bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
24 из 47

– Я читал, – сказал Мозес. – Там написано: «Немецкая психоневрологическая клиника. Основана в 1988 году доктором таким-то…».

– Доктором Ворвиком, – повторил Аппель.

– Да, – сказал Мозес. – И еще что-то по-немецки… А это правда, что он имел какие-то дела с нацистами? – быстро спросил он, понизив голос и немного наклоняясь к доктору. – Какие-то там опыты или что-то вроде этого… Если это секрет, я, правда, никому не скажу.

– И ты туда же, – доктор Аппель почти с отвращением посмотрел на Мозеса. – И как тебе только не стыдно, Мозес! Пойди сегодня же в библиотеку и возьми там его биографию. В 1945 году ему было пятнадцать лет. Конечно, он мог быть в фольксштурме, но ведь ты же не станешь осуждать за этого пятнадцатилетнего мальчишку?

– В фольксштурме, – задумчиво повторил Мозес, морща лоб. – Я вот что тогда думаю, господин доктор. Если он был в свои пятнадцать лет в фольксштурме, то, может, тогда это он убил дедушку Амоса?..

– Побойся Бога, Мозес, – фыркнул доктор.

– А почему бы и нет? – продолжал Мозес, отвечая на изумленный взгляд доктора. – Вы ведь знаете, что его дедушку тоже убил какой-то мальчишка из фольксштурма, и как раз в сорок пятом году?

– По правде сказать, впервые слышу об этом, – признался доктор.

– Неужели? – удивился Мозес. – А я почему-то думал, что вы знаете. Он подкрался сзади и прострелил ему голову из пистолета. И все потому, что принял его за русского парашютиста. Дедушка вышел из дома, завернувшись в скатерть, потому что вся остальная его одежда сгорела во время налета, а чертов мальчишка подумал, что это парашют – и застрелил его. Дедушку так и похоронили в этой самой скатерке.

– Печально, – сказал доктор Аппель.

– Не то слово. Но самое печальное как раз не это. Самое печальное то, что этот дедушка, между прочим, прожил в Берлине по поддельным документам всю войну, да еще вместе со всей семьей и ни разу не попался. Можете себе представить?

Доктор Аппель посмотрел на Мозеса, вздохнул и ничего не сказал.

– Вот видите, – сказал Мозес.

– Во всяком случае, я уверен, что к доктору Ворвику это не имеет никакого отношения.

– Возможно, что это был и не он, – согласился Мозес.

Доктор согласно кивнул:

– Я в этом уверен.

– Я имел в виду, что это не он застрелил дедушку Амоса, – уточнил Мозес. – Но, с другой стороны, если подумать, что могло помешать ему застрелить какого-нибудь другого дедушку? Какого-нибудь никому не известного дедушку и даже, может быть, известного, и даже не одного?.. Что вы скажите, например, про вашего дедушку, господин доктор? Надеюсь, с ним-то хоть все в порядке?

– Мой дедушка умер в русском плену в пятьдесят первом году, – сказал доктор Аппель, поднимаясь со скамейки и одергивая халат. – Он был обыкновенный пехотинец и уж во всяком случае, не имел обыкновения убивать никаких безоружных дедушек или бабушек.

– Понятно, – сказал Мозес, поднимаясь вслед за доктором.

– И пожалуйста, не забудь еще раз обойти всю территорию, Мозес. Будет обидно, если из-за какой-нибудь ерунды мы ударим лицом в грязь.

– Вы уже это говорили, сэр, – напомнил Мозес.

– И повторю это еще сто раз, – сказал Аппель. – Обойди всю территорию, и чтобы не было ни одной бумажки, ни одной пивной банки. И пожалуйста, привяжи Лютера на заднем дворе. Не ровен час, он испортит нам весь праздник.

