bannerbanner
Человек из красного дерева
Человек из красного дерева

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

Обмен рукопожатиями; гости прощаются с пролетариями и сваливают. Ладони у обоих – почти младенческой мягкости, это умиляет, я опять улыбаюсь.


После ухода делегации Твердоклинов не включил свой станок; снял очки и респиратор, уселся на табурет у стены, вытянул ноги.

Наша работа – весь день стоймя стоять, и при всякой возможности мы привыкли давать ногам отдых.

– Видел демона? – спросил меня Твердоклинов.

Я кивнул.

– Новый губернатор области, – сказал Твердоклинов. – Демон конченый, с ним рядом даже стоять страшно.

Твердоклинов произнёс это с ненавистью и одновременно торжественно.

Высокие делегации в белых касках приходят к нам на фабрику часто. И обязательно – в токарный цех: он самый новый, и станки все новые. Визитёры задают одни и те же вопросы. Почти всегда фотографируются. Даже иностранцы бывают. Фабрика считается образцовой. Пахан создал предприятие с нуля, фабрика “Большевик” много лет символизировала нашу местную частную инициативу, была примером успешного бизнеса, каким он должен быть в идеале. Экологически чистое безотходное производство: и опилки идут в дело. Сотня рабочих мест, почти все – высокой квалификации. Фабрика готовит для себя новых специалистов: в городском техникуме есть набор в группу по специальности “деревянное мебельное производство”.

– Губернатор области? – спросил я.

Твердоклинов кивнул.

– Да и хер с ним, – равнодушно сказал я.

– Да, – ответил Твердоклинов. – В принципе, верно. Какая разница? Один демон другого не лучше. Я пойду покурю.

В цеху сигареты были строго запрещены, нарушителей штрафовали.

Меня это не касалось: я никогда не притрагивался к табаку.

6

Твердоклинов вернулся. Вынул телефон и повертел его в руках.

– Надо было селфи сделать, – сказал он, – с губернатором.

– Зачем? – спросил я. – Он же – демон.

– Ну, – сказал Твердоклинов, – допустим, я еду на машине бухой, и меня тормозят менты. А я – бухой. Что я делаю? Я показываю фотку с губернатором и говорю, что я его друг. Меня отпускают. Бухого.

– Не сработает, – сказал я. – Менты не знают в лицо губернатора. Как и мы с тобой. Для всех это просто какой-то серьёзный мужик в галстуке. Ты можешь сфотографироваться с Паханом, вообще с любым солидным мужиком пятидесяти лет, а ментам говорить, что это губернатор. Не поверят менты, нет.

– Верно, – ответил Твердоклинов, подумав. – Не бьётся тема.

– Лучше никогда не фотографироваться ни со знаменитостями, ни с начальством, – сказал я. – Это плохо для твоего духа. Это умаляет его. Кормит твоё тщеславие.

Твердоклинов махнул рукой.

– Не грузи меня этим, – раздражённо сказал он.

Я замолчал. Твердоклинов включил телефон и стал просматривать входящие.

Дух его был неустойчив, сказать прямо – слаб. Твердоклинов во всём сомневался, рассудок его не знал покоя. Последнее время у Твердоклинова развилась глухота, обычное профессиональное заболевание. Это его очень расстроило и озаботило – вплоть до раздумий о смене профессии.

На самом же деле проблемы со здоровьем начались у Твердоклинова вовсе не от производственного шума, а от внутренних сомнений.

Он всё переживал: достаточно ли зарабатывает, вкусна ли его еда, крепка ли выпивка, не прогадал ли он, выбрав свой путь – фабрику и станок?

Можно было предположить, что Твердоклинов, даже уйдя с фабрики, будет и дальше страдать, и не только глухотой, но и другими болезнями, и в конце концов от них умрёт.

Мы с ним мало общались.


В цеху появляется Пахан, теперь – без каски и в расстёгнутом пиджаке, вроде бы довольный, глаза блестят.

Он находит меня взглядом и молча показывает пальцем вверх, на окно кабинета.

Я киваю.

В цеху, когда работают станки, все мы общаемся знаками, и наша жестикуляция бывает не менее выразительна, чем знаменитая итальянская.

Следом за хозяином я поднимаюсь по стальным ступеням и вхожу в контору.

Здесь пахнет коньяком. Контора – мы прозвали её “аквариум” – выглядит фантастично, круто, здесь приятно находиться. Две стены – панорамные окна. На третьей стене – экран едва не в рост человека, на экране – виды с камер наблюдения: склад, сушилка, гараж, циркулярные пилы, въездные ворота – десятки камер, Пахан видит и контролирует всё.

