bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
37 из 47

В конце концов, сэр, в конце концов, Мозес, если ты еще этого не знаешь, любые вопли обречены рано или поздно стихнуть, – эту вселяющую оптимизм мысль можно было додумать как-нибудь после, а пока – мягко покачиваясь и радуясь, что еще не скоро, во всяком случае, не сейчас, не сию секунду – сидеть, иногда поворачивая голову или поднимая глаза, чтобы еще раз увидеть быстрый и строгий взгляд из-под очков –

– послушайте-ка, мама, сколько же еще можно сердиться, ну, возьмите хотя бы пример с того же Ноя, который, надо думать, и сам в конце концов привык и приспособился, то есть научился смотреть на самого себя, как на небольшую часть Сложившихся Обстоятельств – во всяком случае, он не подавал виду и вел себя так, словно ничего особенного не произошло, или, вернее, что все, что произошло, произошло именно так, как и следовало, так что добродетель оказалось все-таки чем-то весьма и весьма платежеспособным, на чем можно было приобрести кое-что существенное, например, возможность дышать и плыть в то время, как все остальные уже давно захлебнулись и пошли на корм рыбам, – и тут, кстати, еще оставался вопрос, не помогло ли ему в этом именно отсутствие определенной профессии, потому что как не крути, а «праведник», если я не ошибаюсь, это вовсе не профессия, а, вероятно, все же почетное звание, нечто вроде заслуженного артиста, ну да, нечто вроде этого, но уж если вы так настаиваете, то отчего бы и нет? В конце концов, меня не слишком затруднит приобрести какую-нибудь пустячную специальность, – надеюсь, она украсит соответствующую графу лучше, чем этот безнравственный прочерк – например, я мог бы избрать своей профессией езду в общественном транспорте и стать пассажиром, к тому же, пассажиром с большой буквы, похоже, у меня к этому призвание (иначе, чем объяснить, что я словно прилип сейчас к своему рабочему месту и ни в коем случае не тороплюсь его покинуть?), – к тому же, это вполне почетно, потому что не каждый пассажир – Пассажир, и уж конечно, не все умеют отнестись к своим обязанностям с надлежащей добросовестностью, которая требуется в этом случае… Вот так бы и сидел, не вставая и не заботясь ни о чем, – во всяком случае, до той минуты, как на горизонте появится вестник с оливковой веткой в руке. Плыл бы, пока плывется, ускользнув на полчаса из-под власти Времени, которое, правда, самим своим отсутствием наводило на соблазнительную мысль о не знающем оглядки мужестве, которое, впрочем, больше походило на глупое бахвальство, не давая нам позабыть, что не стоило пренебрегать тем, что иногда обладало чудесной способностью превращать нас в людей, вырывая из-под власти закона причинности, отдав должное древним, которые упорно ставили мужество впереди всех прочих добродетелей, – например, впереди щедрости или сострадания, – хотя я подозреваю, что они делали это скорее оттого, что им легче было переносить бремя неизбежного, ведь каждая неизбежность имеет, конечно, свое собственное лицо. И получается, что жить и страдать в центре хрустальной сферы, подчинившись ее вечному круговороту, гораздо проще, чем сознавать себя мыслящим тростником, безнадежно затерявшимся где-то посередине бесконечного болота Вселенной. То-то и хитрый коринфянин, плюясь и вкатывая свой камень, мог с легкостью плевать в сторону Олимпа, ибо его мужество было действительно чем-то, что опиралось на плавное движение волшебного шара, который все же не покушался отнять у него самого себя, и кто бы из нас не захотел быть последней тенью в царстве вечного мужества, а не оставленным на волю ветра тростником?..

Жаль, конечно, не существовало на свете Музея Риторических Вопрошаний.

И тем не менее, кто бы стал сомневаться, сэр? Кто бы стал сомневаться, Мозес? Разве не все древние добродетели давно обернулись хорошо подогнанными масками, которые, правда, никто и не собирается снимать, пообвыкнув в них за три тысячи лет, к тому же нельзя, в самом деле, ходить среди себе подобных с таким вот беззащитным лицом, – это и неприлично, и опасно, – и тут не помогали даже сомнительные утешения вроде тех, что, по крайней мере, теперь мы знаем, чем отличаются друг от друга литература и жизнь: одна из них оказалась похожей на вполне сносный бал в институте благородных девиц, другая – на дом терпимости, где даже дверные ручки выглядели до смешного непристойно.