– Будет сделано, сэр. Ни одной банки. Вы же видели, что мы навели вчера такой порядок, что даже доктор Фрум не нашел, что сказать. Не думаю, чтобы со вчерашнего дня что-нибудь изменилось, но я, конечно, пойду и все проверю еще раз. Мало ли что, в самом деле, сэр. Иногда действительно случаются вещи совершенно необъяснимые. Только ты успел убрать, как через десять минут видишь, что все опять завалено первоклассным мусором. Я только хотел попросить вас, если это можно, об одном одолжении, – продолжал он, не делая паузы и не меняя интонацию. – Небольшое одолжение, сэр. Потому что это уже просто невозможно терпеть. Она воняет так, что иногда просто не хочется больше жить. Я имею в виду творожную запеканку, сэр. Чувствуете, какой запах?

Доктор Аппель поднял нос и несколько раз быстро втянул воздух.

– Нет, – сказал он, – мне кажется, я ничего не чувствую.

– Тогда вам придется поверить мне на слово, сэр. Сделайте такое одолжение, потому что это просто ужасно. Подгоревший творог, сэр. Он воняет, как в Аду. Но ведь мы-то с вами еще кажется не в Аду, сэр?

– Надеюсь, что пока еще нет, – улыбнулся доктор.

– Тогда к чему нам этот запах, сэр? Попросите, чтобы ее вычеркнули из нашего рациона, и вы увидите, как благотворно это отразится на здоровье наших пациентов.

– Значит, творожная запеканка, – сказал доктор. – Творожная запеканка. Ладно, я попробую что-нибудь сделать. Хотя это, конечно, не в моей компетенции, Мозес.

– Мы все будем вам крайне признательны, – сказал Мозес, чувствуя, как к нему возвращается хорошее настроение. – И я, и все остальные.

98. Филипп Какавека. Фрагмент 413

«Странная тревога посещает меня время от времени, чаще под утро, когда сон делается глубже и становится похож на обморок: не проспать бы трубы Страшного Суда! Эта тревога шевелится на самом дне колодца, куда я опускаюсь в окружении своих сновидений. Она гонит меня прочь от земных образов и заставляет просыпаться, чтобы увидеть, как начинает разгораться за окном новый день. – И верно: есть ли дело серьезнее, чем Страшный Суд? Его сито просеет всех – живых и мертвых – с их делами и помыслами, его метла пройдет по всем уголкам и закоулкам, и тогда мир будет оставлен и забыт, словно выброшенный на помойку отслуживший свой век чайник. Блуждая среди своих снов, окунаясь в их мерцающий свет, я, быть может, вдруг услышу тогда, как проступает сквозь них тишина, которую не слышало еще ни одно человеческое ухо. Тогда я проснусь, чтобы вернуться в этот мир, – так возвращаются в парк после большого праздника, о котором напоминают только конфетные обертки, да неубранные стулья, где сидели музыканты, так проходят по осеннему пляжу, где под дождем мокнут забытые шезлонги. – Что же делать теперь, когда все закончилось, и мир пуст, и труба уже никогда не позовет меня на Суд?

Иногда мне начинает казаться, что я уже проспал ее».

99. Опять кое-что об Истине

Мертвая тишина за дверью библиотеки сразу его насторожила. Он немного постоял, прислушиваясь, затем осторожно взялся за ручку. Дверь, как и следовало ожидать, была заперта. Он подергал ее еще раз и только после этого негромко постучал условным стуком. Тишина за дверью, казалось, сгустилось еще больше. На мгновение ему показалось, что стоит только открыть дверь, как оттуда хлынет в коридор темная, беззвездная и глухая ночь, способная затопить молчанием весь мир.

Наконец, за дверью кто-то прошептал: «Это ты, Мозес?», на что Мозес, в свою очередь, ответил: «Да открывайте же, наконец». После чего дверь щелкнула и открылась.

– Давай скорее, – сказал Амос, пропуская Мозеса.

Потом дверь снова щелкнула и закрылась.

