Полная версия
Иосиф
– Да его на область нужно послать! С одной палкой и первое место, а?
– А если ему дать две?! Нормальные?! Да он какие хочешь места позанимает!
– А если на него еще наденем ботинки с жестким креплением? Загремим на всю область!
– Бери выше – на весь Сысыер!
– Да…
На все это Вася сказал категорически:
– Нет! И не упрашивайте. Или из школы уйду.
Оказывается, Вася признался позже, лет через двадцать, девчонки-старшеклассницы, когда он подходил к финишу, хохотали, глядя на него, и варежками тыкали.
Ну и еще. Взрослые казаки наши, дяди из хутора, просили иногда Васю забросить в небо мяч. Был у нас мяч – маленький, черный, каучуковый. Мяч этот у Васи улетал, казалось, в облака, пропадал из виду! Но самое главное, обратно он падал прямо в то место, откуда был запущен. Попробуй, товарищ!
Благородство и способности Васильева Василия Ивановича – уже взрослого человека – не буду описывать: совсем уйдем в сторону! Добавлю только, что всю жизнь он проработал водителем в МТС, которую начинал строить его тесть и наш герой – Иосиф Павлович. В колонне одних только водителей насчитывалось около ста пятидесяти человек. Среди шоферов Вася слыл силачом, миротворцем и имел прозвище Папуля. Оно и сейчас за ним осталось.
И вот в конце восьмидесятых, летом, ехал я в свой хуторок, казачий хуторок Авраамовский, и остановился на ночь у миротворца Папули. Встретил меня Василий Иваныч хорошо. Выпили мы с ним, закусили. Сестра ушла спать, и меня понесло. Да все про Розенфельдов да про Апфельбаумов. Про разрушение церквей да про преступные указы о расказачивании. Василий Иваныч молчал, пока я не упоминал Ленина.
– Во, Вася, кому мы верили? Этой сволочи Ленину! – произнес я наконец.
Миротворец Василий слегка взволновал желваки и достойно мне ответил:
– Ты заблуждаисси, Паша, все это, Паша, брехня, и не верь никому!
Надо отметить, что Василий Иванович никогда не был ни коммунистом, ни комсомольцем. И в пионерах даже не состоял. Ну вот так вышло в его жизни.
– Что значит «брехня»?! – взвинтился я. – Он что, не знал, как людей тысячами уничтожали? Миллионами!
– Не знал, Паша, не знал! Он жа… мг… Ленин! Как он мог уничтожать?! Чудак ты человек. Он жа наидобрейшей души был человек, Ленин! – Василий Иваныч значительно поднял палец. – Ты, видать, Паша, заучился трошки.
– Да откуда ты знаешь, Вася? – Меня поразила политическая «осведомленность» друга детства.
– А ты откуда? Табе кто-то набрехал, а ты мне тут тоже брешешь! Про Ленина! – Василий Иваныч нервно хохотнул.
– Да я документы читал, Вася! – Я чувствовал, что меня несет. – Ты когда-нибудь слышал про директиву девятнадцатого года о поголовном уничтожении казачества?!
– Брехня все это, Паша, брехня! Директива, может, и была, да Ленин не знал про нее! – уверенно стоял на своем мой друг. – Сейчас чего только не напишут! Я и телевизор не смотрю – и там брехня сплошная! Брешут все про Ленина! Ленин! – Василий Иваныч прямо просветлел. – Ты знаешь, как любил он детей? Как он детей любил! Страсть! Бывало, посадит дитя на колени, даст ему сахарочек и гладить его по головке, и гладить его по головке…
– Да, а сам про Россию все думает и думает…
– Да, про Россию! Вот тут ты прав, Паша. Про Россию!
