Полная версия
Человек из красного дерева
Тут я напрягся. И прикусил язык, чтобы Застыров не заметил моего замешательства. Я-то понимал, что Гера Ворошилова не могла замыслить злодейство. Два года я наблюдал за нею – достаточный срок, чтобы узнать, что у человека в голове и в сердце. Нанять киллера для собственного родного папы ради нескольких миллионов рублей мог только очень низкий, очень жадный, а главное – очень ограниченный человек. Дочь искусствоведа Ворошилова вовсе такой не казалась.
Она ни при чём, хотел сказать я, она живёт в своём мире, её интересует только организация своих персональных выставок – художник должен выставляться, иначе какой он художник? Она, эта девушка, далека от мыслей о грабежах со взломом, и про своего отца и его особняк совсем не думала, ни разу за два года про отца не упомянула!
Ничего не сказал, пожал плечами.
Если бы признался, что слежу за Герой Ворошиловой, читаю её посты, разглядываю её фотографии, – Застыров и меня бы взял на карандаш, не посмотрел бы, что земляк и старый товарищ.
Он мог выпить за раз пять или шесть литров пива; после трёх литров становился весел, лез обниматься; после пяти – тяжелел, мрачнел.
В моей деревне все такие: когда пьют – весёлые, когда напиваются – страшные.
Вот моя версия, сказал он. Ворошилов хорошо знал преступника. И они встретились лицом к лицу. Преступник – человек решительный, судя по его действиям – и вовсе безбашенный. Он знал, что в доме есть сигнализация: на заборе висели стикеры охранного агентства. Не испугавшись, он перелез через забор, подтащил к окну перевёрнутую на зиму вверх дном бочку для воды, забрался, вышиб стекло – и пролез в комнату.
Частиц одежды на осколках оконного стекла не нашли.
Когда грабитель уже вторгся в дом – вышел Ворошилов, в пижамных штанах и футболке с надписью “Harvard University”.
Подробность, мало кому известная: в руках искусствовед держал помповое гладкоствольное ружьё, купленное когда-то, в конце девяностых, на законных основаниях. Однако Ворошилов не выстрелил.
Следов драки нет, на теле умершего – никаких повреждений.
То есть обвинить преступника можно только в грабеже, в открытом хищении чужого имущества, согласно действующему кодексу – от шести до двенадцати лет тюрьмы. А вместо убийства злодею – когда поймают его – пришьют только причинение смерти по неосторожности.
Но когда поймают – а его поймают, добавил Застыров, я лично поймаю, – сомневаться не приходится: судья назначит от души, лет десять минимум. Ведь если грабитель забрался в дом, зная, что там есть люди, – значит, был готов к насилию, к пролитию крови.
Вероятнее всего, Ворошилов спал: в его аптечке найдены антидепрессанты и снотворное разных видов. Он проснулся, схватил ружьё и выбежал, когда вор собирался покинуть дом.
Нет, они были знакомы, это ясно.
Преступник мог бы напасть на хозяина и разбить ему череп так же легко, как разбил оконные стёкла, – но не напал.
В свою очередь, хозяин мог застрелить незваного гос- тя – но не поднял оружие.
Они знали друг друга, они о чём-то поговорили; один забрал добычу и ушёл, другой умер от шока, от испуга.
Но учти, земеля, добавил Застыров, я тебе ничего этого не говорил.
Он заплатил за пиво, и мы разошлись в разные стороны: Застыров сел в машину – хоть и пьяный, а точный в движениях; включил музыку и уехал, а я пешим свернул за угол, пересёк улицу и вошёл в здание автовокзала.
Я успевал на последнюю маршрутку.
Мне было хорошо, дух мой – неподвижен, спокоен.
Да, я напоил товарища и выведал у него секреты уголовного дела. Но я и помог тоже, дал совет, высказал соображения. В этой ситуации мы действовали на одной стороне: оба хотели понять, как и где искать преступника.
Это не было обманом и хитростью; нет на мне за это греха.
3Меня зовут Антип Ильин.
Я взрослый, поживший человек.