А в центре – круглый стол и кресла.

Сейчас Пахан в кресло не сел – без предисловий толкает меня в плечо, достаточно злобно, как будто предлагает драться.

– Антип, – говорит он с ненавистью, – какого хера ты творишь?

– Извини, – отвечаю я. – Если бы знал – всё надел.

– Это был губернатор области! Они обещают мне кредит! И заказы! А тут – ты, со своими фокусами!

– Извини, – повторяю я. – Случайно вышло. Предупредил бы.

Пахан хмурится.

– С завтрашнего дня, – говорит он, – ты работаешь как все. В полной защите.

– Не могу, – отвечаю я. – Мне же нужно видеть, что я делаю. В очках я ничего не вижу.

– Другие видят.

– Пусть видят. Я не вижу.

– Хорошо, – говорит Пахан, – без очков, но в маске.

– В маске тоже не могу: запаха не чувствую.

Он всё-таки садится в кресло. Я вижу: на самом деле у него отличное настроение. Губернатор сказал ему что-то важное. Денег посулил, поддержку, – что там ещё может наобещать высокий чиновник? Теперь Пахан, довольный успехом, весёлый, хочет по-быстрому решить мою проблему.

Это не первый наш разговор, и не второй.

– Мне понять надо, – продолжает он, – кто ты всё-таки такой. Дурак – или прикидываешься? Ты знаешь, что такое рак лёгких?

– Знаю.

– Антип, – говорит Пахан печально, – чего ты включаешь дебила? Ты всё понимаешь! Ты вдыхаешь летучие вещества! Опилки! Микрочастицы! Они остаются в лёгких, в бронхах! Ты работаешь на вредном производстве, это официальный термин! Сколько можно перетирать одно и то же?

Разогревшись, он переходит на язык своей молодости: околокриминальный жаргон девяностых.

Я молчу.

Всё сказанное – правда. Я действительно ненавижу очки, а уж респиратор, пахнущий ядовитой пластмассой, – особенно.

– Наушники могу носить, – говорю я. – А очки и маску – не могу.

– Договорились, – отрубает Пахан; ему надоел этот спор. – Но я ещё раз предупреждаю: если заболеешь, я платить за тебя не буду. Иначе прогорю до жопы. У меня таких, как ты, немерено. Один без маски работает, другой голую руку в пилу засунул, третьему на ногу ящик упал! Так не пойдёт, – продолжает он резко. – Никому платить не буду! Копейки не дам! Я технику безопасности вам обеспечил. Маски выдал. В медицинский фонд официально отчисляю…

– Павел Борисович, – говорю я. – Рак лёгких – распространённое заболевание, у него десятки видов. Есть виды, которые поражают только некурящих людей. Если я вдыхаю опилки, это вовсе не гарантирует мне болезни. Кочегары вдыхают угольную пыль. Сталевары – горячий пар. Шофёры – угарный газ. Парикмахеры – мелкие волосы. Штукатуры – известь. Мы все дышим ядом. А маски носим для самоуспокоения.

– Иди отсюда, – велит Пахан с отвращением. – Ты охренеть какой умный, а простых вещей от тебя добиться невозможно. Ещё раз говорю: заболеешь – ко мне не обращайся.

– Добро, – говорю я.

– А за выходку, – сухо добавляет он, – ты оштрафован на три тысячи рублей. До свидания.

И дух его умягчается; я знаю, что, когда он останется один – достанет бутылку из нижнего ящика шкафа и махнёт полстакана. Хороший человек.

7

После работы – опять на маршрутку, на этот раз в центр города.

Своё оружие – шабер – переместил из-за спины вперёд, под живот. Всегда так делаю, когда иду в банк. Однажды, десять лет назад, меня пытались ограбить, и даже ножом ткнули. Думали, при мне деньги есть. А не было их – я, наоборот, пришёл тогда пополнить ячейку.

Теперь еду тоже без денег: просто проверить. Привык, приобрёл рефлекс, раз в неделю объезжаю все три наших банка и проверяю деньги в ячейках.

Сейчас ячейки пусты, всё выгреб.

Девушка в белой блузочке улыбается мне и провожает, красивая, по ступеням вниз, в хранилище. Они теперь все улыбаются, их этому специально учат, борьба за клиента, конкуренция.