Войдя, он еще раз проверил дверь и на всякий случай задвинул задвижку.

В библиотеке все еще стаяла вызывающая тишина.

Впрочем, не успел Мозес сделать и двух шагов, как из-за книжных стеллажей, отгораживающих место для чтения от остальной библиотеки, раздался негромкий голос Иеремии, сказавший:

– В конце концов, дело заключается совершенно не в этом.

Да уж, наверное, отметил про себя Мозес.

– Дело совершенно не в этом, – продолжал Иеремия с некоторой снисходительностью. – Весь фокус только в том, что общество всегда готово к насилию. И это его главная характеристика, с которой ничего не поделаешь, хоть разбей себе голову.

Зайдя вместе с Амосом за стеллажи с книгами, Мозес обнаружил то, что, собственно говоря, и ожидал: два сдвинутых журнальных столика, вокруг которых расположились Иеремия, Габриэль и Исайя. Иезекииль и Осия сидели несколько поодаль за шахматным столом и играли в шахматы. Пластиковые стаканчики, сдвинутые вокруг полупустой бутылки шотландского виски, напоминали овец вокруг пастуха или паству, собравшуюся вокруг проповедника. Из-под ближайшего столика выглядывала большая открытая коробка с торчащими белыми пробками еще не открытых бутылок. Было совершенно непостижимо, как они умудрились пронести эту коробку в библиотеку, хотя лучшего места для того, чтобы что-нибудь спрятать, было, пожалуй, не найти.

– А, – сказал Изекииль и отдал Мозесу честь. – Вот и Мозес. Дайте-ка ему чего-нибудь согревающего.

Остальные, занятые разговором, молча приветствовали Мозеса кивком, поклоном, или взмахом руки, или прикладыванием к виску двух пальцев. Немногословный Исайя улыбнулся.

– Я вообще-то не замерз, – негромко сказал Мозес, садясь на последний свободный стул рядом с Амосом.

– Мы говорили о склонности всякого общества к насилию, – отрапортовал Иеремия.

– Глупости, – мельком взглянув на Мозеса, сказал между тем Габриэль, отвечая на реплику Иеремии. – Подумай сам. Мы идем от дикости к цивилизации, а ты говоришь, что общество всегда готово опять вернуться в первобытные времена. Конечно, бывают, так сказать, и сбои, никто не спорит… Ну, тут уж, знаешь, ничего не поделаешь. На то мы и люди…

– Как? – спросил Амос и захихикал. – Сбои? Слышали? Оказывается, это называется теперь «сбои».

– Ну, да, – удивился Габриэль. – А как еще?

– Как, – сказал Иеремия. – Скажите ему, как, кто знает.

– Так, что из таких вот сбоев, собственно, и состоит вся человеческая история, – не отрываясь от шахматной доски, сказал Изекииль.

– Слышал? – спросил Иеремия.

Габриэль, впрочем, и не думал соглашаться:

– Это зависит от того, с какой стороны взглянуть – он все еще не терял надежды, что кто-нибудь из присутствующих его поддержит. – Никто из тех, кто рубили дерево железным топором, не захочет поменять его на каменный.

– Ну, и при чем здесь это? – спросил Иеремия. – Я говорю тебе, что общество всегда готово к насилию, а ты мне рассказываешь про какой-то топор, как будто тебе будет не все равно, каким топором тебе проломят череп.

Потом он наклонил голову и мрачно посмотрел на Габриэля поверх очков, после чего добавил:

– Или, может, ты хочешь сказать, что железным можно проломить больше черепов?.. Тогда я согласен.

– Я только хотел сказать, что мы живем в относительно мирные времена и это только потому, что существует такая штука, как прогресс, – сказал Габриэль. – Не знаю, что можно на это возразить?

