатках вот уже несколько часов кряду. Моя главная беда в том, что я не ощущаю себя человеком, принадлежащим своей эпохе. Пускай мои слова звучат заезжено и избито, но это чистая правда. Я был рожден не в то время. В ненужное время. Был бесцеремонно выдворен на улицу, как буйный пьянчуга, с лихвой заложивший за воротник и не к месту раскрывший звонкий рот. Что ж поделать, если рядом с нынешними завсегдатаями мне всякий раз становится ужасно тесно. Мне не нужны суррогатные эмоции, именуемые высокими чувствами, мне не хочется сиюминутных удовольствий, выдаваемых за долгожданные радости, мне не интересны претенциозные блеяния, плохо замаскированные под музыку, и дурной вкус вкупе с отсутствием таланта, называемые современным искусством. А теперь кто-нибудь, пожалуйста, ответьте, неужели я прошу слишком многого?
В этот же день, ровно год назад, в одном провинциальном городке мне довелось слушать выступление человека, важно декларировавшего со сцены, что нынешнее время – время амбициозных и предприимчивых людей, готовых на все ради достижения поставленной цели. Одет он был гораздо лучше, чем все собравшиеся вместе взятые, что автоматически делало любые его слова истиной в последней инстанции для каждого внемлющего уха. «Сегодня не время для всяких мечтательных дураков! – гордо заявлял выступавший под возгласы экзальтированной публики. – Миру не нужны ни на что не пригодные оборванцы. Миру необходимы те, кто будет двигать прогресс вперед!». По залу прокатилась волна громких аплодисментов. Примерно так и понимаешь, что мир – не место для поэтов. От этого разом спирает дыхание. Становится душно и донельзя малодушно.
Мы живем в театре кривых зеркал, в который попадают в обмен на отрезанную пуповину. Находясь в подвешенном за шиворот состоянии, я только и делал, что все время наблюдал за кривыми человеческими ногами, неуклюже переступающими через надгробия пророков, мудрецов и тех самых поэтов – всех, кто был поднят общественностью на смех, пригвожден к позорному столбу, оплеван, закидан камнями или гнилыми помидорами за то, что попытался преградиться собой путь в жерло вулкана. То, что людьми движет непоколебимая жажда разрушения всего, до чего только смогут дотянуться их костлявые пальцы, уже давно не секрет. Но, тем не менее, трудно перестать поражаться прогрессирующим масштабам учиненного бедствия.
Должен признаться, я не люблю большинство людей (вообще, мизантропия – это мудрость в ее конечной форме, если хотите знать мое мнение). Они были взращены из отравленного семени и теперь пускают свои корни в последующие поколения. Долгое пребывание в их окружении меня истощает. Меж тем, наблюдение за человеческой глупостью и различного рода помешательствами доставляет мне какое-то особое, извращенное удовольствие. Мне хочется петь хотя бы вполголоса, сидя в сторонке и подыгрывая себе на натянутых нервах, пока все катится к чертям. Каждый новый день обезумевшие толпы маршируют совершенно не в том направлении, крепко взявшись за руки и игнорируя дорожные знаки, установленные на всем протяжении пути. Смотря на этот парад, я сознаю себя абсолютно свободным от того, что поглотило его участников. Можете назвать меня напыщенным индюком, мне громогласно побоку. Я искренне считаю себя праведником по сравнению с множеством людей. И я не виновен в том, что при наличии собственных недостатков всеми силами пытаюсь сохранить остатки сердца и разума, пока другие распродают их за бесценок или приравнивают к слабохарактерности и слабоумию.
Но если вдруг попытаться объяснить людям, что их представление о жизни давно стухло, попробовать разбудить их от кошмарного сна и призвать хорошенько задуматься, то все, чем они тебе ответят, будет непонимание, бурно перерастающее в агрессию. Неужели кто-то вздумал учить их?! У них, обитающих в эпицентре настоящей жизни и имеющих серьезные дела с деньгами и счетами, бланками и бумагами, товарами и брендами, нет ни времени, ни желания забивать голову подобными пустяками. Раздутые от беспорядочно накопленного, ненужного хлама (подобного тому, что пылится на их же балконах и антресолях), принимаемого ими за жизненный опыт, они уверенно вышагивают по проспектам и площадям, пытаясь убедить самих себя и каждого встречного в том, что их прошлое не ушло коту под хвост.
Однако подобное поведение – лишь защитная реакция, проистекающая из их скребущейся боязни. Боязни вглядеться в отражение и узреть в нем ужасную истину: они не несут за собой никакого смысла. Боязни внезапно осознать, что вся эта суета, как мысленная, так и физическая, которую они ошибочно называли жизнью, на самом деле оказалась короткой вялой вспышкой, продлившейся сотую долю секунды и оставшейся никем не замеченной. Боязни задеть по неосторожности заржавелые струны души, нестройная музыка которых будет вырывать их из теплой постели посреди ночи и заставлять таращиться на голые стены в полнейшем непонимании, что же побудило их попусту растратить отведенное время. Именно поэтому они так отчаянно стремятся голыми руками вырвать из матки сознания любой зародыш подобных мыслей и заполнить это опустевшее, полое пространство скупой монотонностью будней. Людям гораздо легче жить, ничего по-настоящему не желая и ни над чем всерьез не задумываясь, по инерции повторяя проверенный тупиковый путь их отцов, дедов и прадедов. Путь этот прямой, без лишних ответвлений: из теплых материнских рук аккурат в сырую прямоугольную яму. Транзит из небытия в небытие. Вот и песенке конец. Парам-пам-пам!
Мой ныне покойный дядюшка, потративший всю сознательную жизнь на то, чтобы ни в коем случае не сойти с протоптанной нотариусной колеи – настолько она стала привычна его ногам, – in articulo mortis5 буквально исходил рыданиями. До того его обуяло горе. Дескать, с детства хотел играть в театральных постановках, а в итоге превратился в невзрачного и заунывного бумагозаверителя. Ах, если бы только можно было повернуть время вспять, он бы воспротивился такой жизни, он бы непременно выбрал для себя ту дорогу, которой всегда лишь мечтал идти, и наплевать на попутные трудности! Ах, если бы да кабы… Однако в каком-то роде разыграть столь желанное театральное представление он все-таки сумел: бессовестно выпал из гроба, когда перевозивший его катафалк в спешке налетел на дорожную кочку. На погребение взбунтовавшийся несчастный явился с получасовым опозданием от назначенного времени. Жаль только, что заслуженными овациями его никто так и не наградил.