Потому что мужество и благородство, сэр, приличны только возле бездонных бочек или ускользающих из рук камней, – в конце концов, они родные дочери Вечности и не нуждаются в дополнительных санкциях, тем более, от этого надутого мира, где приличное человеческое лицо такая же редкость, как и доброе слово. Поэтому не стоит больше сердиться, мама, конечно же, я пойду завтра в школу, мимо К. моста и Площади, по лучшей в мире К. набережной, а там дворами, до чугунного забора, в таинственный полумрак раздевалки, английский, физкультура, арифметика, пение, пирожки с повидлом, медная пряжка врезается под ребра, фантики на широком подоконнике тесной уборной, грязная чернильница и белый бант, который занимал совершенно определенное место, придавая особый смысл и вечности, и вечерним прогулкам, – так что, пожалуй, нельзя было отличить одно от другого – этим бесцельным и всегда одиноким прогулкам, которые начинались где-нибудь от Б. и неизменно двигались в сторону П., по Л. переулку, петлей захватывая небольшой парк, а там уже вышивали необъяснимые узоры, петляя безо всякой видимой цели через дворики, сквозные парадные и пустые переулки, поднимались на заброшенные чердаки и громыхающие под ногами крыши, откуда был виден угрюмые стены Д. и сверкающий К., пока, наконец, солнце ни начинало скатываться на запад, напоминая о завтрашнем дне, сказано тебе было гулять во дворе, где ты только шлялся, мой руки и сейчас же за стол, и не забудь показать дневник, кто так держит вилку, подожди, придет отец, тогда узнаешь, и завтра то же, что и сегодня, и вчера то же, что и завтра, но это совсем не так страшно, как может показаться, потому что, вкатывая очередной камень, можно вспомнить, как стучали твои подошвы по пустому Л. переулку или вновь пройти весь путь от П. до У., можно было видеть, несмотря на заливающий глаза пот, как бледнеют над головой звезды и медленно разгорается над кромкой гор заря, – вот тронулся и, исчезая, поплыл мимо тебя туман, вспыхнула под лучами еще невидимого солнца вершина Оссы, и первая птичья трель донеслась из долины, где еще лежал синий сумрак. Пусть слепой валун вновь катится вниз по тропе, где уже никогда не будет расти трава, я спущусь за ним, чтобы начать все сначала, но не прежде, чем успею увидеть, как вскипел на горной кромке самый край солнца, – право же, мне не о чем жалеть и нечего бояться, ведь время здесь, и в самом деле, только отражение Вечности, потому-то так легко отличить от прочих голоса тех, кто, стоя по пояс в воде, умирает от жажды или в который раз толкает перед собой тяжелый камень, вот и один из них шепчет распухшими губами: что ж, раз так, то, следовательно, еще раз… – и, право же, не стоило бы спрашивать его «зачем», потому что для него этот вопрос не имеет никакого смысла, – посмотрите, мама, может он поможет вам хотя бы ненадолго забыть, что есть правые и виноватые, потому что мир, кажется, устроен гораздо проще, а раскаянье нисколько не свидетельствует о действительной вине, точно так же, – как не упустил бы случая вставить Ру, – как наши ощущения нисколько не свидетельствуют о существовании материи, о чем, право же, не стоит сожалеть, ибо – перефразируя успокоительный рецепт sovoir vivre, – следовало бы принимать вещи такими, как они есть, открываясь нам навстречу, а вовсе не такими, как они выглядят, поворачиваясь к нам спиной, ради сомнительного единства сомнительной Истины.

Впрочем, об этом лучше было бы как-нибудь потом, к тому же у Мозеса это бы получилось гораздо лучше, тем более что и автобус уже повернул, и при этом, именно туда, куда ему и следовало, а он еще не удосужился посмотреть, в какой карман засунул телефонную карточку, и хотя времени впереди была еще целая вечность, но все же следовало бы собраться и быть готовым, – какие тут сомнения, сэр? – ну, хотя бы для того, чтобы отвлечь себя от назойливости этого слова, – которое приходило не снаружи, а изнутри, рождаясь с каждым ударом сердца, так что требовались немалые усилия, чтобы не прокричать его во всю силу легких, во все эти дремлющие уши, в этот дождливую тьму, в эту подступающую ночь, обещавшую быть бесконечной и неласковой, – и которое, тем не менее, все равно больше походило на звук эоловой арфы, когда ветер касался ее струны, то порывисто, то трепетно, то нежно, то почти умирая.

