Полная версия
Заимка в бору
На святках в дворянском собрании устраивались вечера— маскарады. А мы устраивали маскарады у себя дома и веселыми шумными компаниями ряженых ходили по знакомым семьям. Кончалось все танцами под наш граммофон. Была у меня и неприятность. В магазине я купил погоны полковника, нарядился офицером, а вместо шашки выпросил у товарища отца шпагу с кистью от парадного мундира.
Каково же было мое смущение, когда, раздевшись у соседей по заимке Давидовичей, я обнаружил, что шпага где-то выпала по дороге. Вечер был испорчен. Отцу пришлось купить новую шпагу в магазине и отдать товарищу.
Когда началась война, в гимназиях на рождественских каникулах устраивали шумные вечера с танцами, играми, благотворительными лотереями в пользу детских приютов и раненых.
Последнюю неделю перед рождеством было три дополнительных урока по закону божьему. Священник Иоанн Горитовский приходил в новой рясе, на груди у него висел серебряный крест на цепочке. Он был особенно строг на этих уроках. И надо же было Боре Пушкареву, моему соседу по парте, поднять руку.
– Что тебе? – строго спросил священник.
– Батюшка, Вы говорите, что бог троичен в лицах – отец, сын и дух святой. Значит, если три головы, то и три шеи должно быть?
Мы испугались, увидев, как побагровел от гнева наш батюшка и крикнул:
– Молчи, еретик, вон из класса, богохульник! – Жирная единица возникла в классном журнале против фамилии Пушкарева.
Конечно, перед праздником нас «гоняли» в церковь ко всенощной. Там ученики гимназии и реального училища рядами стояли справа, а гимназистки – слева. Отец Иоанн Горитовский строго следил в щелку алтаря за нами. Если замечал перешептывание, вызывал на амвон, ставил на колени и нужно было «бить» сорок поклонов. Тогда грех прощался! Пришлось это испытать и мне. Я пытался рассмотреть, даже привстал на цыпочки, пришла ли моя подружка Катя из «синей» гимназии, соседка по заимке. Это было замечено! Я «бил» сорок поклонов, но с амвона Катю увидел!
Шестого января было крещение. Каждую зиму мы ходили на берег Оби смотреть «моржей» того времени. На льду были вырублены проруби в форме креста или обыкновенная прорубь, но с часовней над ней, выложенной из льдин, выпиленных в виде кирпичей. На— берег сходилось много зевак. Около проруби находились священники (служили молебен). Смыть с себя грехи можно было только в этот день в году. Эта процедура протекала так: к проруби подъезжали сани. В них лежал голый человек, закутанный в тулупы. Священник благословлял грешника, и он прыгал в прорубь. С округлившимися глазами от холода, захватывающего дыхание, человек трижды окунался с головой. Затем с ярко-красным телом, как ошпаренный, выскакивал из проруби на пронизывающий ветер, иногда при сорокаградусном морозе. Священник что-то скороговоркой бормотал, крестя избавившегося от грехов, а человека заворачивали в тулупы, укладывали в сани и вскачь увозили домой.
Но гораздо больше было таких желающих избавиться от грехов, которые не имели своих лошадей и денег, чтобы нанять их. Но они были глубоко убеждены, что избавиться от грехов можно только таким мучительным способом. Люди раздевались догола на ветру и морозе, крестились и бросались в воду. Одеться им помогали добровольцы из толпы. Находились и сердобольные люди, которые увозили «счастливчиков», избавившихся от грехов.
Старинный русский праздник масленица, на переломе зимы и весны, христианство приурочило к «сырной неделе» перед началом великого поста. Во время этого поста не разрешались увеселения и полагалась только постная пища без мяса, молока, за исключением трех дней, когда можно было есть рыбу, но только мелкую: ершей, чебаков и почему-то налимов. Три дня в школах не учились, а учреждения были закрыты.
Наша семья не признавала поста; ели «скоромное», но утро первого дня масленицы всегда будило меня традиционными запахами кухни: там пеклись гречневые блины, стряпали пироги и варили в масле хворост. По вечерам семьями ходили в гости.
Молодежь на коньках каталась на городском пруду и на санках или на листах фанеры с катушек, которые строили еще летом, деревянные, высокие, а зимой обливали водой и делали ледяными.
