
Полная версия
Три робких касания
– Мандарины! Мандарины, моя хорошая! Сладкие сочные, два десять – килограмм. Такой красавице за два отдам!
– Что?
Кошка лениво повела мордочкой. В нише подле фонаря там, где ступеньки старого подвала перерывались стеной, сидел на раскладном рыбацком стульчике грузный усач. Перед усачом громоздилась шаткая конструкция из ящиков, ящиков, ящиков и длинной лакированной столешницы.
– Хурма, помидорки последние р-розовые! – прорычал усач, маня меня крупным пальцем с хорошую сосиску толщиной.
– Н-нет, спасибо.
– Эх. Посмотри, какие мандаринки: с веточкой, красивые, как ты, – от широченной улыбки усача в три зуба и вагон кокетства, мне тоже невольно захотелось улыбаться. Он, вот тоже, ни с какими маргиналами якшаться не думает. – сладкие-сладкие, с кислиночкой – сплошной витамин.
– Витамин? – переспросила я тускло. Витамин…
– Так точно красавица! – продавец оживился. – Лучшее средство от хвори: покажи микробу мандарин, и тот подохнет от страха! У меня доченька подпростыла, лекари вокруг бегали, кудахтали, порошками пичкали, и ни в какую. Жёнка – рыдать в три ручья, а меня черти из транспортной на границе задержали, ящиков им мало, видите ли, было, ух! – он аж пристукнул по ящику для пущей убедительности. – А я все равно, поспел и мандаринок домой привёз. Для своих – все горы сверну, так-то красавица. Доченька, как мандарин покушала, сразу очухалась. – В его руках уже порхала красная сетка-авоська. – Подарок тебе будет.
Я потянулась к кошельку, к жалкому пустому мешочку, расшитому цветастым бисером. Всё у меня так: кошель с бисером, колготки в сеточку, на губах помада, а душу стылый ветер на лохмотья рвёт. И чернокнижник простуженный в страшной квартирке, будь он проклят! Вот на черта мне мандарины?
– Спасибо, – улыбнусь помилей и схвачу сумку, покрепче пальцы сожму. Теперь полмесяца одной крупой обедать.
– И тебе спасибо. Здоровой будь, любимой. У тебя-то жених, есть, небось? Хороший человек? Коль обижать будет, ты дядю Эрина зови. Дядя Эрин девчонок обижать не даст, так-то.
На том мы и раскланялись. Грузный усач, дядя Эрин, остался соблазнять прохожих чудодейственными мандаринами, а я, легковерная дурёха, встала посреди дороги с тяжёлым кульком, пригладила Вельку, топнула каблучком по луже и, злая, как сотня таможенных чертей, пустилась обратно мимо лужи, мимо ветки, по ступенькам в тишину.
Глава 4
Будни чернокнижника
Глубокая ночь, и книги раскиданы. Матрицы, тензоры, я спутался в цифрах. Крючки на клетчатых листах. Их столько! Столько, что можно утонуть. О, нет-нет. Досчитаю. Решено. Я кипячу кружку за кружкой бесконечный чай. Горячая вода с какой-то сладкой лесной отдушкой. Она бы посмеялась. Ей нравится смеяться надо мной, и губы у неё вишневые…
– Ну, и как погуляли?
– А? – он, смутно усталый, плюхнулся на койку. Редкий гость моих кошмаров: заявляется по вторникам, приносит хлеб по четвергам. Кровать застонала. – Дура, эта твоя Анна.
– Моя? – возмутительно! Что может быть общего у Анны с дурой… той есть со мной? – Это ещё, почему она моя? – вишнёвые губы, вишневое платье… дуры такие не носят. Анна.
– Я её в эту… на симфонию привел? Привел. Билеты купил.
Анна позволила заплатить за себя? С той ли Анной он встречался?
– Молодец, – что я ещё мог сказать?