Я против этой девочки, свежей, словно яблоко, стройной, выгляжу бедняком-деревенщиной, по-английски сказать – реднек: на мне стоптанные ботинки и старые джинсы, и растянутая фуфайка, а сверху куртка без цвета.

Отмыкаю ключиком, выдвигаю плоский ящик. Ещё недавно он был полон доверху, едва закрывался, рядами лежали разноцветные пачки. Сейчас на дне единственная бумажка: сто долларов. Когда всё вынимал – оставил одну специально, согласно примете, “на развод”. Люди верят, что кошелёк (или сейф) нельзя оставлять пустым: хоть мятую десятку, а положи, тогда к ней другие добавятся.

Собственно, ячейка мне больше не нужна, и я думаю: не закрыть ли мне договор с банком, чтоб не платить лишнего за аренду сейфа?

Решаю оставить как есть.

Уж больно приятно сюда приходить, видеть улыбки красивых девушек, сидеть в широком кресле, нога на ногу. Мало ли что, ячейка может вновь пригодиться.


Из банка шагаю на почту.

Тут меня тоже все знают. И женщина в синем пиджаке, к концу дня замотанная, нервная, охотно отгружает мне всю корреспонденцию, предназначенную для деревни Чёрные Столбы.

Два извещения на получение посылок – для деда Козыря и бабки Лабызиной.

Той же бабке – уведомление из пенсионного фонда.

А мне – дали конверт, длинный, с множеством марок. Я тут же вскрыл, развернул и прочитал, жадно скользя глазами: то было официальное уведомление о прибытии моего груза на городскую железнодорожную станцию.

Грузовое отправление я мог получить уже завтра с девяти утра, имея при себе паспорт.

От возбуждения я задрожал, кое-как засунул пенсионные стариковские бумажки в сумку; свой конверт, уже пустой, – смял и выкинул в урну, и пошёл, забыв попрощаться, потом почему-то испугался, что напрасно выбросил конверт от столь важного документа, бегом вернулся на почту, извлёк мятый конверт из урны и тоже пихнул в сумку.

Всё изменилось, мир зацвёл.

Осталось потерпеть всего один день.

Апрельское солнце сверкало на небе, горели стёкла домов и автомобилей, глаза прохожих, золотые кольца на женских пальцах, спицы детских велосипедов.

Картина мира стала неполной, я видел только то, что излучает свет, и то, что его отражает. С этой точки зрения мир выглядел как паутина, переплетение световых лучей и потоков.

Чтобы успокоиться, я решил пройтись пешком, и быстро обнаружил, что ноги сами несут меня по улице Осо- авиахима на окраину, в сторону так называемых “богатых домов”.

В своё время обеспеченные люди и верхние чины городской администрации выгородили в красивом месте большой кусок земли и построили два десятка каменных коттеджей. Впоследствии появились другие обеспеченные и верхние, они продолжили улицу, поставив новые дома в ряд к уже имеющимся. Здесь пахло свежим асфальтом, везде – видеокамеры, а дорожные знаки предупреждали о возможном появлении детей, велосипедистов и животных, и что скорость возможна только самая малая, и что за выброшенный мусор – штраф.

Дети действительно бегали повсюду, катались на роликах и великах. Редкие проезжающие автомобили останавливались и терпеливо ждали, пока очередной сорванец не свернёт в сторону.

Я втайне надеялся, что мимо проедет и Гера Ворошилова на своей маленькой машинке.

Я ведь искал её дом, а какой ещё?

Дом её отца, а теперь её дом.

Прошагал вдоль забора, мимо ворот и калитки; всё заперто, с той стороны ни звука. Но я знал, что она там.

Чтобы не выглядеть подозрительно, я дошёл до конца улицы и купил в магазине пакет семечек.

Почти месяц, как она там живёт.

Я приходил сюда по выходным, всегда во второй половине дня. Она ведь – художник, свободный человек. Ей не нужно, как мне, бежать на фабрику к девяти утра. Она – богема, человек искусства, она спит допоздна, а из дома выходит в середине дня. Потому что ей так или иначе нужно покупать еду, стиральный порошок и всё то, без чего человек не обходится.

И вот – по субботам и воскресеньям я шагал мимо, иногда в три часа дня, иногда в восемь вечера. Но ни разу её не встретил, не видел её машины, не заметил, чтобы были открыты ворота.

Из социальной сети Newernet я скачал на телефон несколько её фотографий; в той, виртуальной, жизни она представала блестящей, молодой и беспредельно дерзкой.