Все три дня на главной улице Барнаула устраивались катания на лошадях. В санях, розвальнях и в кошевах жители съезжались на Пушкинскую улицу и начиная от реального училища ехали друг за другом до Оби. Там поворачивали и ехали по той же улице обратно с песнями, гармошками, звоном колокольчиков и бубенцов под дугами и на шеях лошадей. Как на свадьбу, лошади, сбруя, дуги разукрашивались лентами и бумажными цветами. Сзади на сани набрасывались ковры. К полудню на Пушкинской улице скапливалось так много подвод, что образовывалось два потока друг другу навстречу. Вновь приезжающим из соседних улиц и переулков приходилось ждать, пока не появится перерыв в сплошном потоке, чтобы заехать и влиться в праздничное катание. У кого не было собственной лошади, нанимали извозчиков. Молодежь складывалась и нанимала ямщицкие тройки с обширными кошевами, ехали в них с песнями и даже умудрялись плясать.
Каждый год в эти дни у нас тоже запрягали в санки Гнедка, а сзади саней набрасывалась плюшевая скатерть с круглого стола из комнаты отца, за которым он принимал посетителей. Ковров отец в доме не признавал, считая это мещанством. Я с гордостью восседал на облучке вместо кучера и правил лошадью, а концы вожжей отец все же держал в руках.
Гнедко нехотя шагал, то и дело отставая от едущих впереди. Но когда от Оби поворачивали обратно, у коня лень как рукой снимало, он начинал торопиться домой. Мне приходилось изо всех сил тянуть одну вожжу, чтобы Гнедко не вышел в сторону из общего движения. Тогда он рвался вперед, наступал на сани едущего впереди и брызгал пеной на ковер и даже толкал мордой в спину едущих впереди.
– Забери вожжи у мальчишки! – орали на отца из передних саней.
Зимой почти каждое воскресенье на льду огромного городского пруда, покрытого снегом, собирались большие толпы парней. Еще больше зрителей приходили на берег. С одной стороны, это были жители нагорной части Барнаула, с другой – жители нижней части и центра. Это два враждующих лагеря (только по воскресным дням) на льду пруда.
Сначала парни обоих лагерей стояли на почтительном расстоянии друг от друга, выкрикивая хвастливые задиристые подзадоривания. Начиналось все словно для потехи. Наконец, не выдерживали первые двое и выходили в промежуток между толпами «нагорных» и «зайчакеких». Начиналась борьба под свистки и ободряющие крики с обеих сторон. Кто-то из двоих побеждал, к тогда выбегало сразу несколько пар. Страсти накалялись, неслись оскорбительные выкрики, из одного лагеря в другой летели обломки кирпичей. Снег на льду окрашивался кровью. Наконец, враждующие с криками бросались друг на друга всем скопом, стенка на стенку. Если кто падал, того не трогали – лежачего не бьют! Этого гуманного правила все строго придерживались.
На берегу пруда, позади толпы зрителей, в восторге кричавших и подзадоривающих дерущихся, наряд конной полиции терпеливо ждал, когда борьба перейдет в драку. Привязав лошадей к забору, городовые в черных шинелях, с шашками и револьверами в кобурах на красных шнурах, приплясывали на морозе, размахивали руками, грелись, как могли, ожидая, не начнется ли драка, чего им было приказано не допускать.
А свалка на пруду все разгоралась. Крики становились все громче и сердитей.
– Зачалось, однако, недозволенное! – раздавалась команда, и конные городовые карьером вылетали на заснеженный пруд с грозными окриками:
– Ра-а-а-зойдись!!!
Нагайки городовых начинали свистеть по спинам драчунов. Весь азарт у парней сразу снимало.
Пруд пустел, а зрители на берегу расходились, обсуждая и споря. А городовые выносили на берег тех, кто не мог встать. Телефона тогда поблизости не было, и один из городовых уезжал в город за каретой «скорой помощи».
Эти кулачные бои устраивались в Барнауле исстари. В других сибирских городах кузнецы бились с гончарами, медники с суконщиками, варенные с городскими. У нас в Барнауле существовал явный антагонизм между гимназистами и реалистами. Даже косились друг на друга гимназистки двух женских гимназий – казенной, косившей коричневую форму, и частной – в синих форменных платьях.
Мне всего один раз удалось посмотреть на кулачный бой на пруду в Барнауле. Но зато во всей красе. Мой закадычный друг детства Степа Жилин работал наборщиком в типографии, когда я учился в старших классах реального училища. Однажды он пришел ко мне за очередной книгой Жюля Верна, нашего любимого писателя тех лет. Голова у него была забинтована.