– Да с чего ты взял, что он детей любил и гладил их по головке, Вася, дорогой? И сахаром их еще кормил кусковым! – Я уже начинал орать, а Вася сидел и с улыбкой говорил о Ленине. И тут я заполошно привел еще один факт: – Знаешь, когда он был в Шушенском…
– Но его же туда сослали? – с миротворческой улыбкой сообщил мне Вася. – Твой царь хороший его туда и сослал, Ленина. А Ленин, Паша…
– Послушай, – теперь уже я перебиваю. – Послушай! Знаешь, как в Шушенском он однажды в весенний разлив приплыл на лодке на остров, а зайцев там – видимо-невидимо! И им некуда было деваться… зайцам.
– Ну и че? Это мы в школе учили про Мазая и зайцев.
– То был Мазай, Вася, с зайцами! – съязвил я. – Дедушка-то Мазай в лодочку усадил зайчиков, сосчитал их, ушки им всем погладил да и перевез их на спасительный бережок. А Ленин твой, какой детишек страсть как любил и сахарком их еще прикармливал, зайчиков-то на том островке набил веслом по головке! Зайчика веслом – да и в лодочку, по головке и в лодочку, в лодочку. И патрончики сэкономил, и удовольствие получил. Потому что он садюга был, твой Ленин. Знаешь, сколько он ушастеньких набил, зайчиков? Лодочка та чуть не потонула!
– Брехня все это, гольная брехня! Как ты такое можешь говорить про Ленина?! – Вася пристукнул по столу, и желваки уж тут его пошли вразнос.
– А ты знаешь, как зайчик кричит, когда его бьют по головке, – и я разошелся вовсю, – раненый заяц?! Помнишь, на зеленях по осени мы на машине наверху были, в кузове, и как старшие ребята гонялись с фарами за зайцем? Помнишь, когда его придавили, как он заорал? Как дите малое! Ты сам плакал, помнишь? Представляешь, какой детский крик стоял на том островке, когда дедушка твой любимый с кусочком сахара и с окровавленным веслом…
Этим миротворца Васю я и доконал. Он слегка приподнял кулак и опустил его на стол.
– Ленина в моем доме не тронь! – гневно выдохнул Вася.
Посуда вся подскочила и вся, буквально вся, упала со стола. За стенкой что-то грохнуло. А мне показалось, что это я подпрыгнул вместе с посудой и грохнулся. Вбежала уже заспанная, но с шальными глазами сестра Татьяна:
– Да вы че?! Дураки, что ли? Чем вы тут стучите? Я аж с кровати упала! А ну спать!
Я знаю, что отец со своим зятем Василием никогда не вел политических бесед. Зачем?! Тем более говорить о Ленине. Для отца было много очевидных фактов. А главное, на его глазах происходило медленное умирание родного края. Но мне-то, всезнайке, он должен был ответить.
Это был реванш или что-то иное, но сегодня в своем кабинете он давал мне достойный отпор:
– И чего жа энта свобода, братства и равенства? Чего они нам дали, Павло? Знаешь, как мы до революции жили? У нас ни пьянства, ни мата никакого и в помин не было! Это у казаков, у воинов, какие чего только в жизни не видали. К нам на Водины мат болтуны револьюцанеры привезли, безбожники, чтоб отличаться от других. А вся жа гадость, она быстро растет! Посты! Знаешь, как посты строго соблюдались? И не только одна наша семья так жила – все. Жизнь совсем другая происходила. Сады росли с чудными яблоками, грушами, сливами, вишней! Какие табуны лошадей были! Быков, коров я не считаю, там телят – мерено-немерено! А уж овец, птицы всякой! На Водиных же пруды были, и птица дикая гнездилась – тучи! И гуси дикие, и лебеди. Хутор рядом с нашим Лебяжий назывался. Говорили, что его какой-то купец Лебедев основал. Не знаю, так это или не так, но каждую весну белых лебедей столько прилетало на их пруд – сотни! Вот вы верите или нет, дети? Бывало, мы, совсем малыми были, наберем яиц утиных из-под диких уток и подсыпем под свою домашнюю утку или курицу. Сотни утят вылуплялись, все! Сколько яиц положил, столько утят вылуплялось. Но тут надо за ними держать ухо востро, вовремя крыло подрезать. Улетят!
