bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 9

Вообразим Городничего, его физическую массивность, столь же тяжелы его поступки, столь же тяжелы его мысли, сплошная тяжесть, будто прирос к земле, вокруг него множество персонажей разной степени тяжести по нисходящей, а на полюсах, почти летучие, порхающие, Хлестаков с одной стороны, Бобчинский и Добчинский – с другой.

… Удивляюсь, что до сих пор не написана опера, а может быть даже и балет, «Ревизор». И не обязательно русским композитором …

Хлестаков, буквально парит в пространстве, и своим парением вызывает оторопь у людей и у нравов «тяжёлого» мира, в который он, Хлестаков, оказался вброшенным.

Но, как не удивительно, в этом «тяжёлом» мире парят «лёгкие» (лишённые тяжести) Бобчинский и Добчинский, которые и «открыли» Хлестакова, как родственную душу.

И этот Бобчинский, произнесёт в пьесе пронзительную фразу, нежную, простодушную, смешную, по-своему трагифарсовую, по-своему горькую, но почему-то от этой фразы скорее улыбаешься, чем огорчаешься.

Скажет этот Бобчинский Хлестакову следующее:

«как поедете в Петербург, скажите там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство или превосходительство, живёт в таком-то городе Пётр Иванович Бобчинский. Так и скажите: живёт Пётр Иванович Бобчинский».

А мне слышится, скажите самому Господу Богу, чтобы и о нас узнал, чтобы и нас не забывал, чтобы и нас помнил: «так и скажите: живёт в этом мире Пётр Иванович Бобчинский».


«Ревизор» совсем не сатира, а поэма (почти музыкальная) о жизни человеческой, в которой всегда хочется «невероятной лёгкости бытия», но раз за разом наталкиваешься на «невероятную тяжесть бытия», но – парадокс жизни – в конечном счёте, она, «тяжесть», не способна отменить «невероятную лёгкость бытия».

Другой художественный шедевр русской литературы «Дядя Ваня» Антона Чехова. «Слова, слова, слова», такая вот словесная завеса, сплошное мельтешение, а за ними невысказанное и невысказываемое, невозможность прорваться к Другому. Подробнее об этом как-нибудь в следующий раз, которого, скорее всего, больше не будет.

Вернёмся к князю Мышкину.

Он непривлекателен, неловок, так что может вызвать насмешки окружающих, и о нём можно сказать «нет в нём ни вида, ни величия, который привлекал бы нас к нему». Но его «непривлекательность», его «стёртость» теряют свой смысл, теряют свою знаковость из-за его богатства.

Он незлобив, кроток и смирен, но его богатство позволяет воспринимать эти его качества как странность и чудаковатость.

О нём трудно сказать «презрен и умален перед людьми», что его «ни во что не ставили», что каждый норовил бросить в него камень, его богатство становится его защитным панцирем.

Он твёрд в своих убеждениях, он умён и проницателен, его поступки всегда праведны, но мир не ополчается на него за его праведность, мир не обнаруживает, что своим умом и проницательностью он становится укором для всех них, с богатого человека особый спрос.

Он способен понять и простить других, кем бы они не были, он способен сострадать несчастному человеку, который в порыве безысходности и отчаяния, убил женщину, которую оба они любили. Но есть ли у нас основания сказать, что он в состоянии взять на себя наши немощи и наши болезни, а если нет, то мы вправе признать, что его сострадание к несчастному человеку, убившему любимую женщину, остаётся в границах сентиментальности.

Он сплошная «ахиллесова пята», которая, как это не парадоксально, делает его неуязвимым, его не просто жалеют, многие ищут его опеки. Он не удостаивается противоборства людей, которых должна раздражать его неуязвимость, он избегает «смеха богов», которые должны смеяться над его «манией величия». Он не одинок, подобно Ахиллесу, не одинок тотально, космически.

Одним словом, – моё кощунство – великий образ, великое прозрение, и … как бы сказать помягче … роман, который трудно назвать великим.


E. ДЖЕЙКОБ

… как избежать обаяния Силы

Между «Илиадой» Гомера и «Фиестой» Э. Хемингуэя дистанция почти в три тысячи лет.

Многое изменилось.

Вспомним, в те времена, не было календаря, часы только солнечные, освещение только естественное. Театр от восхода до заката, заседание суда, пока солнце светит. Ритм жизни размеренный, спокойный.

