bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 9

Я имею в виду смену парадигм, огромный комплекс социальных, психологических, ментальных изменений, но, прежде всего, изменение ролей мужчины и женщины.

Я имею в виду реабилитацию того, что получило название «господин чувствительный мужчина», который существовал всегда, не мог не существовать даже будучи замурованным в средневековые латы, но который вырвался из лат, получил право говорить о себе во весь голос только в ситуации «после войны»

Я имею в виду реабилитацию «независимой» женщины, которой как Норе из «Кукольного дома» Генрика Ибсена, больше не надо доказывать, что у неё есть «обязанности перед самой собой», но которая получила возможность реализовать широчайший спектр этих «обязанностей» только в ситуации «после войны»

Я имею в виду роман «Фиеста. И восходит солнце», который, на мой взгляд, не столько роман о потерянном поколении, сколько роман о любви «после войны».


… Бенджи, который так и не стал взрослым

Позволю себе ещё раз сделать шаг в сторону.

Случайно, не случайно, но практически в эти же годы (1929) был написан другой, столь же знаковый роман первой половины ХХ века, «Шум и ярость (в другой редакции «Звук и ярость») Уильяма Фолкнера.

Роман состоит из четырёх частей, в которых практически одну и ту же историю рассказывают разные персонажи (может быть, и это свидетельство «после войны», когда привычные истины вдруг стали расслаиваться, терять свою безусловность). Одну из этих историй рассказывает Бенджамин, Бенджи, которого можно назвать аутистом, а можно и более резко, поскольку после того как ему исполнилось пять лет, он так и не повзрослел.

Рискну сказать, что «Шум и ярость» в части, рассказанной Бенджи, история любви «после войны», и эта история невероятным способом перекликается (перевёртыш) с историей, рассказанной в «Фиесте» (в неэвклидовом пространстве культуры параллельные пересекаются). И не будем заламывать руки от того, что любовь Бенджи – это кровосмесительная любовь к родной сестре.

Никто не любил Бенджи так, как его старшая сестра Кэдди, никто не понимал Бенджи так, как его старшая сестра Кэдди, но он не мог примириться с тем, что сестра взрослеет и удаляется от него, и всё чаще плакал. Он сильно заплакал, когда от Кэдди запахло духами, и он не мог понять, куда делся её привычный запах, а однажды он заголосил во весь голос, когда наткнулся на то, что Кэдди обнималась в гамаке с чужим парнем.

Кэдди не взрослел, только со временем стала развиваться его мужская потенция. Он не мог с ней справляться, однажды даже набросился на проходившую мимо школьницу. Пришлось срочно его оскоплять.

В тот год, когда ему исполнилось 33, был традиционный торт со свечами. Все поздравляли Бенджи, а он не понимал, что всё это означает, что-то заставило его пойти вдоль забора, где когда-то он ходил вместе с Кэдди, он пошёл туда, где пахло травой и пахло Кэдди.

Кто знает, сколько лет ему было в эту минуту, 5 или 33, был он взрослым или не был, но он был человеком, которого обуревала нежность.


Брет и Джейк.

Любовный треугольник, трое в любви, такая же божественная фигура, как двое в любви, и будет повторяться во все времена

Любовный треугольник в «Фиесте» многогранен: невольный каламбур, треугольник, не треугольник, грани, не грани. Но это именно любовный треугольник: две стороны которого заданы с самого начала, когда Джейк увидел, что и «Брет была с ними», а третья, череда мужчин, которые приходят, уходят, остаются, не оставаясь.

С одним из мужчин, которые приходят и уходят, Робертом Коном, всё более или менее ясно.

Джейк признавался самому себе, лучше кто-нибудь другой, только не он, Роберт Кон:

… Я слепо, непримиримо ревновал к тому, что с ним случилось. Хоть я и считал случившееся в порядке вещей, это ничего не меняло. Я несомненно ненавидел его…

Ревность, понятно, тысячелетия не прошли даром, возможно, никогда не пройдут, но и она, ревность, трансформируется, Брет можно всё, она вольна поступать так, как ей вздумается, но оказывается есть инерция прошлого, есть инерция прошлых метасхем любви, и, в этом смысле, есть пределы неуязвимости для самого деликатного, самого нежного мужчины.

