
Полная версия
Женщина наизнанку. Или налево пойдёшь, коня потеряешь
Большая комната в квартире с круглым столом в центре, и ещё больше на даче с таким же круглым столом. Они у меня сливаются в одно пространство, и я даже иногда не знаю, какие сцены проходили дома, а какие на даче. Происходила некая незаметная телепортация: ты на даче – и ррраз! Ты дома. И та же огромная проходная комната с круглым столом посередине.
Пространство в окружении любящих женщин. Мама, бабушка, Светка. Ну, не женщина, конечно, но она меня старше на одиннадцать лет. Я сижу на руках у мамы и выпендриваюсь. Хочу – у мамы на ручках посижу, хочу к бабушке попрошусь, а Светка тоже протягивает руки и тоже хочет меня подержать. Захочу, снизойду и пойду к ней на ручки. А летом к этому любящему женскому раю прибавлялась еще баба Нюра. Хозяйка дачи. Она и её муж дедушка Ваня любили меня, как свою внучку. (Их дети погибли в молодости). Изрезанные глубокими морщинами лица. Я, когда сидела у бабы Нюры на коленях, трогала её лицо, ощупывала, пыталась выровнять борозды и расселины кожи, которые, стоило их отпустить, вновь смыкались, а она меня всё гладила и гладила по голове, по спине, чёлку мне короткую всё пыталась назад убрать дрожащими руками. Смотрела на меня, целовала в щёчки, в макушку. А дедушка Ваня издали наблюдал пристально. Но у нас с ним была своя епархия – собаки! Вот моя точка притяжения, мой магнит, страсть, которая несла меня на дачу впереди взрослых! Не помню, как я в первый раз познакомилась с дачными псами. Для меня они были всегда. Если дача, то Дружок и Найда. Дедушка Ваня очень смешно рассказывал, как взял маленького кутёнка, которого бросил кто-то. Шёл из магазина и нашёл у дороги, пожалел и взял. Какой тот был маленький, есть ещё почти не умел, пушистый. Дружком назвали. А выросла огромная, лохматая псина, просто «Дружище» какой-то. Не знаю, до какого моего возраста, лет, наверное, до двенадцати, повторение этой истории было как заклинание, как наше с дедушкой Ваней «Здравствуй!» Дружок был огромный, ленивый, добродушный, он даже хвостищем своим вилял медленно, ничего он охранять не хотел, да и не от кого было тогда охранять, он, в основном, спал, развалившись в тенёчке во всю тушу, или клянчил лакомство. А мне и лучше ничего не надо, как бежать к нему с косточкой, едва обгрызенной, с печенькой или конфетой. Найда была в половину него, юркая, нервная, огненно рыжая, истово ластилась и остервенело кидалась на Дружка, отбирая мои подачки. Дедушка Ваня, втайне от меня, топил щенков Дружка и Найды, ещё до того, как наше семейство перемещалось на лето на дачу, но пару раз Найда пряталась очень умело и являлась уже со своим подросшим выводком, топить было поздно, и поголовье пристраивалось в «хорошие руки». Но это были самые счастливые лета для меня. Два лета, когда я нянчила Найдино потомство.
Ах, это блаженное время, когда и трава зеленее, и небо голубей! Прекрасный был посёлок, и от города не далеко, и весь под соснами. Были же люди, как аккуратно вписали домики в сосновый лес! Под ногами песок, прорезанный корнями, а вверху, далеко вверху, сосны, высоченные, голые стволы с маленькими кронами, и все улицы такие, а из палисадников сирень да черёмуха. И бегали мы там одни, большой детской ватагой, старшие присматривали за младшими, никто за ручку не водил. А луга? А падать в некошеную траву плашмя, с размаху! А потом перевернуться на спину и лежать, а сверху синь и облака, и бесконечность, а вокруг стеной – трава, а в ней жёсткие ромашки, ещё какая-то пестрота, неопределяемая сейчас. Странно, что никто тогда не кричал: «Что ты делаешь?! Там же клещи!!! Вылезай немедленно!» В моём детстве не было клещей? Или мне везло? Или меня всё-таки осматривали взрослые, когда прибегала домой, только я этого не помню? А совсем маленькая очертя голову забегу, бывало, в гущину, она стоит лесом вкруг меня, трогаю плотные стебли, а бабушка зовёт с дороги. Ведь знаю, что не потеряюсь, а жутковато, откуда пришла, там трава уже сомкнулась, переплелась, а вверх глянуть, так там только кусочек синевы, выкроенный неровными ножницами луговой зелени. И назад, назад, на бабушкин зов.