Мы живём в другом мире, искусственное освещение позволяет превратить ночь в день. Часы, точные, сверхточные, сопровождают нас повсюду, время гонит нас, мы задыхаемся, спешка стала нашим бременем.

Мы изменились, но думать не стали лучше, до сих пор считаем, что Платон и Аристотель сказали самое главное, а мы только пережёвываем сказанное ими.

Мы изменились, но сохранилось обаяние Силы, которая позволяет защититься от Другого, а при необходимости просто уничтожить Другого.

В этом, в способах уничтожения Другого, мы здорово преуспели.

Вспомним, в те времена не было стрелкового оружия, убивали – святая наивность – по одному.

Река Ксанф взмолилась, слишком много трупов, пожаловалась Богам на Ахиллеса.

Но «слишком много» – это сколько?

Мы научились убивать не по одному, целые города можем снести с лица земли. Река Ксанф, другие реки, давно смирились, Земля перестала быть божеством, она принимает в своё лоно всех без разбору, не омытых, не оплаканных, не удостоенных даже обычной человеческой памяти.

Но что-то изменилось, что-то начинает меняться, хотя пока это скорее пред: предчувствие, предмыслие, предосуществление.

Я имею в виду философские трактаты (прежде всего работу Канта «К вечному миру»), международные правовые документы, деятельность ООН и прочее, прочее в этом духе.

Я имею в виду искусство, литературу, кино, театр, они самый чуткий барометр, они способны уловить это пред в одной услышанной фразе, в одной истории, в меняющейся моде, в сухой статистике.

Я имею в виду теоретические работы, книги, статьи, научные дискуссии, которые всё больше расшатывают представление о роковой незащищённости человека перед Силой

Я имею в виду понимание того, что мужчина начинает расплачиваться за своё недомыслие, если не понимает, что века мужского превосходства безвозвратно ушли (уходят). И реабилитацию уязвимости мужчины следует рассматривать как мужское освобождение, как право мужчины быть нежным и чувствительным.

Я имею в виду всё это вместе в разных пропорциях, сегодня одно, завтра другое, но это неумолимо, движение вспять больше невозможно, хотя и движение вперёд даётся с большим трудом.

Таких болезненных ударов, как в ХХ веке, человечество не получало за всю свою историю. Поумнело? Опомнилось? Не сразу, не в полной мере.

Казалось история с «приятелями из Аккрингтона», – их было 500 солдат, все из одного города, все они добровольцами пошли на войну, все как один погибли в первом же «сражении» (кавычки подчёркивают горькую иронию в слове «сражение») в результате газовой атаки, – должна была отрезвить человечество. Не отрезвила.

Казалось бы, газовая атака должна была подвести черту под тысячелетней героической историей человечества. Не случилось.

За Первой мировой войной последовала вторая, уже с использованием более масштабного ядерного оружия.

Казалось бы, пора понять, что слова «мужчина», «подвиг», «солдат», «герой», можно продолжить этот список, «история», «родина», «долг» во многом стали импотентными, но слова эти одних продолжают одурманивать, а другие позволяют этими словами себя зомбировать.

И всё-таки, всё-таки что-то изменилось, что-то начинает меняться.

Допускаю, что я наивный человек, поскольку выдаю свой романтический сон за явь, стоит только включить телевизор, войти в Интернет, выйти на улицу, оглянуться вокруг, чтобы убедиться, всё решает Сила, это происходит между странами, это происходит между людьми, это происходит между мужчиной и женщиной.

Всё это так, и меня ежедневно, ежечасно искушает Сила, стучит в висок, подсказывает, не проявляй слабость, станешь уязвимым, другие не преминут воспользоваться, продолжаю смеяться над своим прекраснодушием, над своей наивностью, но подкоркой, каким-то, не до конца ясным мне самому, трепетом души, продолжаю верить, что человечество становится умнее и чище.

Не в том смысле, назовём его гегелевским, что сквозь хронологическое время пробивается Абсолютный Дух или Абсолютный Разум, а в более приземлённом смысле слова, человечество, человеки получают болезненные удары, задумываются, пытаются что-то изменить, не всё получается, но что-то получается, и человечество, человеки умнеют, становятся чище на величину этого «что-то».