Килвин хрюкнул и принялся стягивать пиджак прямо через голову, не расстёгивая. Пьян, что ли? Стукнулся локтем о стенку, выругался и, покончив с пиджаком, зашвырнул его на мой стеллаж. Бархатный ком бесцеремонно воткнулся в собрание теоретической физики, оголил торчащий из потайного кармашка червонец и, сверкая полосатой подкладкой, пополз. Полз долго и мерзко. Мимо Статистики, мимо справочников… Упал.
– Представляешь?! – багровый нос мелькал на уровне моих бровей. Нос возмущался, распалялся, тряс воздух. А я не слышал, всё смотрел на этот чёртов ползущий пиджак. – Ты представляешь?
– Что представляю?
– Она сказала… Ты меня слушал, нет? Да ей, клянусь солнечным войском, одна мамка и та… – он замолчал, чтоб распалиться вновь, – комплименты шуршала!
– Шуршала?
– Не цепляйся к словам! Я пил, – Килвин отвернулся. – И что с того?
– Да ничего, – я глубоко вздохнул, и ложь не получилась. – Ну что, говори, – говори быстрей, – я должен был…?
– А то… а то, что… – он наклонился, напыжился, так прокуренный чуб оказался точь-в-точь над моими недосчитанными тензорами.
– Ну, – повторил я. Сам ты, Килвин, интересно, представляешь, насколько мне плевать? Поскорей бы обрубить эту пытку.
– Я знаю, – да неужели? – Она ответила: я знаю! Мол, и без тебя в курсе. Я ей говорю: «ты это красивая». А она!
– Хах.
Она прекрасна.
– Слушай. Да посмотри ты на меня! Ржёшь, что ли?
Я выцепил тетрадь из-под его локтя. Определитель равен… Он хлопнул ладонью. Ручки подскочили, карандаши покатились.
– Килвин, мать твою…
– Посмотри.
Раньше он так не упивался. Определитель… Рука поднялась и снова…
– Зачем? – я фыркнул небрежно. Небрежно же?
– Хочу видеть твои глаза, а не спину. Что горбатый такой? Ты вообще гуляешь? Да у тебя глаза красные, как у зомбака.
Придурок.
– Как у кого?
Неужели я так плохо выгляжу?
– У зомби, ожившего мертвеца?
– Что за хрень ты опять читаешь?
Килвин потупился, своими бесконечными полками фантастических романов он очень, ну, очень дорожил. Звёзды, революции, оборотни, исторические перевёртыши, чем он только не увлекался! Кажется, зомби были в той серии на восемнадцать томов про безумного доктора и его голубей. Пятый я так и не вернул.
– Слушай, – он смущенно отвернулся. – С нынешними порядками в городе… да тебе всё равно плевать! Хоть раз бы по центру прогулялся. Ты вообще знаешь, что в мире творится? Заперся в своих подземьях! Нет у меня времени читать.
– А-а. Так бы сразу и сказал. Начальство запрещает? Жаль. Ты так буквы совсем забудешь.
– Галвин!
– Что? – я выбрался из-за стола, вытолкнул его свитер и сумку с прохода. – Пойду-ка я обратно в свои подземья, – Килвин ошеломлённо замер. – мёртвых оживлять. Пройти-то дай.
– Придурок.
Кто бы говорил.
Два раза щёлкнул выключателем. Без толку. Без толку. Перегорела. На ощупь, как Аннушка, я шарил в поисках ботинок, а где-то за моей спиной Килвин топал в сторону кухоньки. Зря я ему нагрубил. Дуться будет. Во мне говорила не злость, о чём вы? Увольте. И не отчаянье, но пригоревший кофе в компании с тремя часами нервного сна. Хотелось бить людей тростью наотмашь прямиком по звонкому темечку. Пойду лучше масло куплю и хлеб, а то этому есть нечего. В холодильнике только чай, и не в, а на.
«Отрубной, пожалуйста», – скажу, а продавщица посмотрит, как на безумца. Ей лавку закрывать, я а тут за хлебом, за хлебом! не за пивом, пришёл.