Эолова арфа, скрытая в самой глубине сердца. В самой недоступной его глубине.

122. Филипп Какавека. Фрагмент 401

«Сколько бы ни путала метафизика сны с явью, сколько бы ни приписывала своим грезам реальность, а в глубине души она всегда помнит, что сон – это сон, а реальность – нечто прямо снам противоположное, ей неподвластное, враждебное и чужое. Перед лицом этой реальности, метафизика всегда чувствует себя в роли беглянки, хотя, по правде говоря, что может быть нелепее: та, которой принадлежит весь мир, бежит сломя голову, спасаясь от неутомимой погони! Чувствует ли она, что ее власти над временем, пространством и Судьбой не хватает чего-то очень существенного, или, быть может, что есть какая-то совсем другая власть, или даже еще хуже – другое время, другая Судьба, другое пространство, о которых ей ничего не дано знать? Тревожит ли ее неспособность отказаться от грез и пойти навстречу реальности?.. Как бы то ни было, метафизика – вся испуг, вся трепет, вся – ожидание неизбежного. Ей следовало бы, наверное, затаиться и умолкнуть, – но как раз этого-то она и не умеет. Не петь и не славословить – значит для нее то же, что и умереть. И она поет, чувствуя за спиной холодное дыхание того, что называют реальностью, шорох неотвратимо приближающихся шагов. Если бы только научиться превращать это чудовище в сны! Но вся беда в том, что реальность охотно позволяет превращать себя во что угодно. Облекаясь в любые образы и одеяния, она, как и прежде, не устает угрожать Божественной свободе сновидений, обрушивая на них стрелы из своего безмолвного и невидимого царства».

123. Братец Мозес и братец Мартин

– А, это ты, Мозес, – сказал доктор Цирих, когда Мозес, протиснувшись между дверным косяком и санитаром, переступил порог карантинной палаты. – Пришел проведать товарища по несчастью?.. Очень мило с твоей стороны.

– Я тоже так думаю, – Мозес присел в ногах лежащего. – Очень мило… Как вы тут?

– Отменно, – ответ доктора не давал, впрочем, собеседнику никакой уверенности в том, считать ли эту характеристику положительной или, напротив, крайне негативной.

– Ну, я пойду, – сказал медбрат, открывая дверь. – Постучите, когда понадоблюсь.

– Обязательно, – кивнул, не посмотрев на него, Мозес.

Полуоткрытые жалюзи на окнах превращали палату в некое подобие зебры. Едва слышное гудение кондиционера напоминало легкий шум морского прибоя.

– Ты видел? – сказал доктор Цирих, когда за санитаром закрылась дверь. – Они приставили ко мне медбрата, да еще из боксеров, как будто это может меня остановить, если я решу отсюда улизнуть.

В голосе его послышалось легкое раздражение.

– Таков порядок, – вздохнул Мозес.

– Мозес, – сказал Цирих с некоторым укором. – Неужели и ты тоже?

– Что? – спросил Мозес.

– Что, – передразнил его доктор Цирих. – Поддался общему мнению, что нет ничего лучше порядка, верно?.. А между тем, я могу назвать тебе, по крайней мере, три вещи, которые гораздо лучше какого-то там порядка.

– Порядки бывают разные, – уклончиво ответил Мозес, пропуская мимо ушей предложение доктора.

– Я пошутил, Мозес, – доктор сел и откинулся на спинку кровати. – Хотя мне почему-то кажется в последнее время, что все порядки, безусловно, условны. Единственный порядок, с которым можно согласиться безусловно, это тот, который устанавливают Небеса, хотя с обыденной точки зрения этот порядок скорее напоминает хаос.

– Как раз с этим я могу согласиться.

– Вот видишь, – сказал Цирих явно с некоторым интересом. – Оказывается, мы с тобой иногда тоже можем найти общий язык.

– Я этого, кажется, никогда не отрицал.

– Еще как отрицал, – Цирих негромко засмеялся. Смех этот, впрочем, больше напоминал негромкое тявканье небольшой комнатной собачки, сбитой с толку неожиданным приходом гостей.

– И все же, как странно порой устроен этот мир, – задумчиво продолжал он, сложив на груди руки. – Начинаешь с того, что лезешь на подоконник, чтобы подышать свежим воздухом, а кончаешь тем, что ломаешь чужие пальцы, хотя это никаким образом и не входило в твои планы… Ты знаешь, что я сломал санитару палец?

