bannerbanner
ГОРА РЕКА. Летопись необязательных времён
ГОРА РЕКА. Летопись необязательных времён

Полная версия

ГОРА РЕКА. Летопись необязательных времён

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 12

Павел Тиккоев

ГОРА РЕКА. Летопись необязательных времён

Посвящается:

моим родителям Якову Алексеевичу и Вере Павловне,

моей жене Татьяне,

моим дочерям Вере и Ксении.

Пускай клевещут, пусть клянут;

Ведь ты был прав и честен ты.

Уверенно ступай в любой тернистый путь и помни:

Нет тюрьмы для жизни и мечты.

из книги Льва Копелева "Хранить вечно"


ГОРА

РЕКА

Великое скопление младых, только что народившихся людей. Океан возникших душ, барахтающихся в спокойных водах бытия и наделённых способностью к мышлению. Они исподволь и пока неосознанно стремятся и неуклонно подбираются к устью гигантской человеческой реки – реки жизни, плавно уходящей в неведомую даль.

Устье – начало всего. Сколько неисчислимых возможностей сокрыто в толще этих спокойных, внушающих надежду и безмятежность томных водах, кишащих человеческими крупинками, которые весело и беззлобно, без зависти соприкасаются друг с другом. Но, что-то неудержимо заставляет эти крупинки передвигаться вверх, постоянно преодолевая пока ещё чуть ощутимое сопротивление. Их много, они хаотичны в отдельности и столь же целеустремлённы в массе. Они передвигаются кружащимися стайками.

Но вот от очередной группы отделяется редкий одиночка. Он смещается в самый центр всё усиливающегося стрима[1], и дальше продвигается один, не особо заботясь необходимостью трат дополнительных сил.

Большинство же кружащихся стаек отталкивается стримом ближе к спокойному берегу и там смешивается в неповоротливую тугую массу, периодически отсеивающую из себя ко дну крупинки, совершенно уставшие даже от этого спокойного движения.

Поток теряет кружащиеся группки, суживается, а восхождение лишь усиливает его течение.

Вот слева к стриму присоединился бархатный солнечный проток. Несколько продвигавшихся вперёд кучерявых стаек соблазнились этой спокойной искрящейся глубиной, зазывно бурлящей за видимым близким поворотом. Они лихо юркнули в эту заботливую благодать и закружили там радостную кутерьму.

Но стрим выше этого благополучия; он лишь ещё больше сузился и, впервые рокотнув перекатом, устремился дальше… вверх.

Всплеск, и вот один из одиночек яко молния метнулся из стрима в сторону протока и, разметав кучерявую стайку, понёсся поворот за поворотом в спокойную, всё замедляющуюся неизвестность. Кучерявая стайка – то ли сглотнув залихватской волны, поднятой одиночкой, то ли выпростав силы, освободившиеся от сопротивления стриму – вдруг заершила свои кудри в щетину и, разъярившись, помчалась вдогонку за одиночкой… поворот за поворотом. Томное спокойствие, пропетляв, резко расширилось и, превратившись в болото, облеклось запахом – поначалу благоухающим, но с утратой какого-либо течения, запах стал затхлым. Отсутствие стрима отняло волю к кучерявой жизнерадостности и ожесточило болото агрессивной, щетинистой стойкой бывших кучеринок. Такая метаморфоза – со всей очевидность – управлялась забугрившимся одиночкой, прилагавшим к этому все свои силы, высвободившиеся от борьбы со стримом. Спокойно-затхлое болото вбирало в себя новые беспечные кучерявые стайки и, замедляя их весёлое кружение, в конце концов, совершенно убивало их восторженный танец, лишало сил и оттесняло на самое дно, превращая в рыхлый зловонный и медленно гниющий ил.

Вырваться назад – к достоинству стрима – удавалось лишь немногим щетинкам. Но, – удавалось. И, вырвавшись, осознав, что это возможно, они устремлялись в самый центр тугого потока. Вверх, вперёд, сквозь прохладные струи стрима, – именно в этом суть течения времени к пока ещё не ясной цели и лишь с осознанием какого-то вдохновения от самого́ движения.