– Ты бы лучше глаза разул, – Иеремия вытянул руку, указывая куда-то в сторону. – Тоже мне, прогресс. Сефарды ненавидят ашкеназийцев, хабатники – реформаторов, протестанты – католиков, католики – православных, сунниты – шиитов, негры – белых, коммунисты – социал-демократов, турки – армян, антиглобалисты – глобалистов, консерваторы – демократов, домашние хозяйки – проституток, а все вместе они дружно ненавидят евреев, которые, впрочем, отвечают им тем же… Если это называется прогрессом, то я умолкаю.

– Ну и что? – Габриэль явно не желал сдаваться. – И ради Бога. Пускай себе ненавидят. Они же не убивают друг друга, как раньше.

– Но всегда к этому готовы! – закричал Иеремия. – А о чем я тебе, по-твоему, тут толкую?

– Тихо, тихо, – попытался успокоить всех Мозес.

– А когда эта готовность становится критической, то начинается война, – продолжал Иеремия. – А если воевать не с кем, то общество начинает поедать само себя, как это было в России, в Германии, в Эфиопии, Уганде, Камбодже и так далее. Поэтому, когда ты ходишь среди чистеньких, прилично одетых, улыбающихся теток и дядек, которые покупают себе новый чайник или голосуют за очередного харизматика, то ты должен знать, что если завтра им придет в голову повесить тебя за яйца, потому что ты покажешься им не совсем таким, каким они хотели бы тебя видеть, то они соберутся и сделают это, не задумываясь и не испытывая угрызений совести. Главное, чтобы для этого отыскалась веская причина, а она, можешь быть уверен, отыщется всегда.

– Можно и без причин, – заметил кто-то.

– Конечно, – согласился Иеремия. – Без причины даже лучше. В крайнем случае, причина найдется задним числом.

– Вы говорите о них так, как будто там одни только отбросы, – сказал Габриэль. – А между тем, среди них есть очень много хороших людей. И это вам подтвердит каждый.

– Господи! – брови Иеремии взлетели вверх. – Да что же это такое! Ты, что, Габри, издеваешься, что ли, над нами? Разве кто-нибудь здесь говорил, что они плохие? Да кто я такой, чтобы кого-то осуждать или оправдывать? Ни Боже ж мой! Я сказал только, что они с большим удовольствием повесят тебя и таких, как ты, за яйца, как только им покажется, что для этого есть подходящая причина. Можешь, конечно, считать тогда, что тебя повесили хорошие люди, если тебе от этого будет легче.

Мозес между тем слегка дотронулся до колена сидевшего рядом Амоса.

– А? – сказал тот.

– Ты про эту каплю говорил? – вполголоса спросил Мозес, показывая глазами на открытую коробку, откуда торчали горлышки бутылок.

– А про какую? – Амос сделал большие глаза.

– До сих пор я представлял себе каплю немного иначе.

– А разве нет? – спросил Амос, продолжая смотреть на Мозеса большими и невинными глазами.

– Что – «нет»? – Мозес несильно стукнул Амоса пальцами под ребро.

– Ты про что?

– А ты как думаешь, идиот? – начал злиться Мозес.

– Ты говоришь про какую-то каплю, – сказал Амос. – Если ты про это, – он кивнул на коробку, – то я думаю, что тут не о чем беспокоиться. Подумаешь, какие-то четыре бутылки. В конце концов, у нас еще впереди целый вечер. И знаешь, что я тебе скажу, Мозес? По сравнению с тем, что выпивал мой дядя, это просто ничто. Ноль. Смешно даже вспоминать. Хочешь, я тебе расскажу, как однажды он перепил врацлавского раввина?

– Нет. Не хочу. Но мы посмотрим на этот ноль ближе к вечеру.

– Ты бы лучше выпил, – примирительно сказал Амос и подвинул к Мозесу пластмассовый стаканчик с золотой жидкостью. – Это же нектар.

– И весьма качественный, – подтвердил Иезекииль.

Исайя улыбнулся.