***
«Из вечности в вечность» – висит надпись над главным библиотечным входом. «Из вечности…» – привычно повторили губы. Я никогда не понимал этой хитрой поэтики, но слова выучил до каждой бороздки в розовом мраморе. Несданный кристаллографический атлас тянул портфельчик к земле. Мне обещали тайны вселенных! Несравненный Виррин Од, сердце и ум Всеведущих, сулил мне славу и богатство. К чертям и копьям такую славу. Мэрия, разгорячённая речами рьяных богомольцев, грозилась плахой. На деле, ни то, ни другое, мне пока не светило. Только продлённый мальчиком-канцеляристом читательский и штраф в пол червонца от него же.
Нужно зайти и сдать атлас. Нужно проведать Килвина, забрать чертёж, купить подсолнечного масла. Ручка маячила, медная, отполированная, не хуже новых пятаков.
Не получается! Ничего не получается! Треклятая машина скалится, смотрит садюга на меня, огоньками мигает красными. Провались ты! Провались… Провались…
Я бью и бью, как говорят, эти бездельники напомаженные, остервенело. Так что пальцы болят, так что кости зудят. Бесполезные кривые пальцы. Тонкие пальцы бездельника-слабака. Я не могу. Рука соскальзывает и кожей, открытой, белой цепляется за острый край. От боли всё во мне замирает, забирается в эту тонкую кожаную шкуру и орёт. Всё в железе, оковано-сковано, сломано. Мир пахнет жестью, мечами и кровью и кровью моей, бесполезной горячей и горькой. Из вечности…
«Передайте мастеру Оду, что я уехал к аптекарям. Завтра продолжим», – выкрикнул я в закрытую створку.
«Да, господин», – донеслось с придыханием.
***
Это была старая дорога «Партизанка», сооружённая ещё во время первой оккупации то ли нашими, то ли царскими из столицы. Кто там тогда сидел? Дед Мудрейшего? Дядя? За последние полвека власть сменилась так раз семь, если не больше. Царское знамя треплет, как тряпку. Благо, нам до столицы, как до луны. Только раз затронуло, тогда и построили. Двадцать лет рельсам. Поменял бы кто. Вагон мчался, сопровождая метры дребезгом, по крыше ветки колотили. Снаружи царствовала осень, в утробе – бедность. Химики, коих все привыкли звать аптекарями, трудились на отшибе городской пущи, чтобы воздух не портить. Ну-ну. Впрочем, жили они там же вместе с детьми, женами, гусями и грязным воздухом. Три дома – три длинные многоэтажные гусеницы, а рядом огороды.
Всё страшное, что было со мной, давно перестало пугать. Я вырос из него, как из старой рубахи. Мудрый, взрослый Галвин, ну-ну… Если бы всё было действительно так! Где мои армии демонов? Где столп небесного огня? Где тьма, готовая пожрать город? Знали бы они, как сам страшусь. Мне бы тоже вместе со всеми бежать по улицам в слезах. И обвинять, кого попало, кого придётся. Лишь бы обвинить. Так проще… В реальности между «пережить» и «отпустить» громадная пропасть с тоненьким верёвочным мостиком. Я всё боюсь ступить на него. Вдруг оборвётся, что от меня останется? Что будет тогда? В углу заброшенного кабинета кренился длинный шкаф, готов поспорить на что угодно, хоть на этот кабинет, Од вряд ли сюда когда-нибудь вернётся! Я бы не вернулся, но я и не ушёл. Сижу тут богопротивным истуканом, помилованья жду.
Галвин. Галвин. Галвин. Хлюпик. Нытик. Тряпка. Рука поднималась выше и выше, задралась бы сильней, да росточком не вышла. Я давно вырос, давно забыл.
Галвин. Галвин. Галвин. Чернокнижник. Ренегат. Урод.
Од редко приезжал сюда, не любил тратить дни на тряску в «партизанских» разваленных вагонах. Сегодня его тут тоже не было. Никого тут не было – один сквозняк!