Не стоит обманываться, инерция тысячелетий ещё очень сильна, «потерянного рая» не было позади, не будет впереди, бездна человеческой души никуда не денется. Другой не перестанет быть Другим как чужим, как потенциально опасным, можно продолжать и продолжать этот список, но…

Человечество заговорило об опасности искушения Силой устами Симоны Вейль, устами «Фиесты», о которой речь впереди, устами церемонии Открытия Олимпийских игра в Лондоне, в которую включили островки молчания и тишины, когда инвалиды войны вспоминали историю с «приятелями из Аккрингтона», устами многих других книг, статей, фильмов, разговоров, новая анти Сила, которая только зарождается, теперь будет не только в том, чтобы уничтожить или хотя бы подчинить себе Другого, а в том, чтобы преодолеть обаяние прежней Силы.


Никогда не верил в мистику цифр, одни скажут, чистая случайность, другие обнаружат предустановленный смысл, но так или иначе.

Симона Вейль в 1925 году поступила в лицей Генриха IV. В лицее преподавал Эмиль Огюст Шартье, которому принадлежат такие слова:

«Если вы не доверяете людям, вас будут обкрадывать. Если вы их презираете, вас будут ненавидеть. Люди услужливо стараются соответствовать вашему представлению о них».

Симона Вейль запомнила и самого Шартье, и его слова, позже написала работу «Илиада» или поэма о Силе», о величайшей и самой трагической поэме о Силе, надеясь, что эта поэма, рано или поздно заставит людей задуматься об опасности обаяния Силы.

В 1925 году Симона Вейль поступила в лицей Генриха IV. Через год, в 1926 году, Э. Хемингуэй написал свой роман «Фиеста. И восходит солнце».

Наше право не преувеличивать значение хронологических совпадений, наше право не верить в то, что человечество умнеет, передавая друг другу эстафету человечности.

Наше право не верить в то, что ХХ век не только довёл эпоху войн и уничтожений до критической точки, но и исчерпал её.

В конце концов, можно сделать допущение что это действительно так, задуматься, а потом согласиться с ним или отказаться от него.


«Фиеста»: перемена участи или «все мы потерянное поколение».

«Илиада» Гомера посвящена Богам и Героям.

Боги бессмертны, оттого беспечны, оттого могут развлекаться и хохотать.

Герои не бессмертны и не беспечны, они обречены на схватку с Судьбой, поскольку бесчестье для них страшнее смерти.

Обычные смертные, которые избегают схватки с Судьбой, которые как тростник на ветру, гнутся, ждут, когда ветер стихнет, Гомеру не интересны.

В «Фиесте» нет ни богов, ни героев, обычные смертные, которые не заглядывают далеко в будущее.

Уже не стыдно быть тростником на ветру, никто не жаждет сразиться с Судьбой, смешно, напыщенно, достоинство теперь в другом, не в вызове небесам и не в великих поступках, а в том, чтобы понять другого, не демонстрируя собственную силу, чтобы полюбить женщину, не пытаясь её поработить.

«Илиада» повествует о Мире, в котором Война – нормальное состояние общества. Юный отрок, который молит величайшего из героев о милосердии, не понимает своей малости перед лицом больших страстей этого мира, не хочет понимать, что участь его предрешена.

«Фиеста» повествует о Мире после Войны, о мире, в котором война оставила свой след, не только в телах, но и в душах людей, но она уже в прошлом, а в настоящем люди стремятся жить в мире без войны, в мире, в котором можно обойтись без кулаков.

«Что-то кончилось», – скажет автор «Фиесты», правда по другому поводу, – «что-то» действительно кончилось.

Мир стал обыденнее и тише. Мир пытается успокоиться, хотя чаще оказывается вздыбленным и взбудораженным.

В качестве эпиграфа для своего романа Э. Хемингуэй выбрал слова Гертруды Стайн «все вы – потерянное поколение».

Но «потерянное» в каком смысле, для кого, для других, для самих себя?

Когда-то они рвались добровольцами на Войну, молодой Э. Хемингуэй в том числе, они рвались туда, где возможна была ничем не отягощённая мужественность, где мужчина мог доказать, что он мужчина, где было известно кто друг, а кто враг.