– Что с тобой, Степка? – удивился я.
– На пруду в воскресенье кирпичом задело, хорошо скользом.
Конечно, в следующее воскресенье мы вместе пошли на пруд, тайком от моих родителей, и не в форменном пальто и папахах, а в полушубках и шапках-ушанках. Мог ли я тогда подумать, что этот грандиозный кулачный бой 1913 года, с трудом разогнанный конными городовыми, был последним в Барнауле? Ранняя бурная оттепель за неделю нагнала воду поверх льда, бои прекратились до будущей зимы. Но летом началась первая мировая война. Потом революция, и кулачные бои в Барнауле прекратились навсегда.
Еще одно шумное сборище народа старины глубокой – это Барнаульская ярмарка в Екатерйнин день 24 ноября по старому стилю. Она устраивалась ежегодно «на песках» за прудскими переулками в самом конце Сузунской улицы. Там заблаговременно строилось множество временных ларьков, навесов, прилавков и палаток.
Первый раз мне удалось побывать на ярмарке лет семи. Она навсегда запомнилась. Маме нужно было проверить там работу ларька Красного Креста. Отец повез нас туда, но сам остался с лошадью – кругом шныряли цыгане, прославленные конокрады. Мама повела меня за руку, и мы сразу оказались среди шумной толпы.
Я прямо остолбенел, увидев ларек, отделанный Вяземскими пряниками. А там, за прилавком – филипповские, мятные, медовые, московские и другие пряники. Разное печенье, конфеты. Над ларьком вывеска: «Изделия купца первой гильдии Зудилова».
– Мама, купи… – пролепетал я, тормозя валенками и упираясь.
– Ни в коем случае! Я покупаю сладости только в магазине. И она потащила меня дальше: мама была медичка, и ей всюду мерещились заразные болезни.
Чего тут только не было кругом! Ларьки с мануфактурой, игрушками, горы замороженных целиком туш свиней, овец, коров, рябчиков, тетеревов, белых куропаток. Рядом за прилавками торговали морожеными пельменями, фруктами, коричневой пастилой из яблок, свернутой рулоном, как толстая коричневая бумага. «Тормозил» я и около кукольного театра, у цыган с медведем, около скоморохов. Но мама волокла меня дальше, все больше торопясь. Наконец, потеряв надежду найти ларек Красного Креста, она спросила городового.
– Наспротив ево, барыня, изволите стоять! – простуженным на морозе голосом ответил он и козырнул.
И в самом деле, мы стояли около ларька Красного Креста, но он был закрыт на замок!
Так мы и вернулись домой, ничего не купив. Но вяземских пряников по дороге в магазине мама купила полфунта.
На Конюшенной площади, между цирком-шапито братьев Коромысловых и реальным училищем устраивался небольшой филиал ярмарки. В Дунькиной сосновой роще работала под легким навесом «Обжорка» торговки в белых передниках продавали мороженые пельмени. Покупателю пельмени тут же варили. Здесь устраивались соревнования: бег в мешках, катанье на круглых бревнах, подъем по столбу и другие увеселения.
НАЧАЛО ВОЙНЫ
В начале лета 1914 года отец настоял, чтобы я съездил к родственникам в село Спирино на берегу Оби. За несколько лет никто из нас там не был, и родня стала обижаться. Поездка на пароходе и неделя жизни в деревне пролетели незаметно. Перед отъездом в город я пошел в последний раз в бор.
Почти всех птиц я тогда уже знал, встречая в Куратовском бору рядом с нашей заимкой. И здесь стучали также пестрые дятлы. Выводок больших синиц с желтыми грудками и продольными черными полосками перепархивал с сосны на сосну. Бурундук уселся столбиком, свесил хвост, словно пробором разделенный на две стороны. Он придерживал гриб передними лапками, а я записывал в тетрадку мелким почерком, как он ест.
На краю мохового болотца внезапно взлетел огромный глухарь с таким шумом, что я не на шутку испугался, пока не сообразил, кто это. Глухаря я видел впервые, но сразу узнал по рассказам отца.