Мозес слегка пригубил виски и поставил стакан на стол.

– И все-таки я не понимаю, – упрямо продолжал Габриэль, которому, похоже, пришла охота, во что бы то ни стало, довести свою точку зрения до присутствующих. – Нельзя не видеть, как в мире все постепенно меняется к лучшему.

– Можно, – ответил Иезекииль.

– Конечно, нет, – сказал Габриэль. – Спроси кого хочешь.

– Пока вы снова не начали спорить, я могу привести вам один хороший пример, – Осия, наконец, оторвался от шахматной доски. – Только для вас. Или, может, вы предпочитаете набить друг другу морду?

– Давай, приводи, – кивнул Амос.

– Прочитал в каком-то журнале сто лет назад. Это было при нацистах. Представьте себе большой немецкий город с населением не меньше миллиона жителей, это ведь много, да?

– Прилично, – сказал Иезекииль.

– Так вот на весь этот город приходилось всего одно отделение гестапо, ни больше ни меньше. Можете себе представить?

– Ну и что? – не понял Габриэль.

– В том-то и дело. Знаете, сколько человек в нем работало?

– Триста, – выпалил Амос.

– Двадцать пять, – сказал Осия, вызвав на лицах сидящих некоторое недоумение.

– Не может быть, – сказал Исайя и улыбнулся. – На миллион человек? Ты шутишь.

– Да, – ответил Осия. – На миллион человек. Американцы захватили после войны все их архивы.

– Двадцать пять человек, – сказал Мозес. – Как же они справлялись?

Осия ответил:

– А почему бы им было не справляться, если им помогал весь город?.. Весь город писал друг на друга доносы. Почти каждый считал своим долгом поделиться с гестапо теми или иными соображениями о своих соседях, коллегах, родственниках или друзьях. Офицерам гестапо оставалось только отделять явные плевелы от зерен и принимать меры.

– Ну, я же говорил, – сказал Иеремия. – Любое общество готово к насилию. Дай им только волю.

– Но все-таки это было при нацистах, – сказал Габриэль.

– Какая разница, – отмахнулся Иеремия.

– Что значит, какая разница, – удивился Габри. – Ты что, действительно не видишь разницу?

– Вот оно, значит, что, – сказал Мозес, радуясь такому повороту. – Теперь понятно. Неужели всего двадцать пять человек?

Всего двадцать пять человек, Мозес.

Общество повальной грамотности, сэр. Миллионы мастеров малой формы, выросшие на почве, взрыхленной Лютером, Гете, Лессингом и Гельдерлином. Занятие, оттачивающее наблюдательность и шлифующее почерк. Ничего надежнее, наверное, просто нельзя было и придумать. Ручка и бумага в качестве идеального стража порядка. Все пишут на всех, а значит, процент того, что что-то может ускользнуть и остаться в тени, оказывается чудовищно мал. Нетрудно было представить несколько утрированную картину обычного летнего или осеннего субботнего вечера, когда весь город пил чай, ходил в гости, слушал музыку и прогуливался, чтобы, вернувшись домой, склониться над чистым листом бумаги и вывести первые буквы, чувствуя, как подкравшееся вдохновение уносит тебя на своих крыльях все выше и выше. Вдохновение и долг, Мозес. Некая небесная музыка, вручающая тебе волшебное перо, способное разить на расстоянии. Битва, в которой ты мог чувствовать себя героем и в то же время не опасаться за свою жизнь и здоровье. Весь город становился в эти часы, как одна большая семья. Соседи писали на соседей, школьники на учителей, служащие на начальников, начальники на подчиненных, прихожане на пастора, национал-социалисты на беспартийных, футболисты на тренера, дети на родителей. «Мне кажется, что в поведении моей соседки Клары Зуссельмильх есть что-то странное. Я вижу, что часто в ее комнате допоздна горит свет. К тому же она любит гулять одна». «Хочу поделиться своими подозрениями относительно моего соседа Карла Рашинбаха. К нему часто приходят гости. Мне кажется, что, по крайней мере, некоторые из них очень похожи на евреев. Они даже смеются как евреи». «Я никогда не слышала от нашего учителя математики приветствие «Хайль Гитлер», потому что вместо этого он всегда говорит нам «Добрый день» или просто «Здравствуйте». Когда я был у него в прошлом году дома, то к своему удивлению не увидела в его квартире ни одного портрета Адольфа Гитлера». «Я почти уверена, что Гюнтер Барбарис – еврей, потому что он отказался вступить со мной в интимные отношения, как я теперь понимаю, опасаясь, что это может легко привести его к разоблачению». «Я слышал, как мой брат сказал, что в национал-социализме столько же социализма, сколько мяса в бройбургской колбасе. Потом они стали смеяться и повторять это все вместе, брат и все его друзья, и даже наши родители». «Хоть все мы знаем о славных победах германской армии, но некоторые люди позволяют себе ходить с таким лицом, как будто мы проигрываем сражение за сражением» (Прилагается список из 35 человек).