Они вернулись другими, то ли потерянными, то ли растерянными, ещё можно прибегать к кулакам, чтобы избавиться от робости и чувства собственной неполноценности, но лучше не прибегать к кулакам, лучше по-другому избавляться от робости и чувства собственной неполноценности.

«Фиеста» была написана в 1926 году, впереди ещё было много крови, в том числе из-за ложного понимания мужественности, но она была написана, она стала фактом культуры, который будет напоминать о себе вновь и вновь, она стала предвестником (пред предвестником, еле слышимым) того, что Сила теряет своё обаяние, что Война никуда не делась, но уже ни один нормальный человек не станет утверждать, что войну можно считать нормальным состоянием общества.


… и Брет была с ними

«Илиада», как известно, описывает Троянскую войну, которая произошла из-за прекрасной Елены. Но как ни странно, любви, в современном её понимании, в «Илиаде» нет. Есть вожделение, есть спор из-за наложниц, есть страсть, есть Эрос, который дубы сотрясает, но любви нет.

В «Фиесте», как и в «Илиаде, всё происходит из-за женщины, и здесь мужчины вожделеют к женщине (и женщина может вожделеть к мужчине), и здесь как вихрь может налетать Эрос, но что-то изменилось, мужчины не бравируют своей Силой, хотя бы потому, что не хотят быть смешными в глазах женщины и в собственных глазах. И, может быть самое главное, они перестают стыдиться самих себя, своей чувствительности и своей нежности.

В первую очередь это относится к главному герою романа Джейку Барнсу, от имени которого ведётся рассказ.

Он ведёт свой рассказ буднично, почти бесстрастно, и о любимой женщине скажет как бы невзначай, ненароком.

«По крутой улице спускались две машины. Оба такси остановились перед дансингом. Из машины вышли молодые люди – кто в джемпере, кто просто без пиджака. В свете, падающем из дверей, я видел их руки и свежевымытые завитые волосы. Полицейский, стоящий возле двери, посмотрел на меня и улыбнулся. Они вошли. Когда они входили, гримасничая, жестикулируя, болтая, я увидел в ярком свете белые руки, завитые волосы, белые лица. С ними была Брет. Она была очень красива и совсем как в своей компании».

Прочёл роман давно, лет 50 тому назад, многие детали забыл, а слова «с ними была Брет» запомнил на всю жизнь. Слова эти завораживают меня до сих пор, хотя до сих пор не понимаю, что в них необычного.

Может быть, всё дело в том, что Джейк Барнс избегает громких слов: там была улица, там были молодые люди, там был полицейский, но, главное, там была Брет. Вот и всё, сами решайте, следует ли что-либо добавлять.

И ещё Джейк Барнс хочет сказать, что Брет была с ними, но и не с ними, она была сама по себе, как киплинговская кошка, которая гуляет сама по себе.

Но в ярком свете Джейку прежде всего увиделась она, Брет.

Которая была с ними, но была сама по себе.


… говорят там, в Сан-Себастьяне, хорошо ловится форель.

За три тысячи лет, после «Илиады», многое в мире изменилось. Изменилось и повествование, то, о чём люди пишут, что хотят сохранить в памяти людей.

В «Фиесте» не происходит ничего необычного. Даже поверишь, что в мире нет богов, нет Судьбы, с которой приходится считаться, нет предустановленности, всё происходит спонтанно, легко и естественно, здесь и сейчас.

Встретились те, которые гримасничали и жестикулировали, выпили, поговорили о том, о сём, чуть подшучивали друг над другом, опять выпили, решили поехать ловить форель, говорили там, в Сан-Себастьяне, хорошо ловится форель, к тому же начиналась фиеста, шумный праздник, будет коррида, поехали, хорошо ловилась форель, потом город взорвался фиестой, семь дней и ночей праздника, семь дней и ночей беспробудного пьянства, коррида удалась, один из тореро был особенно хорош, потом коррида завершилась, фиеста кончилась, все разъехались, остался только слой пыли на машинах. Все они были друзьями, все были рады друг другу, все были рады фиесте, и с ними была Брет, все мужчины были в неё влюблены, это не мешало их дружбе, не мешало даже тому, кто собирался на ней жениться, не потому что были такие благородные, или холодные, бесчувственные, просто приняли новые правила игры. Война осталась позади, спряталась в подкорках сознания, осталась позади героика, осталось позади всё патетическое, нельзя дружить как раньше, во весь голос, нельзя любить как раньше, во весь голос, всё должно быть тише, приглушёнее, даже в фиесте, даже в корриде.