– Веришь ли ты, Галвин, – бутылочки звенели, едва ли не сыпались из старых крапчатых рук «аптекаря», – человек без веры беден? Он, как, кхе, – то ли хохотнул, то ли горло прочистил, горбоносый химик-старожил, – моряк без компаса, булькнется со временем и хорошо, если не в бутылку.
Я опёрся на столешницу, голова плыла.
– Я по поручению.
– Да-да, мальчик, подожди чуток. Вынесут.
Мальчик? Кто-то ещё хочет называть меня «мальчиком»?
– Мастеру Виррину требуется…
– Знаю, – оборвал меня старичок. – Хочешь покончить быстрей? К девушке небось спешишь, аль не прав?
– К работе.
– Фи. Нечего к ней торопиться. Не волк. А девушка – другое дело. Она и за веру сойдёт. Есть такая? – он весело подмигнул двумя глазами сразу: сначала правый сощурил, а потом и левый сам собой.
– Не знаю, – я пожал плечами самым скучным на свете образом, а потом лихо добавил: – Дайте что-нибудь от простуды.
***
Неделю я проходил с этой мерзкой простудой, а после слег ещё дней на пять. Презренным и жалким видится собственное существование в такие часы. Ум полон стылой мути, а тело ломит от слабости, будто белыми нитками к постели пришито. Она явилась вечером, я не поверил и нагрубил. Она оставила мне свёрток – приглашение в суд и мантию «ренегата», арестанта, придурка по имени Галвин, оставила и выбежала прочь, а потом взяла и вернулась с пакетом желтых осенних мандарин.
– Я хочу исчезнуть.
– Хочешь, отвернусь, то есть Велька отвернётся? – предложила она смущенно. Что, впрочем, ещё она могла предложить? А потом подумала с минуту и разозлилась. Я видел, как опасно раскачивался в ее лапке кулёк с мандаринами. Ко мне – от меня, ко мне… Если отпустит, он мне нос разобьёт. А может и хрен с ним? Дышать толком всё равно не могу. То ли щипет, то ли жжёт и ничего, вот совсем ничего не чую. Мерзкий желтый настой! верно слизистую мне всю пережёг. Орать хочется и ногой трясти. Только ноги каменные, а в горле пьяный ёж. Знала бы Анна, как сейчас красива.
Она пробыла у меня до утра, заснула на гостевой кровати, неприлично узкой, зато свободной и без платков. Она говорила со мной о каких-то глупостях. Она говорила мне… стихи. Но тот день закончился, перевалился в холодное утро. Я встал, накинул мантию, вычесал волосы и принял вид здорового человека. Мы расстались, трость звонко стучала на лестнице, чуть громче её каблучков, распрощались и боле не виделись. Я даже не помню, успел ли поблагодарить. Не помню. Помню, как уходила, как обнимала кошку, как улыбалась, сконфуженно и робко. Помню лишь для того, чтобы забыть, и после встретить Килвина, послушать извинения, получить в подарок палку жирной колбасы. Мы с ним, как оказалось, ссорились. Что ж ладно, колбасу я взял. Лучше бы не брал! Теперь он шастает по моей квартире столь часто, сколь ему захочется, хохочет басом, кипятит подарочный чай и говорит, говорит про себя, про симфонии, про свидания! Я ухожу из дому раньше, чем требуется, брожу по этому, болезненно зябкому, городу, я возвращаюсь, позже, чем того хочется. Чтобы потом на Белой площади встретить её. Хотя дважды такие глупости не повторяются.
Я шёл уставший с этим дурацким несданным атласом, рассматривал фонари и рабочих, засевших на приставных лесенках с катушками праздничных гирлянд. На эти деньги вполне можно было отремонтировать дороги и кучу других вещей, но мне было приятно смотреть на глуповатые цветные всполохи, развешенные по другим улицам.
– Галвин! – она бросилась ко мне навстречу. Подбежала, перепрыгнула через люк. Её прекрасные чёрные волосы всё также пахли розами и жжёным сахаром, всё также струились – ночные облака, всё также, да на десять сантиметров короче. – Галвин, – она уткнулась носом в моё плечо, то ли хотела обнять, то ли просто не рассчитала шаг.