И все это писали, разумеется, добровольно, с чувством исполненного долга, нисколько не сомневаясь в том, что на их месте так поступил бы каждый, – как, впрочем, не сомневаются они и теперь, когда звонят в полицию, чтобы сообщить, что сосед припарковал свою машину в неположенном месте или о том, что жестикуляция разносчика газет была в последний раз очень и очень похожа на нацистское приветствие. В конце концов, Мозес, дело шло только о праве каждого выбирать, как ему жить среди себе подобных, – так же, как и они или все же немного по другому, – слегка дистанцируясь, слегка поворачиваясь боком или спиной, слегка сжимая зубы и отводя глаза, чтобы, упаси Бог, не начать вопить вместе со всем этим голосующим, орущим, марширующим, консолидирующимся быдлом, имя которому, как известно, было и по-прежнему остается легион.

– Двадцать пять человек, – сказал Амос, и Мозесу послышалось в его голосе даже что-то похожее на уважение. – Интересно, сколько человек они посадили?

– Не переживай, – откликнулся Иезекииль. – Всех, кого надо.

И все-таки немцы оставались немцами, Мозес. Пунктуальными, исполнительными, послушными, ставящими во главу угла интересы дела, обустроившими свою жизнь бесчисленными инструкциями и предписаниями, которым не было числа. Можно было загреметь по пустяковому доносу в гестапо и провести там неделю, или день, или месяц, и после того, как выяснится очевидная вздорность обвинений, все же вернуться домой со сломанной рукой или выбитыми зубами, слегка помятым, напуганным или же покалеченным на всю жизнь, но – живым, но – с извинениями, может быть, даже со справкой, которую можно было показать соседям или на работе, чтобы услышать в ответ какую-нибудь глупость, вроде того, что невинных у нас не сажают или что не следует обижаться на гестапо, которое, в конце концов, просто делает свою повседневную работу на благо фюреру и Великой Германии.

– Поддерживать власть, – медленно сказал Габриэль, – еще не значит быть готовым к насилию. В конце концов, это нормальный инстинкт всякого человека, который знает, что поддерживая власть, он оберегает самого себя и своих близких.

– Ты чудовище, Габриэль – сказал Иеремия. – Власть – это и есть насилие. Такова ее природа. А что, по-твоему, такое власть, если не это?

– Власть? Как будто ты сам не знаешь. Власть это порядок.

– Вот именно. Порядок, который она сама устанавливает

– Ну и что с того? И пусть себе устанавливает, сколько хочет. А зачем, по-твоему, вообще нужно государство, если не за тем, чтобы оберегать порядок?

Иеремия поморщился:

– Только не надо проводить границу между обществом и государством, между обществом и властью. Потому что это одно и то же.