Внешность моя – приятная, но не сильно запоминающаяся, глаза тёмно-серые, лицо прямоугольное, нос прямой, ноздри крупные, лоб высокий, надбровные дуги – сильно выраженные, уши – маленькие и прижаты, дёсны довольно слабые, зубы – все до одного целые, средней крупности и отличной белизны, губы – полные и красные, но в меру; волосы – до плеч, ржаного цвета, я их иногда забираю в хвост. Среднего роста, пропорционального сложения, размер одежды – сорок восьмой. Живот впалый. Голос негромкий, низкий. На вид – примерно тридцать пять лет. Ни морщин, ни седины, ни сутулости, никаких физических недостатков никогда не имел. Двигаюсь ловко, подобно спортсмену. Борода и усы не растут. Если одеться модно и причесаться гладко – сойду и за молодого, но незачем.
Грудь немного узкая, и тазовые кости, но и то, и другое крепко, за многие десятилетия привыкло к ходьбе и к разнообразным физическим напряжениям. Спина – сильная, от талии расходится косыми мышцами резко в стороны.
Пониже и левее шеи, поперёк ключицы, тянется длинный шрам – давно получен, ещё при рождении.
У меня хороший крепкий дом, собственноручно собранный из соснового бруса. Маленький одноэтажный дом без затей, без излишеств, комната и кухня – мне одному в самый раз. Узкая кровать, шкаф с одеждой, на столе компьютер, выше – три полки с книгами, в красном углу – образа, лампада горит.
Мою деревню по южному краю огибала речка, когда-то сильная, а теперь напрочь высохшая, только овраг остался. На самой излучине со временем намыло возвышенность, пологий холм, песчаный, не сильно высокий: на нём я и поставил свой дом, наособицу от остальных.
Зато под фундаментом у меня – много метров плотного белого песка: я сделал под домом большой подвал в рост человека; этот замечательный подвал остаётся сухим даже весной.
Чтобы найти мой дом, нужно пройти всю деревню до конца и потом ещё по просёлку через берёзовую рощу.
Ещё месяц назад эта чёрно-белая роща звонко трещала от мороза, а сейчас, в начале апреля, тяжко пахнет набухающими почками.
Хорошо бы радоваться этому благоуханию с кем-нибудь вдвоём, но, к сожалению, я одинок теперь.
Есть друзья, есть родственники – а женщины нет.
Возможно, она появится позже.
Радости семейной жизни, любовь и смех детей, подарки под новогодней ёлкой, горячие объятия в ночной темноте, – всего этого я пока лишён.
Однако взамен меня одарили другими удовольствиями; я не вправе роптать, а наоборот, каждый день возношу Создателю горячие благодарности. Моя долгая жизнь могла бы вовсе не начаться, а начавшись – оборваться в любой миг. Но я цел и невредим.
Я не инвалид, и в плане мужской силы всё у меня хорошо. И связи с женщинами у меня были, иногда – долгими годами. Разные отношения, с разными женщинами. Но единственной, мне подходящей по духу, так и не отыскал.
В сорока километрах от моей деревни находится город Павлово с населением в сто тысяч: раскиданный, малоэтажный, вытянутый с севера на юг вдоль берега реки Игирь, впадающей в Волгу.
Не ищите Павлово на карте. Городов с таким названием в России много.
Город довольно старый, впервые упоминается в летописях времён Василия Тёмного. В более поздние времена известен как одна из неофициальных столиц старообрядчества: тысячи раскольников однажды бежали в наши непроходимые боры, основали общины, колонии, торговые и ремесленные предприятия, дали начало нескольким богатым купеческим фамилиям, – а купцы, как это было принято, подняли в центре города каменные дома, храмы, торговые ряды и уездную больницу. В конце XIX века они же добились строительства железной дороги и перевалочной базы с речных барж – в вагоны, и наоборот; любой непьющий отец семейства мог найти тут работу. Таким образом, город наш трудовой и торговый, мы хоть и не процветаем, но и не загибаемся; впрочем, теперь весь мир так живёт.
Конечно, мы тут все – провинциалы, глупо спорить. Однако же зачем-то и мы нужны. Пусть и дремучие, но не вымираем, уцелеваем, сохранены божьим попущением.
Громадная и важная часть моей жизни связана с Павлово: знаю все его переулки, все тупики, и всех, кто хоть что-то значит, от автослесаря до мэра, и за всеми событиями в родном городе внимательно наблюдаю – из собственной обыкновенной любознательности, которая не даёт мне покоя всю мою жизнь, сколько себя помню.
А за некоторыми событиями – наблюдаю особенно пристально.
4В стаю в половине седьмого утра.
Внимательно осматриваю себя в большом зеркале.
Подхожу к образам и молюсь. Теперь Великий пост: нельзя не молиться.