Вот и справа к потоку примкнул ручеёк, бойко пробивавшийся среди огромных камней. А выше этого ручейка стрим резко усиливался и толкотня кучерявых стаек, протискивавшихся вдоль берега, оттесняла наиболее уставших и замедливших своё движение в закрутку, образованную ручейком, в соединении со стримом. Переполняясь уставшими кучеринками, закрутка заставляла их продвигаться по ручейку, обтекавшему валуны и неуклонно уходившему влево и вниз… назад… туда, где спокойно и мелко. Отдалившись от стрима, ручеёк – под жгучими лучами солнца и налетавшими снопами неумолимого ветра – разбивался на отдельные лужи, лужицы и канавки, которые периодами совершенно иссыхали. Нет, никак не вернуться кучеринкам уже назад… оттуда не возвращаются.

Стрим же бежит вперёд, вверх, причёсывая уже не редкие перекаты, взлетая над неожиданно возникшим омутом и придавливая в нём чересчур заигравшиеся кучерявые стайки, не давая им возможности оторваться от глубокого и холодного дна омута. Там обессилившим стайкам остаётся лишь укрыться среди неласковых камней и ждать… ждать… чего?.. почему?.. зачем?… и нет ответа… и нет сил… и нет желания… нет цели… осталось лишь одно возможное к исполнению действие – ЖДАТЬ! Стрим прощально рокочет перекатом над омутом и ещё яростнее распружинивается вверх.

Вот и белые барашки побежали по самому верху стремнины. Лютующий ветер подчас подрывает их хвосты и, разорвав на части, выбрасывает мелкими брызгами на берег. Нередко вместе с кипящей водой из стрима выдёргивается наиболее отчаянный одиночка, надменно передвигающийся по самой поверхности стрима. Избаловавшись под тёплым солнцем, он взбирается на самый гребень вздыбленного ветром стрима и вдруг, не удержавшись в потоке, отрывается от него и уносится вникуда очередным порывом ветра, удовлетворенного содеянным. Стрим же продолжает свой бег, мгновенно забыв самоуверенного одиночку.

Быстрее, стремительней, труднее и выше разбегается стрим. И кучерявым стайкам начинает претить это непрерывное движение; и нет уже сил, и нет желаний, и нет воли. Появилось лишь неодолимое хотение: унылого спокойствия бы, обыденности бы, тихой кучерявости бы…

А стрим всё разгоняется и рвётся ввысь… «Господи, да останови ты его, дай роздыху!» – ропщут кучерявые стайки. Но нет, стрим бежит дальше… Вот и очередной поворот, порог, скачёк над ямой и вдруг… стрим встал. Он остановился, разлившись по всю ширь возможности, которую только можно вообразить. И уже нет бегущего и грохочущего потока. Даже ветер, одряхлев, лишь слегка обдувает умиротворённую поверхность, нежданно отяжелившуюся и присевшую на глубокое донное разнообразие, подсвеченное улыбчивым солнцем, изредка затеняемым равномерно плывущими тучами и облаками. Кучерявые стайки вплывают в столь желанное, хорошо подсвеченное и обильно насыщенное разнообразностями спокойствие. Они разбредаются над нескончаемым, в меру укормленным дном и рассыпаются на отдельные соринки, которые распрямляются и прекращают свой кружащийся танец. Вот и свершилось!.. И эти соринки – в спокойном одиночестве – дрейфуют по бесконечной глади…

Но вот, будто что-то смекнув, или убоявшись медленно снующих набухших одиночек, соринки опускаются ко дну. Кто за камушек упрячется, кто в коряжник забредёт, кто в траве опутается, кто в мяшку занырнёт. И нет стрима, нет усталости, нет неизвестности. Тихо вокруг, спокойно и обыденно… удобно. А глядя вон на тех, которые и вовсе от испуга закопались в затхлом иле, – ощущается даже и хорошо… ну, да и, слава Богу! Идёт бесконечное время в бесконечном спокойствии. Без стрима. Без «зачем». Без «почему». Без «для чего». Бес цели. Всё для. Тихо кругом. Одинаково. Стабильно…

Ан, нет. Что это: или не ясно как сохранившаяся кучеринка, или почему-то не успокоившаяся соринка, или одутловатый одиночка?.. Нет, это что-то необычное… это непонятно как и когда появившееся отличие. Оно одновременно естество и кучеринки, и соринки, да впрочем, и одиночки, но того – прежнего, не одутловатого… Нет, впрочем, нет. Это другое. Оно неуёмно, но и очень спокойно, целеустремлённо, но и неторопливо, постоянно двигающееся, но и неутомимое. Да и движется оно как-то просто. Без вихляний и закруток, без бега и шага…

Это – сто́ик[2]. Это одновременно предмет и подражания, и отторжения, и непонимания. А сто́ик движется, он ничего не ищет, он что-то изначально знает, он даже не уверен в чём-то, – он преисполнен. Он миновал всё “оспокоившееся” скопище и, будто незаметив незримого раздела тепла и холода, спокойствия и движения, вновь вобрал в себя дыхание стрима. И оно нашлось, сначала предвкушением и вот уже – ощущением. Стрим звал. Туда. Вперёд. К далёкой противоположности “благополучного недвижения”.