– Здравствуй.
Я же могу обнять её? Это было бы славно… Так мы и простояли, не касаясь, минуты три, у края площади, под колоннадой, под взором толстого мраморного льва. Аннушка. Её голова коснулась моего подбородка, коснулась, чтобы отпрянуть.
– Ты не спешишь?
– Нет, – я промычал, отдаляясь. Я спешил: нужно сдать атлас, купить масло, забросить письмо.
– Прогуляйся со мной? Мне нужно, – она совсем смутилась. Её голос, и без того тихий, почти погас в городских шорохах, – чтобы кто-нибудь погулял со мной.
Я опешил, я бы никогда, ни при каких обстоятельствах, не смог попросить.
– Да.
Аннушка улыбнулась и взяла меня под руку. И только сейчас я заметил, что она без кошки. Как она вообще сюда дошла?
– Ты больше не кашляешь?
– Практически, – я тоже улыбнулся. – Куда нам идти?
– К реке. Вон за той аркой направо, чтобы по скверу, потом вдоль канала, потом к толстому фонарю.
И всё же, как она оказалась одна в центре города?
– А где Велька?
– Дома. В то место, куда я шла, нельзя с животными. Я не задерживаю тебя?
– Нет.
Лесенки рабочих ладно скакали вдоль длинных стен, цеплялись к карнизам, царапали барельефы. Потемневшие от сажи, пыли и долгих дождей фасады, будто бы оживали или просто умело делали вид, то ли мёртвые, то ли больные, а внутри – чёрные-черные трубы, грязные кирпичи и оставленный с лета цветочный горшок. Внутри дворики, лавки, бельевые растяжки, дети и чей-то полосатый кот.
– Там куда ты шла, – я хотел было сказать нечто умное. Анна перебила:
– Меня там не ждут. Ну, и пошли они!
– Хочешь… – что «хочешь»? Чтобы я туда демонов призвал? На что там ещё чернокнижники горазды? – рассказать? – выдал я с полной уверенностью, что она не расскажет, а она ответила кратко и грустно:
– Стихи. – Затем добавила, после моего и своего молчания: – Это глупо, тревожиться о стихах, пока мир растрескивается по камешкам?
– Не весь. Сюда редко, что добирается, – это правда; возможно, не та, которую она хочет услышать, да другой у меня нет. – Столица далеко.
– Я знаю, знаю и всё равно. Стихи – это мелочь, глупость. Кому они сдались?
– Нам? – хотел сказать «тебе», а почему-то соврал. – Я тоже тревожусь, – нужно вдохнуть поглубже и побыстрее, – из-за науки.
– Это другое. Наука…
– Тоже не всем нужна.
Уж точно, не в этом городе. Безумный совет, безумная церковь, даже мой брат заразился этим!
– Расскажи мне, пожалуйста… о себе. Ну, хоть что-нибудь, что не жалко и не страшно рассказать.
– Что не страшно? – я задумался. – Что не жалко? – Всё не жалко! – Ты слышала про «Партизанку»?
– Про старую дорогу из города? Мельком. Ты знаешь, куда она ведёт?
– В лес.
– Очень полезно!
Кажется, мой ответ ей не понравился.
– Там живут химики. То есть, не в самом лесу, а на окраине. «Партизанка» ведёт к закрытым лабораториям, в которых, – я чуть понизил голос, – варят яды и зелья. На самом деле, нет. Там работают с едкими и взрывчатыми веществами для промышленности, военной, в основном. Плюс небольшой отдел фармацевтики. Мастер Виррин какое-то время тесно сотрудничал с ними.
– Он закончил ту работу?
– Хм, – хороший вопрос Веда. Потрясающий. Виррин потратил три года, чтобы попросту приступить к той работе, нажил врагов в совете и остановился? Не думаю. – Не знаю. Я давно не виделся с мастером.