Мозес кивнул.

– Конечно, – сказал доктор Цирих с некоторой обидой. – Если бы это сделал какой-нибудь хабадник в нестиранной кипе, то все приняли бы это как должное. А вот когда палец ломаю я, то поднимается такой шум, словно меня застукали возле Западной стены за раздачей «Нового завета».

– Никакого особенного шума не было, – возразил Мозес.

– Еще не было, – Цирих поднял палец вверх. – Еще, Мозес… Впрочем, достаточно посмотреть на эту тюремную камеру, чтобы убедиться, что я прав…Только не говори мне, что таково требование порядка – брать и запирать ни в чем не повинного человека в карантинную палату с замком!.. А, кстати, Мозес. Что это у тебя тут такое? – спросил он, показав пальцем на грудь Мозеса. – Неужели английская булавка?

– Она самая.

– Господи, и ты до сих пор молчал… Не мог бы ты одолжить мне ее до вечера?

– Разумеется, – Мозес снял с куртки булавку и протянул ее доктору Цириху. – Зачем она вам?

– Военная тайна, –Цирих опять засмеялся.

– Военная тайна, – повторил Мозес. – Хотите, наверное, опять на кого-нибудь напасть и сломать ему еще один палец?

– Это произошло случайно, Мозес, – сказал Цирих, пряча булавку под подушку. – Не надо было называть меня «немецкой свиньей» и «чертовым гоем».

– Ах, вот оно что, – Мозес с удивлением покачал головой. – Это, значит, было после того, как я уже ушел… А я и не знал. Вам надо было рассказать все доктору.

– Еще чего. Зачем? Он назвал меня «немецкой свиньей», а я сломал ему палец. Вот и все. Я считаю, что мы квиты. Мир вообще устроен гораздо проще, чем думают многие люди, Мозес. Он, скорее, двухмерен, чем трехмерен. И знаешь, почему? Потому что Бог, будучи сам простым и ясным, не очень любит все эти богословские сложности, от которых у нормального человека только болит голова.

Странно было, пожалуй, слышать это из уст доктора теологии.

– Скажите еще, что Он сам одномерен, – сказал Мозес, тоже слегка понизив голос, словно Небеса могли услышать его и неправильно понять.

– Совершенно справедливо, – согласился Цирих. – Так и есть. Бог одномерен, а человек трехмерен и именно отсюда происходят все наши несчастья… Выражаясь фигурально, конечно, – добавил он, заставив Мозеса с сожалением слегка пожать плечами.

Полосатая тень от жалюзи делала его лицо почти неузнаваемым. Рассыпанные по плечам волосы, казалось, излучали серебряное сияние.

– Я подумаю над этим, – сказал Мозес. – Странно только, герр доктор, что вы, кажется, вспомнили сейчас заповедь око за око. Разве же это евангельская заповедь?

– Дорогой мой, – доктор Цирих произнес это мягко и даже несколько снисходительно. – Заповедь око за око никто и никогда не отменял по той простой причине, что она неукоснительно подтверждает установленную Небом справедливость, которая должна царить на земле. Другое дело, если вы вдруг захотите подняться выше этой ограниченной, человеческой справедливости и исполнить то, к чему призывает нас всех Христос. Беда только в том, что это мало кому удавалось, Мозес., – добавил он весело, словно и не думая огорчаться этим известием. – Это, знаешь ли, как бутерброд, который всегда падает на пол. Никто и никогда не видел бутерброд, который упал бы на потолок, хотя я подозреваю, что Небеса, на самом деле требуют от нас именно этого.

– Швыряться бутербродами? – уточнил Мозес.

– В переносном смысле. Ты, кажется, что-то хотел сказать, Мозес?

– Только то, – Мозес обрадовался, что сразу нашел для ответа нужные слова, – только то, герр доктор, что иногда мне кажется: ваша вера не дает человеку ни единого шанса почувствовать под ногами твердую почву.

– Кроме одного, – быстро возразил доктор Цирих. – Кроме одного, Мозес. Она дает нам возможность довериться Богу.

– Я бы мог, пожалуй, кое-что возразить на это, но в целом… в целом… – начал было Мозес, но Цирих быстро перебил его.