И вот оно новое начало – откуда-то сверху, стремительно сбегающий в «спокойствие» ручеёк. Невозможно, да и нет сил, проникнуть в его непреодолимый бег. Но не силы физические двигают сто́ика, не борьба мышц. Его двигает обретённый им дух. У него нет опоры ни справа, ни слева, ни сверху, ни снизу. В этом потоке нет вообще никого. Здесь только стоик и его вера, она и ведёт его и хранит его. А стрим взбирается всё выше и выше… и вот он уже чередуется с водопадами.

Ещё мгновение и стрим превращается в прямой, как луч света поток, устремившийся к солнцу. Стоик промчался по водной дорожке и, добежав до самого солнца, ярко вспыхнул и, растворившись в этом неиссякаемом свете, усилил его безудержное всепобеждающее сияние.

Спокойная гладь, безразличная в своём большинстве, лишь недолго полюбовавшись этим божественным сиянием, продолжала свою неторопливую бесцельную суету.

Стремительный световой поток, соединивший было спокойную гладь с ярким сиянием, – иссяк. Он не мог обходиться без сто́ика, он приготовился его ждать… нового сто́ика, который пробирался в преодолении себя где-то пока ещё там – внизу. И этот новый сто́ик не мог не возникнуть. В нём, не понимая того, нуждалось и спокойное благополучие. Ведь благословенный солнечный стрим водворяет в изнеженную презрительность очищение, высвечивает и делает зримой её скверну. В некоторых соринках этот световой поток пробуждает необходимость осмысления происходящего в затхлом спокойствии и, преодолевая в себе беспечную праздность, они вдохновляются от сто́иков к движению…

И так – день за днём. Неиссякаемая река – бесконечное время – неразрушаемая гора.

И нет одновременного смысла для всех сразу, есть лишь смысл для каждого в отдельности. А общая большая река – это отдельная река каждого, а гора, зримо доступная всем, достижима не всякому, и лишь сто́ики способны взойти по этой реке до самой её вершины – горы, соединяющейся со светилом.

ГОРА РЕКА – в этом вся бесконечность времени, в этом весь смысл и вся бессмыслица движения – одновременно и к цели и бесцельно. Вся философия жизни не может уложиться только в философию реки, либо только в философию горы.

ГОРА РЕКА приоткрывает смысл течения бесконечного времени. Конечность реки и устремление горы – к бесконечности мысли в бесконечном времени.

Что есть правда? Их столько, сколько капелек в реке. Что есть цель? Их столько, сколько струек в потоке. Каждый волен и свободен в своём выборе, но не всякий готов к ответственности за выбор. ГОРА РЕКА заставляет сделать свой осознанный выбор, она даёт возможность понять, увидеть и положить для себя цель.

ГОРА РЕКА – это источник жизни и духа, а каждый волен и способен свершить лишь то, к чему он отыщет в себе силы. Немногие способны стать сто́иками, но многие могут найти в себе силы для противления подлости, лицемерию и злобе. Всякий приходит в этот океан судеб, наделённым свободой выбора и всякий делает этот выбор, с которым он и поплывёт своей индивидуальной конечной рекой.

ГОРА РЕКА не позволит только одного – остаться в её устье. Впрочем, нет. В устье обитают те, которых у нас принято презрительно называть сумасшедшими. А это, пока, неразгаданная тайна ГОРЫ РЕКИ…

ГОРА РЕКА – это вместилище судеб и одновременно… летопись…

Горе тому, кто пятится… Рак только думает, что он движется вперёд, но на самом деле – он постоянно смотрит назад. ГОРЕ РАКА…

Летопись необязательных времён

Нет настолько похожих друг на друга людей, чтобы они одинаково совершали ритуал первого глотка утреннего кофе и, при этом, думали бы об одном и том же или были бы одинаково беспечны. Поэтому, никому из читателей не следует примерять к себе героев книги – они лишь вымысел автора, а их жизненные истории позволяют понять события, происходившие в стране.