Ещё один из мужчин, Майкл Кэмпбел, тот, за которого Брет собирается выйти замуж. Он ироничен и самоироничен, он всегда серьёзен и никогда ничего не принимает всерьёз, он клоун, которому позволено всё, как всякому клоуну.

Он скажет о Роберте Коне: «всё равно он дурак» и добавит: «что вы сидите здесь с похоронной физиономией? Предположим, что Брет спуталась с вами. Ну и что же? Она путалась со многими, почище вас».

И скажет о Брет:

Нельзя сказать, чтобы она много счастья видела в жизни. Свинство, в сущности. Она так всему радуется.

После фиесты, после того как схлынут «страсти-мордасти» Брет признается Джейку:

Я вернусь к Майклу. Он ужасно милый и совершенно невозможный. Он как раз такой, какой мне нужен.

За словами «ужасно милый» и «такой, какой мне нужен» стоит нечто важное для Брет, хотя возможно она об этом и не задумывается, Майкл никогда не скажет ей, ты должна слушаться меня для твоей же пользы, он не захочет, чтобы Брет оказалась зависимой от него.

Ещё один из мужчин, молодой тореро Педро Ромеро.

Парадоксальный, вывороченный наизнанку парафраз знаменитой новеллы Мериме «Кармен», та же коррида, тот же тореро, та же женщина, которую нельзя покорить. Дальше начинаются принципиальные различия. Брет внутренне свободна не менее, чем Кармен, но жесты, тем более вызывающие жесты ей чужды, можно сказать, что ярко-чёрная гамма становится пастельной, ни одного локального цвета.

Как и во всём другом, Брет будет искать поддержки у Джейка:

– Я погибла. Я с ума схожу по этому мальчишке.

– Я не могу с собой сладить. Я погибла. У меня всё рвётся внутри.

– Милый, пожалуйста, останься со мной. Ты останешься со мной и поможешь мне.

И смеясь, признаётся Джейку, что её завораживают зелёные штаны тореро, она не может оторвать от них глаз, ей так хочется посмотреть, как он натягивает на себя эти зелёные штаны (!).

А позже Джейк порадуется за Брет, возможно скрывая свою печаль.

Брет сияла. Она была счастлива. Солнце сверкало, день стоял ясный – Я точно переродилась, – сказала Брет. – Ты себе представить не можешь, Джейк.

И скажет Джейк, теперь самому себе:

Теперь, кажется, всё. Так, так. Сначала отпусти женщину с одним мужчиной. Представь ей другого и дай ей сбежать с ним. Теперь поезжай и привези её обратно. А под телеграммой поставь "целую". Так, именно так.

Перефразируя Л. Толстого, который написал в своём дневнике: «кто счастлив, то и прав», скажу, что если женщина счастлива, то права не только она, но и те, кто её окружают, мораль в таких случаях должна отступать на второй план.

Осталось рассказать ещё об одном мужчине, о Джейке Барнсе, хотя рассказчик на то и рассказчик, чтобы рассказывая о других, прежде всего рассказывать о себе.

В начале романа

– Не трогай меня, – сказала она. – Пожалуйста, не трогай меня.

– Что с тобой?

– Я не могу.

– Брет.

– Не надо. Ты же знаешь. Я не могу – вот и всё. Милый, ну пойми же!

– Ты не любишь меня?

– Не люблю? Да я вся точно кисель, как только ты тронешь меня…

Теперь она сидела выпрямившись. Я обнял её, и она прислонилась ко мне, и мы были совсем спокойны. Она смотрела мне в глаза так, как она умела смотреть – пока не начинало казаться, что это уже не её глаза. Они смотрели, и всё ещё смотрели, когда любые глаза на свете перестали бы смотреть. Она смотрела так, словно в мире не было ничего, на что она не посмела бы так смотреть, а на самом деле она очень многого в жизни боялась.

В конце романа:

Мы сидели близко друг к другу. Я обнял её одной рукой, и она удобно прислонилась ко мне. Было очень жарко и солнечно, и дома были ослепительно белые.

– Ах, Джейк! – сказала Брет. – Как бы нам хорошо было вместе.

Впереди стоял конный полицейский в хаки и регулировал движение. Он поднял палочку. Шофёр резко затормозил, и от толчка Брет прижало ко мне.