К реке мы вышли слишком быстро. Вот она огромная, могучая, холодная – почти море, даже пахнет не тиной, но солью. И ветры, ветры по парапетам гранитным гуляют какие-то другие, холодные, весёлые, будто и не будет, не случится никакого Самайна. Вздор это! И волны плещутся так робко, гранитных берегов касаясь, то приближаясь, то отдаляясь. Не будет. Не случится. Ни-че-го.
– Почитай мне.
Она кивнула:
«Небо серело,
бездомно смотрело.
Белое белым.
Долгой реке твои города…»
И быстро сдалась, завертела головой, сжала мою руку.
– Лучше уйдём. Мне стыдно. Галвин? Прости. Я подсмотрела.
– Плевать.
***
Нас встретили броская вывеска, красивые дамочки в широких штанах и робкий флейтист в светло-сером берете, тот самый. Я не был здесь даже с Килвином. Мы уселись за красный глянцево-поблёскивающий столик, а из её сумки, брошенной на пол, выкатилась книга. «О тяге звёздной». Редкостный бред.
– Читала?
– Не поднимай.
Читала.
– И как?
– «От цвета слов мы смысла не лишимся». Конец цитаты, – она гордо улыбнулась и пнула острым каблучком, тяжёлая книга лениво отъехала, а ножка, обхваченная бесстыдной сеточкой чулка, вернулась на место, и я ничего не мог с этим поделать.
Нам принесли заказ. Три кружки и один стакан, и что-то тёплое, пахнущее чесноком и сыром, рассыпчатое.
– Пей! – Анна подтолкнула ко мне толстую кружку. – Нам нужен пустой стакан.
Я взял послушно и отпил. Пиво, как пиво, и ничего больше, такое же, как в магазине, ну может, самую малость вкусней. Золотисто-крепкое – сухое поле, горчащий хлеб. Анна молчаливо выжидала, постукивая длинными ногтями по столешнице. Ногти у неё пылали пурпуром. Четыре кольца на левой руке и толстый браслет на правой. Университетский совет, что безмозглый мальчишка, влюбился в слепую веду и отсылал ей каменья, пока не наскучило. Быстро наскучило, а она носит…
– Почему не попросила ещё один стакан?
Пиво заканчивалось слишком быстро, нужно было ещё потянуть. Она захочет говорить, а я теряю оправданье. Ей бы дали, что угодно. Девчонка усмехнулась. Отшутится?
– Не знаю, – она сконфуженно опустила голову, и чёрные-чёрные кудри рассыпались по столу. Мне так отчаянно, о боже правый, захотелось дотронуться, ох, провести рукой. Колечки чёрной жести. Лавандой пахнет и миндалём. Мы утонули в тишине гудящего бара. – Галвин? Я. Я знаю, это не моё дело. Но мне страшно. Я не хочу, – она покачала головой, – чтобы тебя осудили. Ты можешь уйти из Малых лабораторий?
– Не могу. Это уже случилось.
Она протянула руку, яркая и печальная, лишь чудом не задела стакан, кружку, пачку салфеток, красных, будто специально для неё тут поставленных, поймала мои пальцы.
***
Глубокая ночь, и числа раскиданы: было первое, стало двадцатое. Нет, то не злость во мне говорит. Это мне хочется, как тогда хотелось, отчаянно до крика, до стона в стиснутом горле, хотелось признаться – проорать, прошептать, да плевать! Она бы поняла, я верю. Это ведь так красиво!
«Отрубной, пожалуйста».
Глава 5
Плачь!
Держи меня, пожалуйста, сдерживай.
Чтобы не сыпалась, не падала,
придерживай нежностью,
за плечи, за талию
руками надёжными,
когда позабуду,
что правильно,
что живой рождена.
Когда не вижу – слепну,
и пустота сплошной теменью
вынимает насильно из жизни,
из времени,
когда страшно так, что
на
по
по
лам
от боли гнёт
и мнёт.
Сдерживай, когда кричать,
а крик рван и катится
в немоту,
когда колко и жутко,
не тут!
нет, тут…
когда вот так
так.