Все они приняли эти новые правила игры.

Все, кроме Роберта Кона.


Роберт Кон, которого не жалко.

Читатель «Фиесты» с самых первых строк натыкается на Роберта Кона. Он как заноза, злодей, не злодей, он всех утомляет, и без него муторно, а тут ещё он со своими страданиями.

Рассказчик не пытается его разгадать, может быть потому, что нельзя больше разгадывать человека, может быть потому, что нет больше «типических героев в типических обстоятельствах». Он только скажет, возможно, он славный малый, но всё-таки он, Роберт Кон, чужероден.

Буквально: чуже-роден, из чужого рода, и этим многое, если не всё, сказано:

… Роберт Кон когда-то был чемпионом Принстонского университета в среднем весе …

… Он не имел склонности к боксу, напротив, бокс претил ему, но он усердно и не щадя себя учился боксировать, чтобы избавиться от робости и чувства собственной неполноценности, которое он испытывал в Принстоне, где к нему, как к еврею (избежим как антисемитских, так и сионистских обобщений – Р.Б.), относились свысока. Он чувствовал себя увереннее, зная, что может сбить с ног каждого, кто оскорбит его, но нрава он был тихого и кроткого и никогда не дрался …

… смешнее всего, что он славный. Он мне нравится. Но он совершенно невозможен …

… знаешь, я теперь поняла (это говорит Брет – Р.Б.), что с ним творится. Он не может поверить, что это («это», когда женщина однажды позволила мужчине разделить с ней ложе – Р.Б.) ничего не значило …

… почему вы, Кон, не чувствуете, когда вы лишний? Уходите. Уходите. Ради всего святого! Уберите свою скорбную еврейскую физиономию …

… А мне ни капли его не жаль. Я сам его ненавижу.

Я тоже, – она вздрогнула, – ненавижу за то, что он так страдает.

А где Кон?

Он раскис! – крикнула Брет

Его куда-то убрали.

– Где он?

Не знаю.

Откуда мне знать?

По-моему, он умер …

Есть над чем задуматься.

Роберт Кон был нрава тихого и кроткого, но он становится боксёром и чемпионом, чтобы сбить каждого, кто посмеет оскорбить его, чтобы не быть уязвимым. Он настолько боится своей кротости, настолько боится оказаться уязвимым, что, сам того не подозревая, становится почти жалким в своей уязвимости.

Он не может понять, не может примириться, как может женщина оттолкнуть его после того, что с ними случилось, он называет женщину Цирцеей, будучи уверенным, что она способна превратить мужчин в свиней, только не его, он ведь не щадил себя и стал боксёром и чемпионом.

Мир стал другим, а он, Роберт Кон этого не понимает, мораль, которая идёт впереди человека, стала смешной, а он этого н понимает, обаяние Силы стало улетучиваться, а он этого не понимает, мир стал тихим даже в фиесте, даже в корриде, а он этого не понимает, женщина больше не нуждается в рыцаре, тем более в назойливом рыцаре, а он этого не понимает.

После тех огромных страданий, которые принесла Война, выпячивать свои страдания стыдно, а Роберт Кон это не понимает. Поэтому сначала пустит в ход кулаки, как посмел тореро, чтобы им увлеклась Брет, а потом, обнаружив всеобщую неприязнь, расплачется от жалости к самому себе. Но никто его не пожалеет, только попросят «уходи, уходи». Для них он просто умер.

И невольно задумаешься над тем, что после Большой Войны, мир будет становиться и уже становится не более простым, а более сложным, его по-прежнему будет искушать Сила, но Сила перестала быть всесильной, есть время применять Силу, а есть время не бояться своей чуткости и деликатности, есть время скрывать свою уязвимость, а есть время не стыдиться своей уязвимости.


«Ахиллесова пята» Джейка: то ли горше, то ли смешнее

Можем ли мы сказать, что Ахиллесу не повезло с пяткой? Нелепый вопрос, не по адресу. У античных героев не бывает «повезло», «не повезло». Не было бы листочка с дерева, который прилип к пятке, нашлось бы что-то другое, не было бы пятки, нашлась бы печень или просто запястье.