– Да, – сказал я. – Этим можно утешаться, правда?

Сколько раз говорилось, сколько раз ещё будет говориться, что факт искусства не сводится к факту жизни. В случае с «Фиестой» следует забыть о физиологии, чтобы избежать мелодраматической интерпретации: «ах как жалко, какая счастливая была бы жизнь, если бы …».

Не будем ополчаться на мелодраму, у неё своя программа культурной терапии, ведь в этом если бы, порой спасительная для нас жалость к самому себе, даже если если разрушает любовь. «Фиеста» о другом, а «импотенция» просто метафора, художественная метафора.

Кончился патриархат, кончилась эпоха мужского превосходства. Можно ли сказать, что в ту эпоху женская слабость подпитывала мужскую гордыню?

Скорее всего.

Начинается матриархат?

Вряд ли. Даже если Брет приходится принимать за мужчин то или иное решение, она остаётся женщиной, ранимой и беззащитной.

В новом мире «после войны», «мужское» и «женское» не исчезнут, но как они будут распределяться между конкретным мужчиной и конкретной женщиной?

Этого никто не знает.

Мне остаётся сказать, что «Фиеста» говорит о любви на пересечении двух планов: «мир после войны» и «и Брет была с ними».


Эрнест Хемингуэй: как не перестать быть мачо или как избежать уязвимости.

Октябрь 2012 года, российский телеканал «Культура», интеллектуальное шоу «Игра в бисер». Обсуждают роман Э. Хемингуэя «Фиеста. И восходит солнце». Один из участников говорит: «После «Фиесты» каждый последующий роман писателя был хуже, чем предыдущий. Исключение «Старик и море». И разъясняет свою позицию: в «Фиесте» Э. Хемингуэй не претендует на роль мачо, не боится снять с себя защитный панцирь, не боится самого себя.

Можно предположить, что возможно Э. Хемингуэй всю жизнь метался между мачо и не мачо. Это раздвоение началось в детстве, когда отец мечтал о том, что мальчик займётся медициной и естествознанием, мать мечтала, чтобы мальчик играл на виолончели, а дедушка (условно, поколение ХIX века) просто подарил мальчику однозарядное ружьё 20-го калибра. Как выяснилось позже, мальчика не привлекли не естествознание, не медицина, охоту он полюбил, не более того, победила иная страсть – любовь к книгам.

Возможно его гений (если под гением понимать не степень художественного таланта, а тот genius, который живёт в человеке и ищет воплощения) требовал разобраться в самом себе. Разобраться в поколении, которое не сразу поняло, что оно «потерянное поколение» для века уходящего, и возможно поколение обретённое, обретающее для века наступающего, если под «веком» уходящим и наступающим иметь в виду не только хронологию.

«Genius» Э. Хемингуэя и позволил ему написать сначала «Фиесту», а позже «Старика и море».

Кто знает, может быть брутального Хэма с ружьём в руках, в свитере из грубой вязки, а то и в боксёрских перчатках, придумали не только мы, фотографы, журналисты, может быть, придумал сам Э. Хемингуэй и старался следовать этому образу.

Кто знает, может быть и его самоубийство было всё той же попыткой избежать старости и немощи, остаться в образе «мачо».

Продемонстрировать свою неуязвимость в мире, в котором он сам был одним из тех, кто заговорил о достоинстве мужчины, который не боится быть ранимым и уязвимым.


F. ИТОГИ БЕЗ ИТОГОВ

Чтобы не удлинять и не отяжелять текст, в заключении несколько разрозненных заметок, в которых фокус основной идеи то наводится на бóльшую резкость, то окончательно размывается.

В заглавие эссе вынесены имена двух героев: Ахиллеса и Джейка. По ходу изложения к ним прибавились Зевс, Прометей, Ио и князь Мышкин. Несомненно, у каждого из них есть своя «точка зрения».

Могут ли эти пять «точек зрения» сложиться в полифонию?

Не знаю, думаю, что могут, но такой задачи не ставил.

Слово «уязвимость», центральное в настоящем эссе, в зависимости от угла обзора может заменяться такими словами как «открытость», «деликатность», «чуткость», «чувствительность», «ранимость», «хрупкость», что совершенно не означает, что в обратной пропорции, интегрируя эти слова, мы получим слово «уязвимость».