Одеваюсь всегда просто: тканевая чёрная куртка с глубокими внутренними карманами (обшлага обмахрились, пора брать новую, такую же), рубаха серая, джинсы – и крепкие ботинки. Для ходьбы по нашим жидким грязищам пригодна только непромокаемая обувь, и притом дешёвая, чтоб не жалеть её.
Были времена – я в это время года ходил в сапогах, и в резиновых, и в кирзовых, и в яловых, но однажды понял, что ходить в сапогах уж совсем неприлично, всё равно что в лаптях; люди смотрят как на дикаря. И с тех пор хожу в ботинках.
Бумажник и телефон – в правый карман, а в левый – старый плеер, дисковый, любимый, привычный. Провода от наушников кидаю на загривок, под воротник.
За брючный ремень, вдоль спины, помещаю своё оружие – шабер, или, по-простому, напильник, с остро отточенным краем; без оружия дом не покидаю.
Тушу резким выдохом лампаду.
Запираю дубовую дверь – сам её делал, не своротишь.
Прохожу березняком до деревни, потом к дороге; четверть часа неспешным шагом; с утра торопиться не люблю.
Выхожу на дорогу: тут ржавый павильончик, крыша в дырах, неприятное место, неухоженное, но приходится терпеть; я стою, жду, один такой.
Маршрутка подъезжает, сажусь, здороваюсь.
После утренней молитвы мне всегда спокойно: мыслей нет, внутренний монолог остановлен.
Весна, апрель, Великий пост: время воздержания и раздумий о смерти.
Пора Великого поста совпадает с голодом, наступающим в народе в конце зимы и в начале весны – когда съедены все припасы, когда мыши разочарованно бегают по пустым полкам погребов.
Сейчас голода нет. В машине сидят, кроме водителя, ещё трое: две женщины и мужик. Все жуют: мужик – шоколадный батончик, женщины – семечки. Почему-то в наших краях семечки популярны. Все лузгают, как в Краснодаре. Хотя подсолнечник у нас не растёт.
Я поздоровался, мне ответили.
Всех попутчиков я знал – день за днём мы двигались одной и той же изъезженной дорогой, из деревни – в город. Маршрутное такси проезжало через Беляево, Косяево и Чёрные Столбы, и везде забирало одного, двух человек, и все мы ехали работать в город. Вечером – примерно тем же составом – возвращались по своим деревням.
Когда-то, тридцать лет назад, здесь курсировал автобус, дребезжащий ПАЗ с дверями-гармошками, всегда неплотно закрытыми, и зимой из этих дверей сквозило немилосердно; автобус набивался битком – и в проходе стояли, и девки молодые сидели на коленях у парней. Но год шёл за годом, наши деревни пустели, народ подвымер, а новый не народился, уехали все.
Сейчас в моих Чёрных Столбах живёт восемь старух и дед, а из рабочего возраста – двое: я и хозяйка сельпо, известная в округе как “Зина-из-магазина”, мы с ней дружим.
Но вместо весёлого, малость облезлого автобуса мимо деревни ходит машина на десять мест, всегда полупустая.
Был ещё Олег Застыров, но он уехал вместе с родителями, и больше не возвращался, осел в городе и жену взял городскую, она заведует магазином обуви.
Летом к нам в Чёрные Столбы наезжают из Павлово, по выходным особенно: с детьми, с собаками, бани топят, шашлыки, музыка, на мотороллерах гоняют, запускают фейерверки даже.
А как похолодает – всё. На полторы улицы – девять пенсионеров, Зина и аз, грешный.
Говорят, что, если б власти протянули в нашу сторону газопровод – деревни восстали бы из уныния, и многие из тех, кто уехал, вернулись бы в свои родовые дома и жили бы круглый год, зимой отапливаясь газом.
Но власти пожалели сил тянуть трубу в наш угол; остались мы без газа. На зиму – купи машину дров, вынь да положь.
По всей стране огромное множество раскидано деревень таких же, как моя, и никто не знает, что делать с этими деревнями. Тянуть трубу к каждой хибаре невозможно. Отправлять “скорую помощь” в каждое отдалённое сельцо, к каждой помирающей бабке, за полсотни вёрст по убитым просёлкам – хлопотно.
Так умирают деревни. К нам уже почтальон даже не приходит: мои бабки ездят за пенсией в город.
Всего пути, от деревни до остановки “Мебельная фабрика”, – тридцать пять километров, по узкой дороге: сначала вроде летим, но на полпути начинается затор, и дальше машина едва ползёт.