Побродив по лесу, я зашагал к дому своего дяди, чтобы ехать домой. Дядя жил в старинном селе. Здесь почти в каждом доме жили Зверевы. Какую бабку или деда ни спроси – они обязательно начинают рассказывать, что произошли от братьев Зверевых, казаков, которые пришли в Сибирь с Ермаком. С тех пор поселились у Оби и поставили крепкие дома из круглых сосновых бревен. Дома эти были с нарядными резными украшениями на ставнях, наличниках и воротах.
Около дома дяди и по всей улице пели и плясали подвыпившие новобранцы (была объявлена германская война). Новобранцев провожали родные, знакомые, соседи – с плачем и причитаниями. Утром, когда я уходил в лес, село было тихое, теперь же изменилось до неузнаваемости. Из окон смотрели заплаканные старухи. У ворот стояли телеги.
Я вошел в кухню, в которой красовалась большая расписная печка. Тетя Настя увидела меня и всплеснула руками:
– Войну царь-батюшка объявил. Скоро пароход подойдет, собирайся. Вот беда-то: у нас в деревне половину мужиков забрали, сегодня на пристань гонят. Скоро одни бабы останутся. Что делать будем, одни-то?
Она металась по кухне, без умолку тараторя. Наконец сказала:
– Иди, Максим, молока поешь с хлебом, садись за стол.
Там уже сидел незнакомый бородатый человек в сильно поношенной одежде.
– Здравствуйте, – сказал я, поняв, что это каторжный. Либо он отбыл срок и возвращался домой, либо беглый.
Сибирские крестьяне уважительно относились к людям, наказанным царским законом. Они всегда кормили их, давали на дорогу.
– Здравствуй, сынок, – сказал добрым густым басом чужой человек, кладя кусок сала на ломоть хлеба. – Хорошие сибирские люди, – продолжал чернобородый незнакомец. – В любом доме поесть дадут – не обидят, не унизят!
– У нас все родом из казаков, – сказала тетушка. – Люди вольные. – И показала на полати возле печки: – Иной раз вот тут частенько ночуют такие, как ты, и на лежанке, и на полу. А вы откуда?
– Я восемь лет в шахтах прогорбатился за Читой, где когда-то декабристы были. Теперь домой иду. Освободили.
Тетушка покачала головой и горестно вздохнула.
– Поди, Максим, самовар раздуй да из амбара сухих грибков прихвати для матери.
Я взял ведро и зашагал к единственному на всю деревню колодцу с прикованным на цепи ведерком.
Наполнив большой медный самовар, я разжег его и раздул старым сапогом. Подошел к амбару из добротных бревен, снял висячий незакрытый замок, что красовался больше для авторитета, чем для дела: воров-то в деревне не было, а бродячие люди не воровали. Если что надо, они так просили – им давали. Амбар был мужицким складом, где хранилось всякое нужное для крестьянина добро. В сусеках находились зерно и мука, по стенам висели золотистые связки лука, чеснока, сушеных грибов. Под навесом – расписные дуги, сбруи, стояли сани, самолично сделанные дядей. Мужики сибирские любили жить крепко.
Выбрав связку беленьких, что помельче, я отнес грибы в дом. Самовар уже начинал ворковать. Сосновые шишки потрескивали в раскалившейся трубе. Медали на груди тульского красавца весело сверкали на солнце.
Самовар вскипел, я снял трубу, прикрыл верх медным колпачком, принес и поставил самовар на поднос, расписанный, как и печка, яркими цветами.
– Ну вот, мы сейчас чайком побалуемся и на пароход, – сказал прохожий человек.
– Я тоже еду! – с гордостью сказал я.
– Вот хорошо-то! Вдвоем оно как-то легче, и дорога покажется короче.
Услышав мычание во дворе, тетя с подойником пошла встречать корову, но вскоре вернулась, вся в красных пятнах на лице от негодования:
– Вы поглядите, что они, охальники, с моей Машкой сделали!
Мы вышли на задний двор. Машка жалобно мычала. Сейчас она была как фокстерьер с коротким хвостом. Пыталась этим огрызком хвоста отмахиваться от мух, ко ничего не получалось.
– У нас все коровы в деревне через прохожих людей без хвостов остались, – жаловалась тетка.
– Что поделаешь? Люди с каторги возвращаются, довольствия им на дорогу не дают, вот они из коровьих хвостов супы и варят. Кур да гусей никто не ворует, а корове хуже не станет, если хвост будет короче.