Будем считать, что «уязвимость» – метафора особого отношения к миру самому по себе (если можно что-то сказать о мире «самого по себе»), к себе самому, и к миру в самом себе. А слова, которые мы выше перечислили, выражают различные оттенки этого отношения.

Когда писал настоящее эссе, ничего не знал о Брене Браун, профессоре университета Хьюстона, и о том, что и она признаёт «силу уязвимости».

Брене Браун говорит о том, что все мы одиноки, но даже несмотря на это, важнейшую часть нашей жизни составляют отношения – с собой, с миром, с людьми. Но там, где мы ступаем на поле отношений, мы ступаем на поле уязвимости.

Достоин ли я любви? Достаточно ли хорош мой выбор? Есть ли у меня силы справиться с грядущей жизненной бурей? И тому подобные сомнения по кругу.

Долгие годы исследований помогали Б. Браун выделить две группы людей – тех, у кого есть чувство любви, принятия и достоинства, и тех, у кого с этим большие проблемы. Люди из первой группы способны на большие чувства и настоящие поступки. Люди второй группы часто зацикливаются на горе, страхе и чувстве отверженности.

Анализ людей из этих двух групп помогли Б. Браун выяснить, что эти две крайние позиции во многом связаны с отношением человека к своей уязвимости.

У Варгаса Льосы есть роман под названием «Праздник козла», посвящённый событиям в Доминиканской Республике в период правления Рафаэля Трухильо, одного из самых одиозных диктаторов в истории.

Достаточно сказать, что в столице страны, переименованной в Сьюдад- Трухильо (город Трухильо), был установлен светившийся ночью электрический знак с надписью «Бог и Трухильо», который со временем был изменён на «Трухильо на земле, Бог на небесах».

К чему стремится классический диктатор, типа Трухильо. К тому, чтобы ему лично принадлежали все деньги и все женщины этой страны, к тому, чтобы ни один мужчина в этой стране не мог называть себя «мужчиной», к тому, чтобы все признали, в этой стране он один обладает абсолютной неуязвимостью

… другой вариант, как из-за своего очередного вожделения Зевс остановил само Время …

Чем это обычно заканчивается, чем закончилось в случае с Трухильо, известно: покушением, убийством (что случается в случае с Зевсом, мы уже знаем).

Стало ли это уроком для других? Скорее, не стало.

Парадоксально, как бы не был ты силён, какими бы ресурсами не обладал, если нет у тебя спасительной «пятки» (спины, голени, запястья), ты уязвим с ног до головы, и никакая защитная броня тебя не спасёт.

Одним словом, да здравствует уязвимая пятка!

Не раз приходилось писать о скульптуре Сальвадора Дали «Венера со вставными ящиками».

Откуда берутся эти ящики?

Возможны различные варианты, коснусь только двух.

Традиционное общество, традиционная семья с детства вживляют ребёнку (и мальчику, и девочке, каждому по-своему) деревянные ящики, чтобы никаких спонтанных поступков, никаких спонтанных чувств, опасно для него, а ребёнок (мальчик по-своему, девочка по-своему) став взрослым и прожив целую жизнь может даже не подозревать, что в нём живут (вопреки всему, не умирают) живые чувства, заглушённые этими деревянными ящиками.

Второй вариант. У человека (и у мужчины, и у женщины, у каждого по-своему) не было деревянных ящиков, он (она) был открыт к проявлению искренних чувств, но жизнь, Другой нанесли обиду, ранили, предали, боль долго не проходит, и человек (и мужчина, и женщина, каждый по-своему) сам, по собственной инициативе вживляет в себя деревянные ящики. Чтобы больше не повторились обида, предательство, чтобы избежать боли.

В этом смысле скульптуру Сальвадора Дали следовало бы назвать «Венера со вставными ящиками или как избежать уязвимости».

Мир, в котором мы живём, продолжает оставаться мужским, не в том смысле, что он направлен против женщин, а в том смысле, что прямо или косвенно считается, что мужское доминирование – наиболее разумный способ регуляции взаимоотношений между мужчиной и женщиной, как в обществе, так и в семье.