А потом дедушка Ваня умер. Мама ездила зимой на дачу, проведывать бабу Нюру. А когда болела, ездила Светка. Баба Нюра прожила долго. Последний раз я провела лето на даче, когда мне было двадцать один. Чудесное лето! Последнее перед замужеством. А потом наследники продали дачу.
А отца не помню. Хотя по разговорам мамы, бабушки и Светки я знаю, что он домой приходил и даже жил. Я родилась в момент его воспарения. У него резко всё пошло в гору. Какие-то награды, должность проректора по науке, новая любовь. Новорожденный младенец ему был не интересен, я думаю. Захватила жизнь.
И вот он появился. В моей жизни его явление связано с днём рождения. Пять или шесть исполнялось мне тогда? Не могла выяснить ни у мамы, ни у Светы. Они не помнили, сколько мне было лет, когда он расстался со своей внебрачной любовью и вернулся в семью. Он ведь почти ушёл к ней, но что-то там случилось и не срослось. И вот он появляется, как сам праздник, как дед Мороз, как волшебник Изумрудного города. С высоты своего роста рокочет своим бархатным баритоном, а потом, раз и нисходит на уровень моих глаз, приседает и протягивает мне шикарную куклу, о какой можно только мечтать. Но кукла проходит почти незамеченной, совсем не такой, как если бы её подарили мама или бабушка. Его глаза, улыбка, лицо, как он на меня смотрит! Голос. Бесподобный низкий напевный баритон. Глубокий, бархатный. Мне даже сейчас доставляет удовольствие подбирать к нему эпитеты. Мощные руки. Моя ручонка просто тонет в его ладони. Широкие, большие, густо-волосатые руки. Но дело не в этом. Геологи тоже были большие с сильными руками. И дядьки-соседи тоже. А в том, что эти руки, этот папа – он был мой. Мой собственный. И больше ничей. Я им владела. Причём, по праву рождения. Только мы со Светкой. А больше никто. «Моё!». Я выбрала его в вожаки. Его главенство признавалось непререкаемо. Можно было прилипнуть к его ноге. Вцепиться пальчиками в брючину. И с тающим от восторга сердцем слышать его заливистый, радостный смех. Это мой папа. Собственный. Выходить из подъезда за руку с папой, таким сильным, таким большим и красивым, рокочущим: «Здравствуйте!» соседям, и это «здравствуйте» слышно в самом дальнем уголке двора, совсем не то же самое, что с мамой, бабушкой или Светой. И все, все видят, этот человек – мой. Как я гордилась! Как я жутко гордилась! Вот идём куда-то все вместе, я, мама, папа, Света, я, конечно, вцепившись в папину руку, а все смотрят только на него. Всё наше семейство бледнеет на его фоне. Даже мама. Самые вкусные слова, слаще шоколада во рту, когда кто-нибудь спросит: «А это кто?», ответить: «Это мой папа».
Восторг и жуть! Жуть и восторг! Взлететь куда-то в небо, подброшенной папиными руками, цепляться с визгом за его пальцы, которые безжалостно отпускают меня, остаются где-то внизу, и я лечу, а потом свободно падаю, потому что он подхватывает меня только у самой земли. «Хватит! Хватит!» – рвётся наружу, но я, зажмуриваясь, кричу: «Ещё! Ещё!» Наконец, избавление – больше не швыряет, а просто взмываю вверх на его плечи и сижу там, приходя в себя, оглядывая всех с высоты, можно отдышаться и уже теперь полностью насладиться – смотрите все! Я сижу на плечах у папы!