так
зажат пальцами горячий кран,
умойся, мол, легче станет.
Не становиться.
Держи.
а я в ответ.
Я знаю, как держать,
из мрака вытаскивать,
собирать расколотые бусинки
в целую теплую,
знаю, делала,
да сколько раз делала?
ох, сколько…
делала.
Жаль держать-придерживать,
под
ни
мать
мне самой приходится
мне меня опять.
Глава 6
Сколько стоит твоё своеволие?
Я видела город, полный света, полный тени, прекрасный, он простирался предо мной. Огни бесчисленных окон, за каждым, каждым жизнь. Бери, Аннушка! Хочешь? Он твой. Он будет твоим. И я смотрела, завороженная и могущественная, прекрасная, как чародейка из маминых сказок. Я знала в этом сне весь мир, и мир знал меня. Он ластился к моим рукам, добрый и вечный. Грозовые напевы вторили моему голосу, расчерчивая небосвод мириадами светящихся всполохов. В этом сне не было осени и стылых, стонущих от печали улиц, не было храмов, пришедших в запустение, не было бога, одна я да дивный шёпот, принесшийся издалека. Он пах цветущим кипреем, жарким лугом. Он звал меня, он знал меня, но я не отвечала и просыпалась слепой.
Раз в неделю ровно в восемь, звеня мелочью, бряцая ключами, я спускалась вниз на первый, здоровалась с женщиной-консьержкой, подозрительно бодрой в это странное тихое время, когда половина всех и вся только-только начинает просыпаться, радуясь воскресному утру, а вторая, вторая, впрочем, уже давно позабыла эту сладкую праздность ленивого сна. Я спускалась по лесенке, заперев кошку наедине с её завтраком, шла к телефону, звонила матушке.
– Здравствуйте, – я улыбалась в трубку. Она, конечно, того увидеть не могла.
– Здравствуй-здравствуй, Анечка.
А я видела, видела, как она улыбается, перебирая бумаги – накладные на воду и свет. Матушка Нона всегда посвящала этому свой единственный выходной.
– Как ваши… – голос дрожал, я хрипло откашливалась. Простыла или просто? Скажите мне что-нибудь. Расскажите про храм, про девочек, про котов, про синичек. Кормушки поставили? А виноградники? Уже убраны? Слушать легче, чем говорить. Говорить надо хорошее. Меня вот с работы выгнали, но это на месяц всего. У них там перед праздниками деньги закончились, платить… платить! нечем. Я же переводчик. Ну, да, подумаешь! Переводчица.
Хорошее:
– Я вот с мальчиком, – представить Килвина мальчиком было очень, ну очень сложно, но для матушки все они, и парни и даже, простите, мужики бородатые, коль младше сорока, мальчики, – одним познакомилась. Он в полиции служит. Он… хороший, смешной и, – он брат того чернокнижника, помните, что меня в Карильд позвал? Ерунда. Вдруг матушка…? – мы с ним сегодня на концерт пойдём. Я…
– На концерт? И славно, давно тебе пора развеяться, а то всё за книжками сидишь. Вельку бедную, небось, измучила. Аня-Аня, – беззлобно пожурила матушка. Ругать она меня никогда не ругала, даже в детстве, даже, когда я того заслуживала. Матушка. Всегда строгая, умная, она знала, как вырастить из нас хороших людей. Жаль, я это подрастеряла. – Напомни-ка, как мальчика звать?
– Килвин.
– Карильдский. Красивый хоть? Где познакомились?
Где-то далеко, в тёплой комнатке шуршали листы: накладные на свет, на воду.
– Да так… – обычный он. – А у нас снег выпал, представляете? Такой мягкий, хлопьями падает.
Мы проговорили с четверть часа, а потом к ней кто-то пришёл. За накладными на свет. Слышался чей-то голос, детский, незнакомый. Матушка теперь далеко, другие у неё дела и Анки у неё другие. Гладкая трубка без стука коснулась шершавой стены. Сто человек на довольствии, светлые слуги, каждого надо любить.