– Это правильно, кур у меня никто не воровал. Только что же теперь моей кормилице вместо хвоста веник привязывать – от слепней отмахиваться? Пришли бы лучше ко мне, я накормила бы, а то над скотиной изголялись!
– Значит, нельзя было человеку в деревне показаться, тайком пробирался домой, – пояснил прохожий человек.
Долго еще негодовала тетя Настя. А молока корова с перепугу не дала ни капли.
Пароход дал первый предупредительный гудок.
– Это для нас, паренек. Будем поторапливаться.
Тетушка взглянула на старинные часы с кукушкой и забеспокоилась:
– Торопитесь, скоро «Илья Фуксман» отходит!
На пристани она перекрестила и поцеловала меня, а на чернобородого даже не взглянула, сделав вид, что не знает его. Долго еще тетушка смотрела вслед белому двухпалубному пароходу.
На пароходе ехала рота солдат. Они сели в Новониколаевске и с трудом разместились в третьем классе. Командир роты занял каюту первого класса. Утром басовитый пароходный гудок прокатился над рекой. Я вышел на палубу. «Илья Фуксман» тихим ходом подваливал к пристани села Камень.
На берегу гудела толпа призывников и провожающих. К самому берегу их не подпускала цепь городовых в черных шинелях, с шашками и револьверами на красных шнурах. Полицейский надзиратель в офицерской светлой шинели что-то кричал толпе, грозя кулаком в белой перчатке.
С парохода спустили трап. На него, к удивлению пассажиров, с парохода вышли солдаты с винтовками и стали в два ряда по краям, образуя живой коридор. Офицер скомандовал. Солдаты вскинули винтовки и зарядили их на глазах притихшей толпы на берегу. Только теперь с парохода стали выпускать приехавших в Камень пассажиров и впускать новых.
Посадка быстро закончилась – желающих ехать в Барнаул было всего несколько человек. Под конвоем на пароход завели двух арестованных офицеров. За ними солдат нес их шашки и портупеи. На пароход с шумом и руганью хлынули призывники. Почти все были пьяные. Некоторых тащили под руки. Провожающих солдаты на пароход не пустили. Толпа на берегу разразилась причитаниями и плачущими воплями.
С ружьями у ноги солдаты бегом вернулись на пароход. Сходни и чалки торопливо убрали. «Илья Фуксман» проревел басом сразу три отвальных гудка, без обычных первого и второго.
– Полный вперед! – раздалась команда капитана. Рядом с ним стоял командир роты, настороженно смотря на толпу у пристани.
Едва пароход отошел, как среди пассажиров началось тревожное перешептывание.
– Говорят, все монополки в деревнях запасные разгромили? – спрашивала пожилая женщина соседку, севшую на пароход в Камне.
– Подчистую, матушка, ни единой не осталось!
– А у нас не то что кабаки – магазины разгромили купеческие, – добавил старик в поношенном пиджаке. – До старости дожил, а такого охальства не видывал.
– Господа-то офицеры чем провинились?
– Говорят, не приняли строгих мер, вот и к ответу….
Среди пассажиров слухи ползли сначала шепотом. Люди оглядывались и даже крестились. Кто-то сказал, что Барнаул сгорел дотла. Ему стали возражать. Спор разгорелся. Вскоре пароход наполнился испуганным громким говором.
В течение дня «Илья Фуксман» несколько раз причаливал к селам на берегу. И опять по обеим сторонам сходен выстраивались солдаты с винтовками и шла посадка призывников, под плач и причитания провожающих.
Наступила ночь. Призванные из запаса, опустошив бутылки с вином, взятые из дома, недружно пели на нижней палубе и корме. Играли сразу две гармошки. Кто-то ругался, кто-то всхлипывал.
– Пожар, пожар! – вдруг раздалось с Верхней палубы.
– Какой пожар? Где?
Ночное небо действительно светилось заревом в той стороне, где должен быть Барнаул.
– Небось запасные буянят перед фронтом, – хмуро сказал старый крестьянин в черном картузе. – Понаехали подводы с провожающими, тут слезы, тут пьянки, а там понеслось!
Крестьянин оказался прав. Утром пароход не мог пристать к дебаркадеру, потому что он горел, а другие уже сгорели. Капитан приказал бросить сходни прямо на берег, опасаясь, как бы не подожгли и его пароход. Запасные с криками вывалились на берег.
– Пошли казенку громить! – крикнул кто-то, и толпа устремилась к винному складу.