И появилось дело – ждать папу. Теперь всё было по-другому. Вечером придёт папа! Даже в самых самозабвенных детских играх это жило во мне. А когда он работал дома, можно было сторожить его комнату, входить нельзя! Ни-ни! Шуметь тоже. («Папа занят. Не мешай папе. Не стучись в его кабинет»). Я брала ту куклу и другие игрушки, которые он мне подарил, и устраивалась в коридоре, играла тихо, шептала; бабушка и мама отчаялись переманить меня в детскую или гостиную, и вскоре у меня появился специальный тёплый коврик. После того, как папа, резко выходя, чуть не раздавил меня (крику-то было! я верещала от боли, а папа ругался, что я «совсем идиотка, не соображаешь, что села на дороге, зачем вообще тут сидеть! досталось и маме с бабушкой, что не могут за ребёнком последить), после того случая сидела сбоку, не на дороге. Так продолжалось до школы.
Школа давила тоской. Скучно, скучно писать буквы, выходят корявые, к тому же чуть ни в каждом слове ошибка. Домашние задания под присмотром бабушки вытягивали на четвёрку, а в классе рассеянность брала своё: с двойки на тройку. Ну почему опять два? Не успела. А почему все успели, а ты нет? Задумалась. О чём ты задумалась? Не знаю. Тоска, тоска, школа, уроки, опять школа. Даже улица с подружками потеряла свою прелесть, ведь ты гуляешь и знаешь, что завтра всё равно в школу, а там раздадут тетрадки, и опять будет два или три. И опять сидеть полдня и писать что-то нудное. И мама с бабушкой огорчаются и не знают, что делать, и папа недоволен мной. Не улыбается мне, не смеётся. Идёшь домой и с унынием ждёшь этого проклятого вопроса: «Что получила?» Папа ворчал, почему ты не можешь сосредоточиться, ты что, глупая, ленивая? Ты моя дочь, ты меня позоришь, ты это понимаешь? Ворчал на маму, на бабушку, первокласснице не можете помочь, что дальше будет? И уже прозвучало слово «репетитор», и уже прозвучало слово «психиатр», и «придётся в школу попроще переводить», когда пришло спасение. Из Дома пионеров ходили по школам и приглашали в разные кружки. Хореографический!!! Моя мечта! Он будет мой! Как будто класс озарил фейерверк! Молния! Пойду! Обязательно пойду! Ах, эти наши с бабушкой вечера перед телевизором! «Щелкунчик!», «Спящая…» Павлова! Ченчикова! Пуанты, сцена, оркестр, белоснежные пачки! Я буду такая же!
Из школы летела счастливая, мама, мама, мне срочно нужно трико, купальник гимнастический, чешки или балетки, срочно, в среду! В среду пойдем записываться на балет! В хореографический! Суета, радость, дочь три месяца ходила как в воду опущенная, а теперь прыгает, вопит, глаза сияют, конечно, и тут же, безотлагательно побежали в магазин, посмотреть, что там есть, хотя бы на первое время. Какой хореографический, когда ты учишься плохо? Папа, папа, я буду учиться, честное слово, обещаю, я буду внимательная, я буду успевать, только разреши!
Влюблённая в строгую Анну Сергеевну (девятнадцатилетнюю), обожала её, может быть, только чуточку меньше, чем отца. Плие, гранд-батман, батман-тандю, пятая позиция – волшебный, сказочный язык. «Макарова (это мне!), музыку слушай! Чижова, носок острей. Носок острый, я сказала! Чижова, колени выпрями. Макарова, музыку когда будем слушать? Женя Смирнова, подбородок повыше. Не надо так задирать. Юля, спину держи». Я бежала домой, останавливаясь у каждого дерева, каждого столба, повторяя па, и прошёптывая всё, что сегодня сказала Алла Сергеевна. «Макарова, музыку слушай! Трам-пам-пам! Чижова, колено, колено прямое!»