Час я добираюсь утром туда, и ещё час вечером назад.
В пути я обычно втыкаю наушники и слушаю свой плеер, иногда читаю, но чаще – просто смотрю в окно, на деревья и холмы: мне уютно в дороге, хорошо. Это человеческое, настоящее чувство: в машине ли, в поезде, а хоть пешком или на лыжах, когда пересекаешь пространство – ты наслаждаешься.
Просторно, свободно у нас.
Холмы красивые, пологие, поросшие сосновым и еловым лесом, но и берёзовые рощи есть, там по весне люди добывают сок и потом на рынке продают трёхлитровыми банками: от всех болезней помогает, и если каждый день пить по два стакана – волосы начинают блестеть. И квас делают на берёзовом соке, и даже гонят веселящий напиток, он так и называется: “берёзовое вино”.
Холмы остаются за спиной, впереди – серое облако; это наш город и его испарения, дымы труб.
И вдруг мимо, навстречу – проезжает маленький автомобиль, нездешнего фиолетового цвета; я вздрагиваю, тяну резиновую ручку, чтоб отодвинуть створку окна, высунуть голову и посмотреть вслед, но окно недостаточно велико, чтобы моя голова пролезла.
Это её, Геры Ворошиловой, автомобиль, микролитражка с небольшими колёсиками. Такого цвета – единственная в городе. Куда поехала московская девушка – непонятно. Я решаю пока об этом не думать.
5Остановка маршрутки – прямо у проходной. Фабрика называется “Большевик”.
Хозяину фабрики подсказали, что называть свой бизнес лучше каким-нибудь старым словом, восходящим к славной эпохе Советского Союза. Потенциальные клиенты должны думать, что “Большевик” существует сто лет, что фабрика непотопляема; а меж тем она возникла тут, на окраине города, уже в новейшие времена, в нулевые годы, и к большевизму не имеет никакого отношения.
Работающие на фабрике весёлые пролетарии тут же переделали название в “Борщевик”.
Здесь я работаю с первого дня.
Я тут – один из немногих, кто отличает фальцгебель от зензубеля.
На нашей фабрике изготавливают дорогую мебель и паркетную доску из ценных пород дерева, главным образом – из дуба и лиственницы.
Мы делаем столы и кровати, двери, шкафы; всё очень крепко, купил один раз – и на всю жизнь, и ещё детям достанется.
Вообще, мы делаем всё что угодно, из любого дерева, от палисандра до карельской берёзы. Лично я на заказ делаю шахматы и нарды, и сделал их много, но в последние годы заказов нет. Шахматисты теперь сидят перед экранами и играют с машиной.
Основной товар – паркет, конечно. Но и кровати, и двери хорошо идут.
Спрос на нашу мебель небольшой, и предприятие не богатеет. Ходят слухи, хозяин собирается продать бизнес, но не может, из-за долгов. Мэр и его люди тоже против закрытия фабрики: жалко терять сотню рабочих мест с белой зарплатой.
Однако и без работы мы не сидим. Павловский “Большевик” – известная торговая марка, реклама по всей стране.
Столы и кровати наши – действительно хороши; я сам их делаю, руками, и свою работу уважаю, как говорят в нашем цеху.
Охранник на проходной кивает мне и пропускает за высокий забор.
Меня тут все знают. Я старейший работник, мой портрет висит в главном коридоре на доске почёта, в левом верхнем углу, – долго висит, и наполовину уже выгорел, и моя физиономия там обрела жёлто-серый цвет, как у сухой сосны, словно я чем-то болен и вот-вот скончаюсь.
А я ничем никогда не болел.
Невелика фабрика: склад, сушилка, пилорама, сборочный цех, столярный, токарный, а на втором этаже – кабинет хозяина с огромными стёклами на две стороны; через одно стекло хозяин наблюдает за токарями, через другое – за сборщиками; стекло толстое, звуконепроницаемое, чтоб хозяин не оглох, потому что шумно очень.
Зачем хозяину надсматривать за сборщиками – неизвестно; сборщик если крадёт – то по мелочи, десяток шурупов в ботинок затолкает и пошёл. Основное воровство всегда на складе. Там – самые ухватистые ребята, там каждый месяц кого-то с треском увольняют за недостачи и пропажи.
Невелика фабрика – но мне нравится. Вообще такие фабрики большими не бывают, мы всё-таки не чугун льём, а только делаем паркет и кровати.