Джейк вернулся с войны живым, многие, десятки тысяч, сотни тысяч погибли. Можно сказать, повезло, ведь ни от него, ни от тех, которые погибли, ничего не зависело.

Джейк вернулся с войны с ранением, со своей «ахиллесовой пятой». Но его «ахиллесова пята» оказалась необычной, то ли горше, то ли смешнее, то ли человечнее. Невольно подумаешь, что небеса продолжают смеяться, чтобы мы становились человечнее.

Да, глупо было получить такое ранение, да ещё во время бегства на таком липовом фронте, как итальянский.

Это было в Милане, в Главном госпитале, в корпусе Понте. А рядом был корпус Зонде. Перед госпиталем стоял памятник Понте, а может быть, Зонде. Там меня навестил тот полковник. Смешно было. Тогда в первый раз стало смешно. Я был весь забинтован. Но ему сказали про меня. И тут-то он и произнёс свою изумительную речь: "Вы – иностранец, англичанин (все иностранцы назывались англичанами), отдали больше чем жизнь".

Какая речь! Хорошо бы написать её светящимися буквами и повесить в редакции. Он и не думал шутить…

Не падай духом. Никогда не падай духом. Секрет моего успеха. Никогда не падаю духом. Никогда не падаю духом на людях.

Кто знает, что за человек был «тот полковник», может быть действительно глуп и бесчувственен, не понимает, что завершилась эпоха высокопарных слов и высокопарных поступков.

Кто знает, что за человек был «тот полковник», может быть продолжает верить, что мир держится на достоинстве мужчины, а достоинство мужчины держится на известном органе, вот и тянет его на пафосные слова, когда он узнаёт о ранении в этот известный орган.

… Вспоминаются слова американского писателя Джозефа Хеллера:

«А в общем слабовато это орудие мужского превосходства, вселенский проводник энергии, действующий только приступами. Не удивительно, что нам приходится пускать в ход ещё и кулаки, и поднимать крик на кухне».

Эти слова могли быть сказаны только после войны, после того, как война и всё связанное с ней потеряло свою привлекательность, хотя казалось бы слова эти к войне непосредственного отношения не имеют…

Кто знает, может быть, напротив, «этот полковник» не столь глуп и бесчувственен, всё понимает, поэтому и говорит «никогда не падай духом», «никогда не падай духом при людях», понимает, что небеса опустели, понимает, что экзистенциальное одиночество – удел человека, хотя на людях, в присутствии других ещё можно позволить себе высокопарность, наедине с собой не стоит.

А у Джейка хватило силы духа взглянуть на всё это, на липовый итальянский фронт, на памятник то ли Понте, то ли Зонде, на того полковника, для которого все они англичане, на себя самого, перебинтованного, на своё ранение, почти аллегорическое, после тысячелетий мужской кичливости, взглянуть на эту выразительную картину без патриотического ореола, и увидеть её комичность.

Возможно и Джейк когда-то мечтал о «геракловых» подвигах, а сейчас, в госпитале, весь перебинтованный, если он о чём-то и мечтал, то только о том, чтобы убежать в свою «Фтию», убежать вместе с любимой женщиной, родить детей, отпустить их в мир, влюбляться и страдать.

Всё остальное оказалось комичным и смешным, понимание этого и есть то главное, что изменилось за три тысячи лет, со времён «Илиады» и Ахиллеса.


Любовь после Большой Войны.

Слово-понятие «любовь» давно не вмещает все смыслы, которые мы пытаемся вместить в него. Смыслы развивающиеся, неготовые, живущие сами по себе, слово-понятие же застывшее, готовое, само для себя.

Допускаю, что меня заклинило. Не могу вырваться из схемы, мною же сконструированной, но так или иначе, то, что мы называем «любовь» до войны, на мой взгляд во многом, скажу острее, кардинально, принципиально отличается от того, что мы называем «любовь» после войны. Слово-понятие осталось, смыслы поменялись

Когда я говорю «после войны» я имею в виду не просто «смолкли пушки и наступил мир», не просто «война и мир» (вспомним знаменитый роман Льва Толстого), а мир после войны, которая больше невозможна, даже если войны будут продолжаться вновь и вновь.

На страницу:
5 из 9