Вытягиваешь ногу у станка и любуешься на свою настоящую балетную туфельку. Ах, какая красивая в ней ножка. Неотразимо. Мама заказывала в специальной мастерской. Не какие-нибудь там простые чешки из магазина. Гранд-батман, держим, держим! И ножка в балетной туфельке выше головы. Тощая, с выпирающей, как сучок, коленкой, детская ножка преображается, обутая в балетку. И всё преобразилось. Вдохновлённая мечтой, своим журавликом в руке, я выполнила обещание. Пиши, пиши, шевели губами, проговаривай буквы, чтобы не сбежали, нельзя никуда смотреть, пока упражнение не дописано. Держи себя в ежовых рукавицах, если не хочешь, чтобы счастье отняли. Домашняя работа. Пятая позиция, плие, жи ши пиши через «и». Гранд батман, полупальцы, шестью семь сорок два. Мама, смотри, как я могу! Отчётный концерт. Папа, ты видел, как я могу? Молодец, молодец. Но что же было в папиных глазах? Что-то не то, что я хотела увидеть. Не было восхищения, которого я так жаждала. И было что-то ещё, что меня насторожило. Но, пускай! На следующий год я буду танцевать ещё лучше, и он поймёт.
– С добрым утром! Ну, как спала, хорошо? Давай-ка после завтрака оденься поприличнее, платье надень, причешись, как следует. Сегодня придёт учительница музыки, будет готовить тебя к поступлению в музыкальную школу.
– ??? А зачем? Я не хочу играть на пианино.
– Что за глупости? Что значит «не хочу»? Будешь. Моя дочь будет учиться музыке. И точка. Хватит того, что старшая неуч и серость. Выросла хамкой. Ну, да, как говорится, в семье не без урода. А ты будешь. Это не обсуждается. Моя дочь будет играть. Интеллигентная девушка должна уметь играть на музыкальном инструменте. Со скрипкой мы опоздали уже, да и это по-настоящему трудно. А на пианино могут играть все. И ты научишься. Ну, только нюни не распускай. Разве это плохо – уметь играть?
Второй опыт дикой скуки. Если со школой было всё понятно, её не избежать, через это проходят все, то пианино, я уже точно знала, это не для всех. У нас из класса только двое ходят. Один мальчик на балалайку и одна девочка на пианино. И я вот. Это не обязательно, по желанию. Теоретически. Скучно считать. Скучно следить за рукой. Тоска, тоска. Это ведь совсем не та музыка, которая была у Нины. Разве она такая? Колотила кулаком по клавиатуре. Папа был взбешён. Выставил меня из гостиной, поставил в угол, и сказал, что не разговаривает со мной. Я должна извиниться. И сесть за пианино снова. И правильно держать руки. И считать. Считать. Папа будет со мной разговаривать только с пианино. Папа обиделся. Я виновата. Мне никогда не избавиться от пианино. Тоска. Рёв, отчаяние. Папа только через пианино. И слёзы ещё горше. Если не будешь играть, никакого тебе балета.
– Ну, не плачь, не плачь, – мама гладит меня по голове, а я от сочувствия, реву ещё громче. Кажется, это уже истерика, и остановиться я просто не могу. – Подумай о пионерах-героях, помнишь, мы с тобой читали, как их мучили, зверски пытали, а они не сдались, не выдали своих товарищей. Они ведь были дети, чуть постарше тебя. Представь, если бы тебя били, жгли железом, кости бы тебе ломали. А бабушка наша, она чуть от голода не умерла. Ты представляешь, что такое не есть ничего почти месяц? Совсем ничего? Нет, ты не представляешь. И не дай бог, чтобы на твою долю это выпало. Ты представь, что тебе это предстоит, а надо не сдаться, и не стать предателем? Страшно? А ты ешь вкусно каждый день, спишь в тепле, тебя любят, ласкают, ты из-за чего трагедию-то устроила? Из-за того, что на пианино надо два часа поиграть? И не стыдно тебе? Это всего два часа в день работы, которую ты не любишь. Думаешь, нам с бабушкой интересно квартиру отмывать, да в очередях стоять? Делаем же, не стонем. А сколько ещё в жизни есть того, что надо просто делать, даже если не нравится. Это не горе, не трагедия, просто дело. Сейчас вот я тебе ту книжку о пионерах-героях найду, а ты её перечитаешь, да подумаешь крепко.