1

Об этом времени сказал один зэка:

«Смерть стала роскошью

смерть стала сверхудобством»

А чем же стала жизнь?

Растленьем языка?

Иль похотью души?

Иль разума холопством?

П. Липкин

Дальневосточное управление лагерей (ДальЛаг). Край скоротечной жизни – в шахтных забоях, с кайлом и тачкой на отсыпке колымского тракта, в стылых лагерных бараках, на разводах под прикладами конвоя и захлёбным лаем, натасканных на зэка собак. Природа словно застыла в постоянной суровости от нескончаемого холода и повсеместно вбитых в неё деревянных колов. Как недо́лга жизнь свезённых сюда людей, так же быстро рушатся и отметины их безымянной смерти. Частокол деревянных «обелисков», добежав до средины сопки, в короткое время рушится на землю, превращаясь в дрова для жарких буржуек ВОХРы. И, ничуть не медля, новые колья снова хаотично разгоняются от колючей проволоки лагеря вверх по склону.

Земля, сколько же ещё ты сможешь принять лишённых жизни тел? Когда закончится этот круговорот зловещих меток?.. Но нет ответа… она лишь вместилище, покорное воле кровавых убийц…

Неласковое сизое небо рассыпает из себя колючий снег, а негодующий ветер заметает по самые верхушки следы человеческой ненависти к жизни…

Но вот и весна. Выжившие зэка собирают по склону просохшие за зиму «обелиски» и стаскивают их к казарме. Счастливчикам удаётся “обронить” несколько кольев у своего барака, чтобы потом запрятать их на нарах и хранить… до наступления новой скорой зимы.

Кому-то посчастливится пережить суровые голодные стужи, а кто-то протянет и весь назначенный «тройкой» срок… ДальЛаг об этом не задумывается. Там не принято мечтать. Там надо выживать ежедневно – это и следует считать жизнью…

Мика Карьялайнен выжил. Его арестовали сразу после оккупации Карелии советскими войсками. Потом Мика был этапирован в Ленинград – в расстрельную тюрьму «Матросы», где трибунал осудил его по статье 74 «Не вооружённое сопротивление советской власти».

Недостаточно хорошо зная русский язык, Мика Карьялайнен “на приговоре” уяснил для себя лишь то, что он теперь советский гражданин и осуждён на десять лет лагерей и десять лет поражения в правах.

Большое хозяйство (пять коров, три лошади, два десятка кур и десяток гусей), которое было у родителей Мика, новые власти реквизировали в колхоз. Их огромный карельский дом сгорел, когда отец и мать Мика пытались не дать увести со двора скотину. Родители Мика и сами погибли на этом пожаре вместе с годовалым жеребчиком.

Дом уже полыхал, когда Мика саданул молоденького бойца оглоблей по голове и попытался выбить кол, подпиравший дверь конюшни. Но его тут же завалили на землю подскочившие военные и смертно избили. Очухался Мика в тёмном подвале, забитом людьми. Вокруг шептались на финском и карельском языке.

В “Матросах” всех арестованных, собранных в городах и деревнях территории бывшей Финляндии, рассортировали по разным камерам, и Мика теперь слышал только русскую речь. Так и началось его безмолвное движение до самой бухты Нагаево…



Через два года кайления мёрзлой колымской земли Мика выучил русский и, редко, но разговаривал с соседями по нарам. Он говорил только о том, что происходило в лагере и никогда – о своей прошлой жизни.

Работал Мика, сжимая зубы до скрипа, как будто бы назло всему и постоянно получал полную пайку. Бригадиры его уважали за молчаливость и упорство. Блатные не очень досаждали Мика, потому что тёплых вещей и посылок Мика никто не слал. Иногда какой-нибудь перебухавший блатняк отбирал у Мика пайку, но и то лишь ту мизерную её часть, которую Мика не удавалось смолоть своими всегда голодными жерновами, пока он отбивался от подонка.