– Гитлер, – сказал Габриэль с некоторой, как показалось Мозесу, снисходительностью, которую он, возможно, перенял у Иеремии, – Гитлер, мне кажется, это совсем не то же самое, что немецкий народ.

– Неужели? – сказал Иеремия. – А почему бы и нет?

– То есть? – опешил Габриэль.

– Вот тебе и «то есть», – Иеремия начал сердиться. – Ты можешь называть это как хочешь. «Народом», «обществом», «толпой», но только результат всегда будет всегда один и тот же!

– Минуточку, – сказал Габриэль. – Толпа– это не народ. И не надо их, пожалуйста, путать.

– Очень удобно. Ты слышал? – сказал Иеремия, обращаясь к Мозесу. – Подменил одно слово другим и получилось, что во всем виноват какой-то недоучившийся ефрейтор и жалкая кучка мерзавцев, которая ему поддакивала, а все остальные тут совершенно ни при чем. Конечно. Они сидели по своим кухням и ждали, когда их придут освобождать. Я понимаю.

– Но мы же не можем обвинить целый народ, – сказал Габриэль. – Это абсурд.

– Это почему же? – спросил Иеремия, и глаза его потемнели. – Всемогущий, между прочим, почему-то мог.

На минуту в библиотеке воцарилось молчание.

– Ты что-то не то говоришь, – выдавил из себя, наконец, Габриэль.

– Да плевать я хотел, – сказал Иеремия, наливая себе виски.

Мозесу вдруг показалось, что Иеремия сердится потому, что никак не может найти подходящие слова, чтобы рассказать толком то, что видели его глаза. Потом он сказал:

– Если ты думаешь, что толпа это одно, а народ другое, то значит ты дурак и больше ничего:

– Это, конечно, аргумент, – сказал Габриэль.

– Может, лучше выпьем? – предложил Осия.

– Спасибо за совет, – Иеремия взялся за свой пластмассовый стаканчик. Потом он быстро выпил, никого не дожидаясь, вытер ладонью губы и сказал, обращаясь к Габриэлю:

– Ты бы лучше подумал, откуда они берутся, эти Гитлеры? Или, может, они с неба упали?

– Я этого не говорил, – сказал Габриэль. – В конце концов, есть те или иные исторические обстоятельства…

– К чертовой матери все исторические обстоятельства… Не проще ли признать, что, Гитлер пришел из толпы как ее подлинное выражение? Что толпа его родила для того, чтобы он сказал и сделал все, что она хотела и о чем она мечтала? Мне кажется, это больше похоже на правду, чем розовые сопли по поводу человеческого прогресса.

– Только не надо ругаться, – сказал Габриэль.

Человек толпы, Мозес. Тот, кто лучше других научился выражать ее мысли и чувства, и простые представления о добре и зле, выговаривая их, как свои собственные. Краткий конспект многомиллионной плоти, записанный в таких простых выражениях, что их вполне мог запомнить даже идиот. Гитлер заблуждался, думая, что он – это одно, а орущая и марширующая плоть – это совсем другое, – нечто, чем можно легко управлять, ведя ее за собой куда хочешь. Конечно, толпа послушно шла вслед за тобой, но только потому, что она слышала в словах того, кто ее вел, свой собственный голос, который всегда говорил только то, что она хотела слышать сама, – все эти незамысловатые откровения о скором росте благосостояния или о незыблемости наших исторических границ, о радости труда и близости награды, о происках грязных врагов и нашей непобедимой мощи, о наших детях, которые идут нам на смену, чтобы доделать то, что не удалось доделать их родителям, или о счастье быть причастным к общему делу и общей судьбе. Толпа боготворила фюрера в первую очередь потому, что тем самым она боготворила саму себя, так что фюрер, собственно, оставался фюрером только потому, что он был только ее зримой манифестацией, ее воплощением, ее голосом, ее орудием, ее волей, ведущей к будущим победам и достижениям…

На страницу:
24 из 47