И, между прочим, на большом производстве я никогда не хотел работать. “Большевик” идеально мне подходит. Семьдесят пролетариев, два десятка инженеров, всех знаешь. От цеха до склада – две минуты спокойным шагом.
В раздевалке – сюрприз: на верхней крышке каждого шкафчика лежат, аккуратно сложенные, новые рабочие комбинезоны, у большинства – синие; мне и другим токарям – ярко-жёлтые. Нам положена особенная одежда, на наших комбинезонах рукава застёгиваются не на пуговицы, а на “липучки”. И, конечно, никаких завязок, ничего свисающего. Любую завязку, край рукава, нитку пуговичную может мгновенно затянуть во вращающуюся пасть станка, – можно без руки остаться.
Травмы бывают, да, и довольно часто. За то время, что я работаю, – считай, у каждого хоть раз я видел кровь. У всех руки в шрамах.
Вдобавок к новенькому комбинезону на крышке моего ящика лежит так называемый “защит-комплект”: респиратор, пластмассовые очки и шумозащитные наушники, и ещё отдельно – две запаянных в пакетик затычки для ушей, нежно-розового поросячьего цвета.
И затычки, и очки, и респиратор обеспечивает фабрика, бесплатно.
Одетый в жёлтое – выхожу из раздевалки в общий коридор, здесь мимо меня проходят такие же рабочие, заступающие в первую смену, они – в ярко-синем; всё напоминает сцену из американского фильма, где события происходят в тюрьме и преступники одеты в разноцветные робы.
Цех мой маленький, три станка. Один не работает.
Двое нас, токарей: Твердоклинов и я.
Твердоклинову сорок лет, он у нас старший по цеху.
Он смотрится очень круто: новый комбинезон, на голове массивные наушники, нос и рот защищает респиратор, выше – пластиковые очки.
Я предпочитаю работать без очков и респиратора.
Мы пожимаем друг другу руки; станок Твердоклинова гудит, объясняться можно только знаками.
Твердоклинов ниже среднего роста, но жилистый, лицо недовольное, голова обычно опущена, взгляд направлен под ноги.
Шумно, шумно.
У Твердоклинова станок с числовым программным управлением, достаточно нажать клавиши на экране – дальше машина сама точит деталь любой конфигурации; но и отходить от станка нельзя – Твердоклинов стоит рядом и контролирует. Он работает быстрее меня, но и дольше отдыхает. Он может выключить станок и уйти шляться по территории, у него кореша есть и на складе, и на пилораме; он подолгу с ними шепчется; скорее всего, примеривается организовать кражу.
Наш материал – дерево ценных пород. Это как если бы на фабрике гранили бриллианты; теоретически нет никакой разницы. И в том, и в другом случае – сырьё дорого стоит. Соблазн украсть велик, противостоять ему способны единицы, самые честные, почти сумасшедшие. Остальные – подавляющее большинство – хоть раз да пытались вытащить доску, или брусок, или хотя бы спилок.
От некоторой древесины и щепки пригодятся. Все знают, что пиво “Будвайзер” варят на буковых щепках. А стружка красного дерева продаётся отдельно, как декоративный материал.
Мы с Твердоклиновым – не друзья меж собой. Коллегами нас тоже нельзя назвать: слишком интеллигентно звучит. Мы – “с одного цеха”. Примерно как однополчане. То есть, ты можешь знать человека только по имени, но, если ему на голову будет падать дубовый брус весом в двести килограммов – ты оттолкнёшь, вытащишь, и спасёшь ему жизнь, и он потом каждый день будет с тобой здороваться, хотя вы друг другу – никто, всего только работники одной фабрики.
Зажимаю заготовку в станке, – это ножка для кровати, сверху будет львиная морда, под ней – шар, и внизу возле пола ещё один шар. Вот эти вот шары я и вытачиваю.
Львиные морды я не делаю, они будут заказаны на стороне – резчику, мастеру на дому. Мастера-надомники берут недорого и делают хорошо.
Можно сколько угодно усмехаться, но крепкая кровать не скрипит, когда вы ложитесь на неё вдвоём, для известного занятия.
Плохая кровать – скрипит, делая соседей и просто посторонних людей невольными свидетелями вашего интимного действа.
А хорошая кровать молчит. Хранит ваше ощущение отъединённости.