Подумала я крепко и стала относиться к сиденью за пианино, как к мытью посуды. Ведь я же понимаю, что посуду надо мыть, так и с пианино. А бабушка по-другому делала. Вот выучишь пьесу, пойдём на балет. Обещаю. Билеты я уже взяла, теперь и ты меня не подводи. Бабушка брала хорошие билеты, в партер, близко от сцены (именно в тот ряд, где лучше всего видно, как носки пуантов соприкасаются с полом, туда и надо впиться глазами), и балерины взлетали почти у меня над головой, и дирижёр, вот он, со своей палочкой. Еще годик подождать и я тоже на них встану. Анна Сергеевна сказала, что будет можно. Не дыша – тридцать два фуэте, это же я там, вместе с ней, в ней, тело дрожало от напряжения, мускулы ног чуть не сводило, мои это были фуэте – не покачнуться! Смотреть в зал! Смотреть в зал! А потом вдох, мы справились и гордо так одну руку вверх победно, а другую на пачку. Зал рукоплещет! И выдох, ну, ладно уж, разучу я эту проклятую пьесу.
В то время я без конца рисовала балерин, их ступни на пуантах казались мне клювами лебедей, чей танец был – отстукивание носиками об пол. А там, где косточка, напротив пятки, я рисовала красивые глазки с длиннющими ресницами и чёрным зрачком (должны же быть у лебедей глазки). Если бы мои рисунки видел какой-нибудь современный психиатр, меня бы, наверно, замучили лечением. А бабушка с мамой только умилялись.
Света тоже участвовала в примирении меня со школой и с музыкой. Забирала после уроков, вела в кафе мороженое, что, у тебя ведь сегодня не кружок, ну зайду за тобой. И в парк, мороженое, качели! И Света такая у меня уже большая. А моя сестра! Губы, ресницы накрасила, где, интересно, успела, или папы дома нет? А потом мы встречали её знакомых, я бежала на качели, а она сидела на лавочке с ними, смеялась, лучилась. Я оборачиваюсь на бегу, а она, такая счастливая, и волосы золотым ореолом над головой – ветер раздувает. Вообще-то у неё русые, но тогда, в парке, на солнце, казались золотыми. Я ей таскала охапки огненных осенних листьев. И ей, и друзьям её. У меня цель была, чтобы у всех и них были вороха листьев. Так красиво! А ведь она дома такой не бывает. Эх, ну почему же она никак не помирится с папой. Нет, и всё. И зимой тоже пару раз в парк ходили, уже на горку. Ещё и подружку мою, Таню, брали из класса. У нас визг, ветер в ушах, все толкаются, скатилась, быстрей убирайся, а то, как саданут валенками в бок, полетишь, не поймёшь куда. Ещё и об лёд треснешься. А Света, как взрослая, по дорожкам гуляет, беседует. Это мама, что ли, твоя? Нет, сестра. В тот год она уже работала (папа аж зубами скрипит, когда об этом упоминает. Учиться не пошла!), деньги у неё были свои, и она мне ни в чём не отказывала. До неразумности. Я так объедалась мороженым и сладостями, что после, нередко у меня живот болел. И на каруселях меня катала до того, что меня укачивало чуть не до тошноты. А потом купила мне платье. А потом сбежала.
Надо свозить ребёнка к югу. Все порядочные семьи ездили к югу. А то что это, дальше дачи ничего не видела. Мама как будто одержимая стала, едем, едем! Этим летом обязательно. А папа поедет? Нет, папе некогда. Папа, почему ты с нами не поедешь? А зачем, это маме приспичило, чем дача хуже? Придумала тоже. Что, плохо тебе на даче отдыхается? Ты же любишь дачу, вот и сидели бы себе спокойно. Нет, надо куда-то ехать. Ну надо маме, так езжайте.