– Оставь, Мозес, – он махнул рукой. – Мы уже сто раз обсуждали все это, и при этом, кажется, без всякой пользы. В конце концов, не будет ничего страшного, если каждый из нас останется при своем.

– Как хотите, – Мозес немного удивился, что доктор Цирих проявил вдруг такую несвойственную ему покладистость. – Может, вам что-нибудь надо принести, доктор?.. Скажите мне, и я сейчас же принесу все, что вам надо.

– Если тебя это не затруднит, Мозес, – сказал доктор, косясь на дверь, словно боялся, что кто-нибудь может его услышать, – то я как раз хотел попросить тебя об одной услуге.

Он спустил с кровати ноги и, наклонившись к Мозесу, сказал почти шепотом, как будто собирался сообщить собеседнику что-нибудь не совсем пристойное. – Не мог бы ты сегодня вечером не закрывать дверь в свою комнату, Мозес?.. Разумеется, если это не покажется тебе слишком бестактным.

– Конечно, сэр, – кивнул Мозес, слегка все же растерявшись от этой странной просьбы. – Сделайте такое одолжение, герр доктор.

– Вот и чудесно. Надеюсь, все это останется между нами.

– Само собой. В конце концов, вы ведь не собираетесь сжечь нашу клинику или взять весь персонал в заложники?

– А это уж как получится, – и доктор мягко улыбнулся.

– Ну, смотрите, – сказал Мозес, так словно он вполне поверил этой располагающей к себе улыбке. – Между прочим, я заметил, что с докторами теологии вечно случаются какие-то неприятные истории… Помните этого преподобного Фрича, который уверял всех, что от зубной боли помогает семнадцатая глава Матфея, а от бессонницы – пятая глава Луки?.. Он умер, когда отказался от операции и решил вылечить свой аппендицит чтением «Пространного катехизиса».

История, которую долго обсуждали на всех этажах клиники.

– Идиотов хватает везде, – сказал доктор Цирих. – И хотя иногда мне кажется, что они проберутся даже в Царствие Небесное, я верю, что у Господа хватит сил, чтобы этого не случилось.

Мозес согласно кивнул:

– Идиотизм – великая сила. Во всяком случае, так написано в «Меморандуме Осии»… Помните, я вам рассказывал?

– Лучше бы там было написано, как с ними бороться, – проворчал герр Цирих.

– А там и написано.

– Интересно, и как?

– Сейчас, – сказал Мозес, вспоминая. – Там написано обрати его себе во благо подобно тому, как Всемогущий обращает во благо человеческую глупость.

Именно так, сэр. Обрати его себе во благо, подражая Святому, у которого все имеет тайный смысл и непреходящее значение.

– Интересно, – герр доктор внимательно посмотрел на Мозеса. – Очень, очень интересно, Мозес.

– Мне тоже так показалось, – сказал Мозес.

– Кстати, что это за рыба, о которой ты говорил сегодня на подоконнике?.. Или это опять всего лишь какая-то метафора?

– Хорошенькая метафора, – Мозес внезапно зябко поежился. – Да она чуть не съела меня сегодня. Наверное, это было тогда, когда вы стали говорить про голос, который вас куда-то звал…

– Про голос, – сказал Цирих. – А разве я говорил тогда что-нибудь про голос?

– А разве нет? – сказал Мозес. – Конечно, говорили. Вы сказали – это был голос, который звал меня… Во всяком случае, вы так сказали, когда мы стояли на подоконнике… Неужели забыли?

Наступившее затем молчание лучше всего прочего свидетельствовало о том, что доктор Цирих, конечно, все прекрасно помнит.

– Это был голос моего возлюбленного сына, – глухо сказал он, наконец, испустив глубокий вздох. – Он звал меня, надеясь, что я сумею ему помочь.

Он вновь тяжело вздохнул.

– А я и не знал, что у вас есть сын, – Мозес попытался представить себе этого самого сына, который взывал где-то о помощи, тогда как ветер доносил его вопли до слуха безутешного отца…

– Возлюбленный сын, – уточнил Цирих. – Я сам, Мозес, узнал об этом совсем недавно, но ведь это не причина делать вид, что ничего не произошло?.. В конце концов, Небеса лучше нас знают, куда и когда нас следует вести, уж с этим-то, я уверен, ты согласишься?

– Конечно, – сразу согласился Мозес. – А как же иначе? Будем надеяться, что они отведут нас куда надо и с вашим сыном будет все в порядке.