Ближе к обеду что-то происходит: за стеклом кабинета хозяина появляются двое незнакомцев, мужчин в костюмах и галстуках; один пузатый, пожилой, второй – моложе и суетливее. Пахан рядом с ними. Все трое – в белых касках.
За стеклом видно, как Пахан жестикулирует, вскидывая подбородок, и показывает пальцами то туда, то сюда, а белые каски вяло кивают. Даже с расстояния в пятнадцать метров мне заметно, что им не очень интересно, они слушают хозяина по обязанности.
Хозяина фабрики зовут Паша Пуханов, Павел Борисович, он местный, павловский уроженец, отец троих детей, 55-летний, тяжко движущийся, багроволицый, похожий на огромный кирпич. В начале девяностых, в молодые лета, он был известен как влиятельный бандит, отсидел три года за нанесение тяжких телесных повреждений, и со времён отсидки к нему намертво приклеилась кликуха, произведённая от фамилии: Пахан. Мы, рабочие, только так его и называем. Неизвестно, как велик был и остаётся его авторитет в криминальных кругах города; неизвестно, когда он получил своё прозвище, в тюрьме или после неё. Так или иначе, отсидка и криминальная молодость ушли в прошлое, а увесистая формула осталась: Пахан сказал, Пахан разрешил, Пахан недоволен.
Они спускаются к нам в цех: Пахан в новом тёмно-синем костюме, хмурый, за ним – пузатый, осанистый, с утомлённым пористым лицом и алкогольными мешками в подглазьях, и третий, помоложе, подвижный, без живота, с телефоном в руке – помощник, референт.
Пахан жестом велит нам вырубить станки, и спустя три минуты наступает относительная тишина.
Твердоклинов сдёргивает респиратор и очки; наушники сдвигает на шею, открыв ярко-красное, мокрое от пота лицо.
– Что, мужики? Какие проблемы? – бодро спрашивает пузатый начальник.
Твердоклинов смотрит на меня беспомощно, и чуть подаётся к пузатому.
– А? – громко спрашивает он. – Чего?
Пузатый удивлён.
– Никаких проблем, – быстро говорю я, пытаясь сгладить неловкость. – Всё нормально. Работаем.
При подобных разговорах – когда высокое руководство снисходит для беседы с народом – работяги почему-то начинают говорить на особом примитивном наречии, состоящем из десятка полуфраз-полумычаний. Это рабское наречие не имеет отношения к рабству, на самом деле работяги презирают начальство. Между пролетарием и хозяином фабрики – непреодолимая пропасть. Если начальник приходит, да вдобавок приводит ещё таких же, важных, – рядовой рабочий пытается отделаться от них самыми простыми словами.
Твердоклинов кивает:
– Нормально! Ничего! Не жалуемся!
В раздевалке можно подслушать разговоры, где звучат слова “геополитика”, “дизайн”, “разница температур” или “экономически нецелесообразно”.
Те же люди, когда предстают перед своими руководителями, специально изображают тёмных морлоков: “ничего”, “нормально”, “зарплату платят вовремя”.
Пузатый одобрительно посмотрел на Пахана.
В возникшей паузе молодой референт просочился сбоку и предложил:
– Игорь Анатольевич… тут бы хорошо сделать снимочек…
Пузатый кивнул и развернулся к нам спиной.
Референт бросился к Твердоклинову.
– Можно вас вот сюда? И наденьте, пожалуйста, всё. Очки, наушники, респиратор.
Твердоклинов сделал, как просили, и встал рядом с пузатым. Референт посмотрел на меня.
– А у вас очков нет?
– Нет, – сказал я.
Референт сделал мягкий жест рукой с зажатым в ней телефоном.
– Тогда можно вас попросить отойти в сторону?
Я отодвинулся – и поймал испепеляющий взгляд Пахана. Он незаметно показал мне огромный кулак.
Наконец, суетливый референт срежиссировал кадр: грузный, но харизматичный, осанистый начальник в белой каске, справа от него – рабочий токарного цеха Твердоклинов в новеньком жёлтом комбинезоне, в маске и очках, выглядящий как человек, собравшийся зайти в ядерный реактор, а на заднем фоне – отливают сталью токарные станки, блестят боками, словно породистые кони.
Дух пузатого начальника был силён, но здесь не присутствовал. Духом своим начальник был на рыбалке: удочка, костёр, бутылочка опущена в холодную воду; тишина первозданная; хорошо.
Я не могу сдержаться и улыбаюсь до ушей.