Фотографии нужны мне были не для того, чтоб любоваться; не по любви я искал Геру Ворошилову, а чтоб наверняка узнать, если увижу её изменившейся, с волосами другого цвета или, допустим, в очках.

Иногда сомневался, думал: может, бес меня под локоть толкает искать встречи с этой девушкой?

И сам себе отвечал: нет, я во всём прав. Нет на мне за это греха.

8

Возвращаюсь назад. Та же маршрутка, тот же запах выхлопных газов. От мужиков пахнет водкой. Ещё не доехали до Беляево – пассажиры попросили остановить, для малой нужды. Сразу трое побежали в кусты – все, кроме меня. А оставшиеся две женщины рассмеялись.

От остановки иду пешком. Здесь не город, света нет. Чёрные Столбы – они и есть Чёрные Столбы. Надо достать телефон, включить фонарик и глядеть под ноги.

Вот и мой дом. Он не такой, как те, богатые, в городе. Он гораздо меньше: как раз для одного. И двор меньше, и забор ниже.

Первым делом я включаю свет. У меня его много: во дворе два фонаря, и лампа над крыльцом.

Потом набираю номер, выученный наизусть. На том конце сбрасывают входящий. Я перезваниваю.

Это наша конспирация.

– Здорово, Читарь.

Это мой брат и единомышленник. Читарь – его настоящая фамилия.

– Здорово, – отвечает он.

Голос у него необычный: сухой скрип, как будто трещит сломанная ветка.

Я объявляю Читарю, что контейнер приехал, надо забирать. Нужна машина, и сам он, Читарь, нужен тоже. И чтоб взял пистолет с резиновыми пулями, мало ли что. И полный бак чтобы залил, и машину проверил: мы не должны застрять где-нибудь между Беляево и Косяево с грузом стоимостью в двести тысяч долларов.

Читарь всегда закрыт, разговоры не любит. Мы разъединяемся, я откладываю телефон и иду в подвал.

Его стены выложены частично из камня, частично из кирпича; поверх нашиты доски. В таком виде подвал просуществовал долго. Потом, когда стало можно за деньги купить любой товар, – я купил самый лучший звуконепроницаемый материал и закрыл все стены и потолок.

Я много раз проверял: включал в подвале музыку, на полную громкость, так, что внутри нельзя было находиться, – затем выходил из дома и шагал к ближайшим домам, за сто пятьдесят метров, ложился ухом к земле, и пытался уловить; ничего не расслышал.

В своём подвале я мог делать всё, что заблагорассудится.

Пять на пять метров, посреди – рабочий стол из дубовой доски. Стены приятного коричневого цвета.

На освещении я не экономлю, ставлю самое лучшее. То же касается и вентиляции: в двух противоположных углах две принудительных вытяжки. В моём подвале всегда очень сухо, никогда не бывает плесени.

Над рабочим столом – отдельный светильник.

В ближнем углу на стене – приборы: два на уровне головы, измеряют температуру и влажность, два таких же на уровне пола.

Огнетушители, ящик с песком: ничего я так не боюсь, как пожара. Пожар, безжалостное ревущее пламя – один из моих кошмаров, пожизненных.

Пол – каменный: прямоугольные плиты из гранитной крошки на цементном основании. Все материалы в подвале – негорючие, полки и стеллажи – алюминиевые и стальные, лестница также стальная.

Горючие химикаты, пропитки, лаки и краски стоят в отдельном стальном шкафу.

У дальней стены – верстак, там у меня весь инструментарий.

Над верстаком – планшетный компьютер, подсоединённый к системе видеонаблюдения. Восемь камер, спрятанных в стенах дома, обозревают периметр, забор, калитку, крыльцо, подъездной путь. Система работает от общей электросети, но при необходимости переключается в автономный режим, питаясь от аккумуляторов. Не выходя из подвала, я могу видеть всё, что происходит наверху.

Под лестницей – четыре канистры, бок о бок, в каждой по двадцать литров бензина.

Проникни в мой подвал посторонний человек – я бы отшутился, сказал, что построил бункер на случай ядерной войны. Хохма известная, и всегда в ней есть правда; в нашем народе до сих пор живёт страх всеобщей гибели под ударами нейтронных боеголовок.

Есть ещё малый рабочий стол, и на нём лежит укрытая тряпкой деревянная фигура, чуть больше метра длиной, – но я к ней пока не подхожу и про неё не думаю.