– Будем надеяться, – повторил доктор Цирих и добавил без всякой связи с предыдущим. – Спектакль, кажется, начнется в семь, Мозес… И кто теперь, интересно, будет играть тень отца?

– Франтишек Мойва, кажется. Доктор посадил его учить роль, но, боюсь, что одного дня для этого будет недостаточно.

– Вне всякого сомнения, – подтвердил Цирих и добавил, уточняя:

– Значит все-таки в семь?

– Так написано на доске объявлений. Ровно в семь… – Интересно, чему вы теперь улыбаетесь, герр доктор?

Доктор Цирих и в самом деле улыбался слегка кривой и, пожалуй, даже немного злобной улыбкой. Потом он еще ближе наклонился к Мозесу и сказал:

– Просто вспомнил, как удачно связал тебя тогда узлом Ее королевского величества.

Его хихиканье почему-то показалось Мозесу немного обидным.

– Между прочим, я мог задохнуться, – он слегка отодвинулся от улыбающегося доктора теологии.

– Но ведь не задохнулся же? – весело сказал тот, словно давая понять, что не видит в том происшествии ничего особенного.

Последовавшее молчание было коротким и закончилось замечанием доктора, который вновь без всякой связи с тем, о чем только что шел разговор, сказал:

– Как это все-таки странно – оказаться в один и тот же день и час на одном и том же подоконнике и в одной и той же клинике…Ты так не думаешь, Мозес?

– Пожалуй, – сухо согласился тот, чувствуя еще небольшую досаду от предыдущих слов доктора.

– Можно подумать, что мы с тобой теперь что-то вроде двух названных братьев… Подоконниковые братья, которые свалились с одного подоконника… Я думаю, не будет ничего удивительного, если после этого я стал бы называть тебя «братец Мозес», а ты меня – «братец Мартин».

Он негромко засмеялся и Мозес вновь подумал о маленькой собачке, которая время от времени подбадривала себя своим же негромким тявканьем.

– Братец Мартин, – повторил он, улыбаясь и представляя, какой шум подняла бы вся его компания, если бы он когда-нибудь назвал при всех доктора Цириха «братцем Мартином». Еще больший шум, должно быть, случился, если бы вместе с братцем Мартиным они организовали религиозное братство, в которое принимались бы все желающие, однако, только после того, как они пройдут все положенные по такому случаю испытания. Прыгание с подоконника. Заворачивание в шторы. Видение чудовищного образа святой Рыбы.

Прыгающие с подоконника, вот как называлось бы это братство, Мозес.

Прыгающие с подоконника, сэр, к вящей славе Божьей.

Прыгающие прямо в объятия Истины.

Он улыбнулся.

– Мне кажется, ты что-то не договорил, брат Мозес, – сказал между тем доктор, внимательно глядя на Мозеса. – Я имею в виду эту твою рыбу, которая хотела тебя съесть… Если это не метафора, то что же это тогда, по-твоему?

– Если это не метафора, – Мозес подбирал нужные слова, – если это не метафора, тогда… тогда…

Конечно, можно было и не отвечать на этот вопрос, сделав вид, что все это просто пустая болтовня, которой не стоит придавать никакого значения. Однако Мозес все же решил иначе.

– Если это не метафора, – сказал он, пытаясь придать своим словам тот вес, который они, по его мнению, заслуживали, – если это не метафора, то это, наверное, образ той реальности, которую утратили в Эдеме Адам и Хава…

– Или, – добавил он, не отводя глаз от испытующего взгляда доктора Цириха, – что-то в этом роде.

– О, – сказал братец Мартин, превращаясь вновь в доктора Цириха. – Ни больше ни меньше.

– Ни больше ни меньше, – подтвердил Мозес.

– Но почему именно рыба? – поинтересовался доктор.

Спросите что-нибудь полегче, сэр. Откуда мне, в конце концов, знать, о чем думают Небеса, прикидываясь рыбами, о которых мечтали бы все рыбаки, чья рука еще не отвыкла от отполированной поверхности стального гарпуна.

– Я думаю, что реальность такого уровня может принимать те формы, которые захочет, – негромко сказал Мозес.

– Вот эта рыба? – спросил доктор.

– Да. Эта самая.

– Ладно, – доктор вновь забрался под одеяло, натягивая его до самого подбородка. – Но почему же тогда она хочет тебя съесть, Мозес?.. Или, ты думаешь, ей больше нечем заняться?

На страницу:
37 из 47