Через девять лет Мика освободили, и он переселился за пределы лагеря в барак для «вольняшек». Работал там же – на строительстве колымского тракта, но на работу ходил уже без конвоя и даже получал зарплату. Тёк его срок поражения в правах – без права выезда на «материк»…

Через год “вольнонаемной” жизни, Мика сошёлся со ставшей “вольняшкой” медсестрой лагерной больнички. Им дали комнату в рубленом доме, но не расписали – не положено расписывать людей без паспортов. Будущая жена Мика – дочь русского заводчика и эстонской еврейки – отсидела три года в лагере за то, что при немцах работала медсестрой в городской больнице в Таллинне, в которой кроме гражданского населения проходили лечение и раненые эстонские солдаты, воевавшие против советских войск. Отца будущей жены Тоя НКВДшники расстреляли разу после оккупации, а её мать арестовали, и больше никаких сведений о ней не было.

А ещё через год у Мика родился сын. Родители дали ему имя Тойво. Зарегистрировать рождение сына не было никакой возможности, потому что и сам брак не был зарегистрирован. В больнице выдали лишь справку о рождении. Начальник больницы долго отказывался вписать в справку имя, которое дали родители своему сыну. Но Мика был молчаливо непреклонен и начальник, неимоверно матерясь, всё же вписал в справку имя Тойво. Так и начался срок поражения в правах новорождённой надежды и желания (имя Тойво в финском языке означает – надежда, желание)…

2

Пусть твоё “да” будет “да”, а твоё “нет” будет “нет”. Тот, кто не привык держать данное слово, совершает столь же тяжёлое преступление, как и нарушение запрета поклоняться идолам.

Талмуд

По мере продвижения работ по строительству колымского тракта Мика с семьёй перебрасывали из одного в другой небольшой посёлок при дороге.

Сталин умер несколько лет назад и зоны начинали потихоньку пустеть. Зэка освобождались и те, кому выдавался паспорт, уезжали на «материк».

Мика же, сколько не хлопотал, но получить паспорта не мог. Начальник его успокаивал: «Разрешение на проживание в Карелии ты всё равно никогда не получишь. Поэтому живи уж здесь. Своё ты отсидел. Работник ты хороший. Живёшь себе со своей семьёй… Опять же тут хорошая охота, рыбалка. Чего ещё надо? А, может, когда и вообще в “чистую” будут выпускать, тогда и уедешь – куда тебе надо». Мика хмурился и скрипел зубами, но молчал. Он не должен был никому говорить, что это не его край родимый, не его жизнь, и он не желает такой жизни своему сыну. Мика боялся… Он боялся всего, что связано с разговорами о жизни…

Был разгар холодного колымского лета. Тойво с отцом и соседским пареньком Алексеем, который своими года́ми был постарше Тоя, перешли отсыпанную мелким гравием дорогу и направились вдоль небольшой речушки, бежавшей к сопке.

Отец впервые взял Тойво на охоту и, учитывая возраст пацанов, Мика решил идти на слияние реки Разведчик с рекой Аратукан, – а это не больше двух километров от посёлка.

Река Разведчик в месте слияния с Аратуканом образовывала несколько проток, густо заросших кустарником. В этих протоках и кормились водоплавающие – утки, гуси, кулики. Аратукан – река много больше Разведчика, её ширина достигала восьмидесяти, а в некоторых местах и ста метров.

Охотники остановились на плешке у одной из проток и смотрели на хмурую тягучесть колымских холодных вод. Низко над рекой, метрах в пятидесяти летела небольшая группа гусей.

Тойво с Алексеем принялись махать руками и указывать Мика на эту стаю, но он спокойно продолжал стоять и даже не вскинул ружьё. Гуси тем временем удалились за поворот реки, а парни недоумённо посмотрели на отца Тойво, который снял с плеча ружьё, поставил прикладом на землю и, внимательно оглядев парней, сказал:

– Сбить крупного гуся с такого расстояния – очень просто… а что дальше?

Парни переглянулись и даже не стали ничего обсуждать. Им теперь было очевидно, что сбитая дичь неизбежно должна была упасть в реку, а единственной возможностью её достать – это надо было сбросить одежду и прыгнуть в довольно бурное и холодное течение и вдобавок попытаться догнать дичь вплавь. Но их внутреннее убеждение определённо указывало парням на то, что это было бы не очень приятное и даже, скорее всего безрезультатное действие. И поэтому такой выстрел оказался бы не охотой на гусей, а просто убийством.