Море. Когда я его увидела, я вздохнула и забыла выдохнуть. А увидела я его в окошко поезда. Вы должны видеть бескрайность ребёнком. Взрослый не может быть так ошеломлён. Или нужно всю жизнь прожить, не вылезая из тесного города, где вообще нет горизонта, высотки секут его на узенькие сектора, провода накидывают сеть на небо, да и просто у вас нет привычки поднимать глаза выше рекламных щитов; а потом, взять и вырваться и увидеть море. И глаз не поверит, что бывает такая даль. Я визжала на весь вагон: «Море! Море!» Люди сначала не поняли, чего я визжу, повскакивали с мест – что случилось?!! – а потом стали смеяться. Мама: «Тише, тише! Не кричи, всех переполошила!» Меня переполошило море. Глаза искали края: берега реки, частокола леса, а его не было! Таинственная полоска, разделяющая две сини, как они могут разделяться, ведь сверху синь и снизу синь? «Мама, я его нарисую!» – «Нарисуешь, нарисуешь».
Мама ходила со мной на дикий пляж, за шесть километров. Она очень уставала от ходьбы, но лежбище тел на городском пляже было непереносимо для меня. Я там начинала вредничать, шуметь нарочно, кричать, бегать между телами, осыпая их песком, наступая на коврики и полотенца. Они мне мешали. Они портили безбрежность своим мельтешением.
Ради того, чтобы идти не по жаре, вставали рано. Тропинка шла далеко от пляжа, забирая в гору, море переливалось розовым, зеленовато-голубым, а потом вдруг вспыхивало желтым, огненным! «Мама, скорее, заберёмся на самую горку, когда море вспыхнет!» – «Беги, беги, я потихоньку за тобой». «Мама! Я здесь порисую!» – «Рисуй, рисуй, а я посижу». Солнце ползло по небу планомерно, как минутная стрелка по циферблату, появлялись люди, которые тоже шли на дикий пляж, заглядывали в мои рисунки, ойкали, айкали, хвалили меня. «Ну всё, пойдём, а то совсем жарко будет».
На берег выползали кривые сосны, и мама весь день передвигала наши пожитки, чтобы захватить тень. А я бродила в море в широкой панаме и платье, купая подол в воде (мамина предусмотрительность – чтобы я не сгорела).
Море – это богатство: водоросли вьются, липнут к ногам, качаются в воде, слёзки (в мешочек), медузы (совсем не страшные, ну ужалят, не больней крапивы, зато красивые), крабики (редкие, впрочем, не поймала ни одного), ракушки, камушки, рыбки (поймать, поймать!). Рыбка! Я схватила рукой большущую рыбу-иглу, вытащила, а она так извивается в кулаке, такая упругая, сильная. Я поймала рыбу! Не уйдёшь! Моя! Бесподобное чувство – победа твоих мышц над мышцами другого существа. Она обессилевала, смотря на меня обескураженными бисеринками глаз, не понимая, что же с ней произошло. Потом она застыла, а была такая живая, упругая, вырывалась, пыталась извернуться, дёргалась, дергалась и застыла. Как только она замерла, и было поздно её выпускать, мне стало её до слёз жалко. Зачем погубила? Ну зачем? Неужели я такая злодейка? Жестокая. Живое существо взяла и убила. А она жить хотела. Это так было легко, сунуть в воду и разжать кулак. И плавала бы моя рыбка и ещё долго бы прожила. Мне же хотелось иметь живую рыбку, но мою, собственную. А у меня есть только мёртвая теперь. Поздно носом хлюпать. Как же я себя ненавижу! Придётся теперь высушить. Она долго жила в серванте за стеклом. Напоминала мне о моём зверстве. Первый опыт нечистой совести.