Так и хочется воскликнуть, бедные, бедные мужчины, многие из вас сегодня (вчера была другая «река» времени) стали тяготиться ролью мужчины, сконструированной культурой (в той «реке» времени), многие из вас готовы соскочить (и соскакивают) из предписаний этой роли, но ничего не поделаешь, приходиться подчиниться предписаниям исторической традиции.

А что это означает? Необходимость мимикрировать, притворяться не только перед другими, перед самим собой, притворяться, что они, мужчины, неуязвимы, что у них надёжная броня.

А чем это заканчивается? В лучшем случае битьём посуды и криками на кухне, в худшем – психлечебницей и самоубийством.

Продолжу с «бедными, бедными, мужчинами». Большинство из них (подавляющее большинство) жаждут неуязвимости. Сознательно или бессознательно, они уверены, Чарльз Дарвин, придумал теорию естественного отбора про них мужчин. Слабый умирает, или если хотите, отмирает, сильный выживает. Жизнь – борьба, мужчина, способный бороться, – двигатель прогресса. Именно на мужчину постоянно кто-то ополчается, пытается отобрать его статус, его имущество, его женщину, приходится давать отпор, чтобы защитить свой статус, своё имущество, свою женщину.

Слово «мужчина» в этом смысле стало синонимом «неуязвимости», и, соответственно, «уязвимость» – признаком не настоящего мужчины, «недомужчины».

Спасибо феминизму, позволил мужчине стать нормальным человеком, в том числе, не бояться уязвимости, следовательно, не бояться Другого, не воспринимать его только как врага.

В той «реке» времени, практически каждый мужчина хотел быть подобным Ахиллесу, но без его пятки, иначе говоря, совершать великие поступки, завоёвывать, присваивать, оставаясь неуязвимым.

Может быть, в новой «реке» времени, мужчины поймут, что в «пятке» Ахиллеса, не только его уязвимость, но и его человечность, благодаря той же уязвимости.

Может быть, на место прошлого обаяния неуязвимости, обаяния быть сильнее Другого, придёт обаяние уязвимости (открытости) перед Другим, которого не следует остерегаться.

В моём воображении импрессионизм – не просто направление в истории изобразительного искусства, а великое открытие-прозрение в мировой культуре.

Оно было открыто-прозрето в Франции, нашло отзвук во всём мире, оказалось всечеловеческим, глубинно человеческим.

На место «остановись мгновение – ты прекрасно», пришло «мгновение –ты прекрасно, потому что преходяще, потому что тебя невозможно остановить».

А «преходящее» прекрасно, потому что «уязвимо», потому что «ранимо» и «хрупко».

В японской культуры, в японском изобразительном искусстве, есть направление, которое получило название укиё. Оно зародилось в XVII веке, продолжается до сих пор. Оно включает в себя огромное количество имён выдающихся живописцев и графиков.

Изначально укиё означало «плывущий мир», это значение не исчезло, но к нему стали прибавляться, переплетаясь, ассоциативно отсылая друг к другу, такие значения как «мир скорби», «юдоль печали», и одновременно (в другие века, в других культурных ситуациях) «мир мимолётных наслаждений», «мир преходящих мимолётных наслаждений».

В моём воображении – в неэвклидовом пространстве культуры – укиё соседствует – параллельные, которые пересекаются – с импрессионизмом.

Пересекаются они в значение «красота мимолётности-уязвимости мира».

Внук, в переписке со мной, сослался на неизвестного мне философа Тимоти Мортона, и добавил собственный комментарий.

В культуре часто происходит истолкование истолкованного, истолкование истолкованного истолкованного и т.д. Это естественно, только так возникает связь времён, только так возникает континуальное время культуры.

Итак, когда-то на нашей планете жили мамонты, в какой-то момент они вымерли, предположим, какой-то из мамонтов оставил след, в наши дни этот след мамонта обнаружил проницательный следопыт, он сохранил этот след и пригласил учёных разобраться, эти учёные подтвердили, что это действительно след мамонта, и ещё они разъяснили, что этот след мамонта позволяет нам скорректировать наши знания об эволюции, и, тем самым, о месте человека в мироздании. Эта рациональная, а ещё в большей степени эмоциональная информация, попала к моему внуку, через него ко мне, и я заново пережил эту цепочку информации, не столько рациональную, сколько эмоциональную, и подумал (почувствовал, мысль-чувство) о том, что наше присутствие (не забудем, что это обычное слово, одновременно перевод на русский язык важнейшего понятия Мартина Хайдеггера «dasein») в этом мире прежде всего означает нашу восприимчивость, нашу чувствительность (одна из модификаций «уязвимости») ко всеобщей связи вещей в этом мире, в данном случае восприимчивость к цепочке от мамонта к следопыту, далее к учёному, далее к моему внуку и ко мне.