Этот случай настолько прочно втемяшился в голову Тойво, что впоследствии он всю пойманную рыбу всегда обязательно использовал. Пусть это была и маленькая мисочка ухи из нескольких рыбок, или одна единственная пойманная рыбёшка, которая обжаривалась на костре, или в самом крайнем случае оставленная в мешке на опарыш верхоплавка. Но любой улов должен был непременно пойти в дело, его следовало обязательно применить. Расточительность и изъятие из природы чего-либо ради удовольствия стали для Тойво неприемлемыми. «Возьми только то́, что тебе крайне необходимо для жизни… иногда для выживания. Не переедай» – так он сформулировал для себя одно из своих обязательных правил…



Охотники шли вдоль одного из рукавов реки, осторожно ступая на сыпучую гальку, медленно и бережно раздвигая ветви кустарника и обозревая небольшие зеркальца воды, свободной от густорастущих водорослей. Алексей шёл впереди, Тойво за ним, последним шёл Мика.

Вдруг Лёша, раздвинув лапы кустарника в направлении одного из «окошек», замер… потом присогнулся в коленях, повернул голову в сторону Тойво, приложил палец к губам, призывая к тишине, и жестом поманил его к себе. Тойво очень медленно сделал шаг в сторону, чтобы пропустить отца вперёд и когда тот совершенно неслышно проплыл мимо, сам в нетерпении, но ещё более осторожно, последовал за отцом.

Алексей, как завороженный, почти не дыша, показывал глазами, чтобы другие охотники посмотрели в узкое отверстие, образованное его раздвинутыми ладонями в плотной завесе веток кустов. А там открывалась великолепная по зрелищности картина: метрах в тридцати от охотников на поверхности воды плавали три кряквы и селезень. Никак не взаимодействуя между собой, они просто кормились водорослями.

Охотники стояли и, не шелохнувшись, смотрели на это завораживающее зрелище. Так продолжалось две, может быть, три минуты. Потом Лёша и Тойво зыркнули друг на друга. Было заметно, что в них взыграло хищное чувство охотника и они, не сговариваясь, одновременно посмотрели на Мика, который не скрывал свой хитрый изучающий пацанов взгляд. Он очень плавно снял с плеча двустволку и бережно приблизил её к рукам Алексея, а глазами показал на плавающих уток.

Зенки у Лёхи округлились, но он внутренне с этим справился, принял ружьё и взял его наизготовку. Потом внимательно и с выражением гордости на лице прицелился куда-то в направлении уток…

А дальше произошло то, чего ни Лёша, ни Тойво не ожидали… Алексей сначала плавно, потом судорожно, затем уже другим, “более сильным” пальцем, а потом двумя пальцами – и совсем уже не глядя в сторону дичи – безуспешно пытался хотя бы просто произвести выстрел. Нужно было видеть выражение его лица в этот момент: недоумение, обескураженность, любопытство и, в конце концов, мука – всё в эти секунды обнаружилось на его физиономии. Наконец, психологически обессилев, Лёша опустил руки, в которых он продолжал держать ружьё и виновато поднял глаза на отца Тойво.

Мика тоже очень внимательно и с лукавым прищуром наблюдал за потугами Алексея.

За всё это время никто не обронил ни единого слова, даже Лёша – хотя бы уж со злости и обиды. Отец Тойво тоже молчал и очень демонстративно, но только глазами, переводил взгляд с одного места ружья на другое.

Алексей сперва недоумённо, а потом уже осознанно и с большим энтузиазмом глотал этот беззвучный урок, всасывал его в себя. И вот уже лицо его совершенно преобразилось, а мимика зафиксировалась на выражении безоговорочного победителя. Он в “профессиональной манере” взвёл оба курка, вновь вскинул ружьё, приложил двустволку к плечу, картинно повернул голову в сторону Мика, беззвучно хмыкнул, медленно прицелился…

Выстрел бабахнул глухо и звук вместе с пороховым газом улетел в сторону горы над рекой и через несколько секунд аукнулся, отразившись от скалы. Лицо Мика просто сияло от удовлетворения результатом преподанного им урока.

Стайка уток взлетела с поверхности воды и помчалась в сторону кустов на той стороне протоки, где стояли охотники. И, о ужас! На поверхности воды не осталось ни одной птицы…

Мимо! Лёша растерянно опустил руки и готов был провалиться под землю от стыда или скорее взорваться гневом от досады. Но вдруг селезень резко спланировал в кустарник. Отец Тойво, изменившись в лице, очень громко крикнул: «Подранок», а кивком головы привил беспримерную прыть ногам пацанов.

На страницу:
1 из 12