Подплывали баркасы, и креветок вываливали из сетей. Как мне их было жаль. Я успевала кинуть в воду несколько самых маленьких, потому что выбирали сначала крупных. Но расстояние, пролёгшее между мной и папой, гасило даже волшебство моря. Днём оно меня околдовывало, чаровало, и я забывала обо всём. Вечер тоже был вполне сносен, я уставала от жары и засыпала быстро. А вот утром… Раньше меня просыпалось ощущение, что папа далеко, что я увижу его не скоро. Бедная моя мама, я её изводила своими утренними капризами. Давай обменяем билеты, давай поедем домой, ведь мы уже увидели море, и я уже целую коллекцию собрала и слёзок и ракушек и камешки красивые. Но тут, неожиданно, в маминых глазах мелькала какая-то стальная мрачная тень, губы почти зло сжимались, на момент, но вполне уловимый, и она каменно роняла: «Нет». У меня холодок по спине пробегал, когда я видела маму такой, все капризы в глотке застревали, и через несколько дней я уже не осмелилась стонать о возвращении. К тому же, стоило выйти из дома, как солнце, акации, запах моря, и черешня, мытая, в пакетике, которая тут же будет съедена, как только доберёмся до места, уносили мрачные мысли вместе с освежающим солёным ветерком. А эти разорительные южные базары! Мама, надо папе подарок купить! И бабушке! Ну, давай, ты иди папе покупай, а я что-нибудь бабушке выберу. Мама, давай вместе! Нет уж, давай ты сама.
Но даже посреди дня, по колено в море, в одной руке абрикос, в другой какой-нибудь красивый камушек, я вдруг была охвачено приступом тоски по даче, по сосновой тиши, по Найде и Дружку. А вдруг у них в этом году щенки? Мама, ты напиши бабе Нюре и дедушке Ване, спроси. Да я писала уже, нет щенков. А на дачу мы поедем, вот вернёмся и поедем. До сентября там пробудешь. Надоест ещё. И несётся безудержным галопом счастливое лето, проносится, как одна минутка, бешеным скакуном, ну зачем так быстро, зачем срывать эту финишную ленту? За ней ведь опять школа.
– Да, приходится признать, что моя дочь бездарна. Природа отдыхает на детях, что тут поделаешь. Старшая вообще хабалка, как будто подкидыш, чужие гены, не понятно, в кого такая хамка упрямая, непробиваемая ослица. А младшая просто бездарна. Вроде и хороший человечек, но бездарь. У неё лучший педагог, столько труда в неё вкладывает, но даже Людмила Николаевна бессильна. Похоже, она безнадёжна. Слушать то, что она выколачивает из пианино, невозможно.
Какая радость!!!
Я – безнадёжна! От меня скоро отстанут с этим пианино! Ура! Случайно услышанная отцовская тирада наполнила меня надеждой, неужели я избавлюсь от пианино?! Скорей бы! Надо поднажать руками и колотить побольше. Только чуть-чуть, чтобы не заподозрили в умысле. Хорошо, что всем уже понятно, что пианистки из меня не выйдет, зато у меня стало получаться в балете, я, наконец-то, научилась попадать в такт, Анна Сергеевна меня хвалит, вот будет у нас отчётный концерт, и теперь уж папа увидит, как я танцую, у меня два сольных номера!!!
Но ничего не случилось. К моему отчаянию, папа не отменил музыку, хотя очевидно для всех, не было у меня способностей.
– Профессиональной балериной тебе не стать. Поздно. А ногами дрыгать на публику в какой-то самодеятельности дочь профессора Макарова не будет. Это позор. И вообще – балет для безмозглых. Ты хочешь сказать, что у тебя нет интеллекта? Что ты можешь только ногами дрыгать? Что, ты, моя дочь, не способна думать?
Мне десять лет, и мне уже что-то поздно. Что такое «поздно»? Плохо быть десятилетней. Хорошо тем, кому восемь, и, в крайнем случае, девять. Нужно было раньше, в училище уже не возьмут, опоздала, сказал папа (опять обманул!) Этот момент для меня почему-то имеет вкус и консистенцию. Мне не стать балериной. Это, как пенка на молоке, такое же нечто склизкое, липкое, пристающее к ложке или к пальцам, когда ты её вылавливаешь из стакана, чтобы выбросить. Только эту пелену не выбросишь, она навсегда ко мне прилипла. Я не буду балериной.