У третьей стены – стальной стеллаж, тоже заваленный инструментом, там у меня лежат старые сточенные напильники. За годы работы руки так привыкли к их рукоятям, что выбрасывать жалко.

На верхней полке этого стеллажа стоит картонная коробка из-под кофеварки “Тефаль”, я снимаю её и открываю, и достаю деревянную голову женщины, святой Параскевы.


Наверное, уже понятно, что я и есть грабитель, похитивший ценную вещь из дома искусствоведа Ворошилова.

Я был тот, кто перелез через забор, вынес топором стекло, вломился в комнату и забрал голову.

На мне – несмываемый грех, смерть человека.

И вечером я долго молюсь, поклоны кладу, стучу лбом об пол.

Это помогает. Дух постепенно смиряется; смирение есть благодать, оно лечит.

Когда умру – на Божьем суде, каков бы он ни был, – я много чего скажу в своё оправдание.

Пётр Ворошилов сам украл эту голову, и ещё много чего украл, что ему никогда не принадлежало.

Он украл иконы XV века, и деревянную голову Параскевы XII века, и ростовую храмовую скульптуру, предположительно святого Дионисия, неизвестно какого века. Он украл ещё несколько дорогостоящих и редких артефактов, и либо их присвоил, либо продал.

Никаких прав на иконы и скульптуры у него никогда не было. А я – имел все права, и по людскому закону, и по божьему, хоть по тёмному языческому, хоть по светлому христианскому.

Смиренный, выключаю свет; полночь уже.

Снова вдруг разволновался. Завтра привезут мою заготовку. Потом работа, недели на две-три, как пойдёт. И я – у цели.

9

Я его не убивал, конечно.

Замысел сложился у меня прошлой осенью.

На дело решил идти зимой: рано темнеет. И ещё: если вдруг будет погоня – по глубокому снегу мне, сильному, проще уйти.

Именно в конце дурной и счастливой масленичной недели. Потом начинался Великий пост. Не могло быть и речи о том, чтоб идти на кражу в Великий пост, в дни печали и напряжённой духовной работы.

Сигнализация меня не беспокоила. Ворошилов включал её, только когда покидал дом.

Я знал, что у него – бессонница, что днём он выпивает полбутылки виски или коньяка, и ложится в девять вечера, принимает снотворное и проваливается в тяжкое фармацевтическое забытьё.

Не ночью – поздним вечером, ближе к полуночи, когда ещё шумно, когда люди ходят и машины носятся, когда одинокий, спокойно шагающий человек с рюкзаком не вызывает подозрения. Когда звон разбитого стекла можно принять за звуки супружеской ссоры или за неинтересное бытовое происшествие.

Надежда была на то, что я быстро войду и быстро выйду, забрав, что нужно, а он будет спать, или проснётся и начнёт вставать, испугавшись, навострив уши, поддёргивая штаны, но пока достанет из шкафа своё бесполезное ружьё, пока зарядит, пока соберётся выйти, – я успею исчезнуть. Он не увидит ничего, только осколки стекла.

Но я замешкался, пытаясь осторожно расколоть контейнер, не повредив саму голову.

И увидел его – а он увидел меня.

Да, он умер на моих глазах, но я к нему не прикасался.

Он никак не мог мне помешать. Я гораздо сильней физически. Подними он ружьё для выстрела – я бы его опередил и выбил оружие. Решись он на драку – я бы уложил его одним ударом.

Нет, он сам ушёл на ту сторону – потому что его позвали, за ним пришли.

Если бы я сосредоточился, я бы увидел, наверное, чёрные тени, забравшие душу Ворошилова в ад.

На нём накопилось много всего.

Судить другого – последнее дело; но, если уж пошёл такой разговор, – я убеждён, что Пётр Ворошилов теперь варится в адском котле.

Достаточно того, что он грубо обманул свою жену при разводе, лишил её крупной суммы денег.

Он выдал уникальную деревянную голову женщины, и статую Дионисия, и многое другое, – за собственные находки, привезённые из дальних экспедиций. На бумаге таких экспедиций было два десятка, на самом деле – всего одна, в далёких восьмидесятых годах.

Голову деревянной женщины Ворошилов забрал хитростью у совершенно конкретного человека из подмосковного посёлка Электроугли.

На находках Ворошилов построил не великую, но прочную карьеру, и не только свою.

Он целую судьбу – собственную – создал, основываясь на краденом, чужом.