Высадив всех, пароход отошел на середину реки и бросил якорь.
Я вышел со своим узелком с гостинцами в город и попал в самую гущу событий. Те, кого царское правительство гнало на бессмысленную войну, выражали свой протест самым буйным и пьяным образом. Летели камни в стекла магазинов. Чиновники разбежались из учреждений по домам. Полиция и воинский начальник спрятались. Город был во власти новобранцев. Пристани, пакгаузы и склады Барнаула пылали. Сгорели три улицы около пристани. Лишь одна пристань не пострадала. Ее отстаивала администрация пароходства. Седой капитан что-то пытался говорить пьяному плечистому новобранцу, но тот вдруг схватил его за мундир и отбросил в сторону. Толпа ворвалась в буфет, и вскоре здание окуталось красно-желтым пламенем.
Из двухэтажного винного склада за городом тащили водку и спирт. Люди шли шатаясь, ползли, валялись в канавах, на полу и в коридоре винного завода.
А толпа уже направилась в центр города. Полетели камни в зеркальные стекла большого магазина Морозова. Вскоре оттуда стали появляться люди с тюками материи, с мешками, набитыми обувью и бельем. Толпа бросилась к огромному смирновскому пассажу, занимавшему целый квартал. Выломала двери, ворвалась в первый этаж магазина и устремилась на второй, где помещались страховое общество «Саламандра», «Русский для внешней торговли банк»…
Я стоял в подъезде какого-то дома, испуганно выглядывая оттуда. Железные жалюзи были спущены на всех окнах магазина. Внутри было темно. Из дверей выбегали люди с награбленными товарами.
Вдруг в конце улицы показались солдаты. Они шли рядами, с винтовками на плечах, сверкая штыками. Впереди – полицейский пристав и офицер, который приехал на пароходе «Илья Фуксман» с этими солдатами. Толпа перестала шуметь, но и не разбегалась.
Офицер что-то скомандовал. Солдаты построились вправо и влево двумя шеренгами, перегородив улицу. Офицер и пристав оказались позади солдат.
Как сейчас помню слова команды, сразу, без предупреждения:
– Первая шеренга с колена, вторая стоя, прямо по толпе – взво-од… пли!
Грянул залп! Вслед за ним сразу же защелкали затворы винтовок.
– Пужают это! – крикнул кто-то. И голос утонул в общем вопле ужаса, когда увидели падающих, убитых и раненых. Толпа бросилась врассыпную, я тоже кинулся бежать. Плохо помню, как я оказался на краю города, но в памяти до сих пор осталась команда, грохот залпа, звон разбитых окон в домах – большинство солдат выстрелило поверх толпы. Однако нашлись и службисты – в толпе раздались тупые шлепки от пуль, ударивших в людей, крики и стоны раненых.
Немного пришел в себя, когда оказался за городом, все еще переживая увиденное.
Так я увидел, как умирают люди…
– Чего несешь, сопляк? – остановил меня казак с нашивками урядника на погонах, нагибаясь в седле и обдавая меня запахом алкоголя. За плечами у него был карабин, с левого бока шашка, на руке висела знаменитая нагайка, хорошо знакомая беспокойному студенчеству. Казаки только что прибыли на усмирение из Новониколаевска.
– Книги и гостинцы, – ответил я, – в деревне был, а сейчас возвращаюсь домой.
– Значит, в чужое лапу не запускал? – спросил казак, развязал узелок с гостинцами и с удивлением рассматривая книгу «Птицы России».
– А зачем мне чужое? Я домой иду!
– Мне тоже охота к себе в станицу, а вот служба. Стой тут и обыскивай каждого встречного и поперечного.
Завязав узелок и мысленно обрадовавшись, что казак не огрел меня нагайкой, я зашагал дальше, на заимку, все еще ошеломленный пережитым ужасом и находясь словно во сне…
Потом рассказывали, что солдаты больше не стреляли. Они окружили выломанные двери и хватали выбегающих людей с награбленным. Казаки уводили их в тюрьму. Люди перестали выбегать, боясь быть схваченными. Но вдруг обвалился горящий потолок и завалил выход. Многие погибли в огне.
Радость матери по поводу моего благополучного возвращения была безгранична…
В тот день отец приехал из города вместе с известным путешественником Г. Н. Потаниным. Он всегда бывал у нас, когда проезжал из Томска, направляясь на Алтай.