Странная, почти фантастическая цепочка, которая убеждает, что континуальное время культуры держится на нашей восприимчивости, на нашей чувствительности, на нашей интуиции (по Бергсону) всеобщей связи времён, иначе возникают смертельные разрывы, и мы теряем связи сначала с миром вокруг, потом с собственным прошлым, потом с нашими близкими и родными, потом с самими собой.

Есть ещё один чрезвычайно важный для меня аспект в переписке с внуком на темы «Тимоти Мортона». Дело в том, что в своём комментарии, внук напомнил, что пишет эти строки приблизительно в дни годовщины смерти его бабушки, моей жены, о которой он слышал не только от меня (в большей степени от меня), но и от других.

Ещё один момент, хронология, которую должен признать культурной игрой (возможно, игрой в бисер), не более того.

Так вот внук родился в том же году, в котором ушла из жизни его бабушка, моя жена, ровно через 5 месяцев: 17 апреля – 17 сентября.

Кто-то может упрекнуть меня в том, что придумываю фантастическую цепочку от мамонта к самому себе, к своей жене, к своему внуку.

Не спорю, но я и пытаюсь доказать, что на этой чувствительности, на этой цепочке принятия и любви строится человеческая культура практически каждого из нас, который способен создать собственный континуум всеобщей связи.

Если поверить Брене Браун, кто-то выпадает из этой цепочки своим тотальным скепсисом, неумением принять, простить и полюбить.

И история с климатом, о которой сегодня столько говорят, проверка на то, насколько человек, человечество способны сохранить это континуальное пространство, которое невозможно без поступков чувствительного (экологически чувствительного) и уязвимого человека (мужчины и женщины в равной степени)

Насколько могу судить, в английском языке есть два слова, так или иначе передающие смысл слова «уязвимый»: «sensitive» и «vulnerable».

В азербайджанском языке такого слова нет, но, как известно, в том или ином языке слова придумываются или используются близкие по смыслу, когда возникает необходимость высказать новый смысл или выразить новое чувство.

Мой молодой коллега, который знает и чувствует азербайджанский язык лучше меня, признавшись, что такого слова нет, предложил такой вариант yaralana bilən, что буквально означает «могущий быть ранимым».

Кто знает может быть эти два слова когда-нибудь объединятся и станут прилагательным, которое войдёт в словари азербайджанского языка в значении «уязвимый»

В одной статье, посвящённой памяти женщины, которая была активным деятелем «зелёного движения», прочёл: «она была честной и ранимой».

Кстати, в той же статье сообщалось, что женщина завещала свои органы в качестве донора, и она теперь продолжает жить в других людях.

То ли случайно, то ли благодаря настройке моей локационной системы, всё чаще слышу о том или ином человеке «он (она) ранимый» в значении достоинства, а не слабости.

На мой взгляд, любовь – это взаимная уязвимость, и она исчезает, мгновенно улетучивается в тот момент, когда один (одна) из двух начинают пугаться этой уязвимости, а по существу остерегаться то ли другого, то ли самого себя.

И последнее, что мне хочется сказать, в «не подводя итогов».

Три тысячи лет отделяют Ахиллеса из «Илиады» и Джейка из «Фиесты».

Многое их сближает (друзья по несчастью?!), много разделяет. Разделяет, на мой взгляд, историческая, социальная, психологическая, ментальная, прочая, прочая ситуация «до войны» – «после войны».

Спорить на эту тему бессмысленно. Тот, кто поверил, тот поверил с самых первых моих строк, кто не поверил, не поверит, даже если – маловероятно – прочтёт весь текст.

Кто поверит, начнёт самостоятельно находить новые доводы, новые аргументы в «реабилитацию уязвимости» и вскоре удивится, как много этих доводов, и почему он сам позволял себе в этом сомневаться.

На страницу:
6 из 9