И когда он ушёл из науки, когда всё кончилось, – он тоже кончился. Дальше было только уныние и праздность, два тяжких греха разом, многие месяцы, вплоть до смерти. И сердце его – лопнуло не просто так, а потому что отвыкло от работы на полную мощность. Его жизнь отягощалась не стрессами, а исключительно тоской. Имея крепкое сердце, он бы не умер, увидев меня с топором в руке. Он бы убежал, или попытался остановить меня, не физически, но хотя бы уговорами.

Сердце не выдержало, потому что он сам этого хотел. Он умер бы через год или два от алкоголизма.

Он не имел цели, не действовал, он оказался в тупике.

Его дух всегда был силён и велик – но угнетён гордыней, непомерным самолюбием. Ворошилов был сам себе враг. Он хотел славы и денег, признания, он мечтал стать значительным учёным, желательно – международного масштаба, и иметь все полагающиеся призы и преференции. Любил женщин, официальную жену и ещё несколько неофициальных, и всех, одну за другой, безжалостно вышвырнул из своей жизни.

Помню, что в его доме – когда я ввалился в окно – ноздри учуяли скверный запах слежавшихся тряпок, немного смягчённый ароматом дорогого виски. Уже не дом – почти склеп. Его обитатель, внешне крепкий и благополучный, гнил изнутри. В прошлые времена такие люди уходили в монастыри, и там, среди стариков разной степени ветхости, сами становились стариками и умирали в тишине келий.

Ворошилова охотно взяли бы в монастырь – он преподнёс бы в дар свои иконы. Но он не постригся: видимо, не хватило решимости. Из него, наверное, получился бы хороший монах-чернец, суровый и умный. Но нет, историк Ворошилов умер, не состарившись, от разрыва сердца, от приступа ужаса, просто увидев ночью ворвавшегося в его дом чужого человека с топором в руке.

10

Голова Параскевы – очень тяжёлая, это производит впечатление.

Руки готовы взять нечто вроде резинового мячика – и вдруг ощущают вес железного ядра.

Дуб, из которого сделана голова, сильно отличается от современного дуба: он плотнее.

Под головой длинная шея – рубили ниже к плечам. Рубили аккуратно. Я уверен: тот, кто рубил, рассчитывал со временем восстановить фигуру.

Рубил тот, кто не хотел разрушать статую; тот, кого заставили. И он сделал это бережно.

В месте разруба, в нижней стороне шеи, заметно отверстие, можно просунуть карандаш. Это, скорее всего, работа самого Ворошилова. Он просверлил голову инструментом под названием “приростной бурав”, извлёк длинный столбик древесины и посчитал годовые кольца: таков научный способ определения возраста материала.

Изначально фигура была вырезана только ножом и топором, а затем вся выскоблена, ножом опять же. О манере работы мастера можно составить мнение по глазам фигуры – они сделаны грубыми сильными прорезами, а зрачки – наоборот, почти идеально круглые: рука умельца была крепка.

Нет никаких свидетельств, указывающих на чин этого образа. Считается, что это голова Параскевы, но это может быть также и голова Богородицы, или Марии Магдалины, или святой Ольги, или святой Февронии.

Я не могу долго держать голову в руках: духу не нравится, и что-то обжигает мои ладони.

Массив дуба, из которого вырезали фигуру, – старше фигуры лет на триста.

Дуб срубили в древние, языческие времена.

Это дерево не выросло само по себе: люди помогли ему.

Дуб – не сосна и не ель, дуб любит тепло. Изначально дуб не рос в средней полосе России. Дубовые рощи постепенно появились вокруг Рязани, Калуги и Тулы примерно в первой трети первого тысячелетия, когда изменился климат, когда в центре евразийского материка началась великая засуха, принудившая кочевые азиатские народы сняться с мест и уйти на запад.

Славянские племена, жившие по краю Великой степи и Великого леса, вынужденные защищаться от кочевников, рубили крепости, остроги и сторожевые башни, используя самый прочный известный им материал: дуб.

В каждой деревне жили древоделы: семья, две-три семьи, люди со сноровкой, опытом, знаниями, с остро наточенными топорами.

Сосну рубили на строительство жилых домов и хозяйств. Сосны всегда было много. Сосна до сих пор – самый лучший и распространённый строительный материал, дешёвый и удобный. Сосновая смола полезна для здоровья, кто вдыхает её целебный запах – становится спокойным и долго живёт.

На страницу:
3 из 8