– Улетали, пап?
– О-о-о, Паша! – Отец как-то по-особому просветлел, видать, картину далекую восстановил. – Один раз не подрезали. Сам видал! С братом Тишкой! Баз у нас был большо-ой и всякой живностью кишел. Все ходит, движется, гогочет, кудахчет, курдюкает, кому нужно – кукарекает, и тут, как по команде, вскрылилась вся сотня утят, кружок над базом совершила и на пруд улетела! Мать-курица, курица их высиживала: «Кудах-тах-тах, кудах-тах-тах», в небушку косится, а небушка чистая-чистая – никаво! Дед Иван стоить на крыльце и смеется: «Ну что, казачки, улетела ваша мяса в жаркие страны? Лопухи вы, лопухи! Надо б крылья подрезать!».
– Но они на пруд улетели и сели там? – спрашивает сестра.
– Да сесть-то они сели, Тань, и плавали там, и ныряли, ужасть какие довольные, а уже все! Попробуй его, подлеца, достань! Поймали маманю ихнюю, курицу бедную, какая высиживала их, и на пруд. Она как раскудахталась там. Бегает по берегу и кудахчет, приказывает: мол, вон все на берег, дурачки непослушные, лапки сушить! И послухались! Быстро приплыли нырики. Рядом плавають и ныряють, щасливыи-и! Курица на бережок их зовет: «Кудах-тах-тах», а они в воде: «Кря-кря!». Дескать, ты че, маманя? Помню, я сам пытался поймать хоть одного. Подлец, плавает вокруг, как дражнить: дескать, ушничку, Ося, захотел? Я на берег, а ты меня вострым топориком по шейке серой? Так и не поймали ни одного. Дикая природа! Чего вы хотели?
– Пап, ты про бабушку расскажи, – просит Таня.
– Бабушка? – Отец вздыхает и какое-то время молчит. – Бабушка ваша говорила, что пришли страшные времена, что церква скоро разрушать будут. У нас на Водиных церкви не было. Казаки-старики решали построить, а тут вон что вылезло! И мы ездили в Солонку, в основном по праздникам.
– А ты, Ося, – говорила мать, – научись крестик внутри класть.
– Как внутри? – это уже я спросил.
– Ну, в мыслях. Начинай со лба, на живот и плечи справа налево. Все могеть быть, и церкви рядом не будить, – говорила она. – И где бы ты ни был, чего бы с тобой ни стало, крест положи внутри да и скажи: «Господи, помилуй!». Она еще какие-то молитвы мне давала, учила со мной. «Отче наш» помню…
Отец замолчал. Он никогда не говорил нам о вере, о молитвах, а тут разговорился… Он сидел к нам спиной, голова была склоненная, плечи – опущенные. Делал вид, что чем-то занят. Молчал, казалось, несколько минут, а потом продолжил каким-то не своим, низким голосом, прокашливаясь:
– В Авраамовском догорает, а меня в «Динамо» уже берут! Во как НКВД работала. Как вам объяснить? В Нехаево, напротив церкви, через дорогу, стоял дом длинный с низами. Там находились энкавэдэшники. Я не помню и не знаю, кому он принадлежал до революции. Да это и неважно. Но в низах, видать, старый хозяин хранил зерно или крупы какие. Вот в эти низы арестованных сажали. И меня туда бросили. В тот раз оказался я там один. – Отец опять замолчал, начал бесцельно передвигать разные предметы на верстаке. – Меня там чуть крысы не съели. Страх божий, сколько их было. Я от них всю ночь пинжаком отбивалси! Они же лезут по ногам, телу, в лицо, на шею. Да огромные, как кошки! Был бы в одной рубахе, они бы меня там и загрызли.
Точно такая картина – это уж потом, после тюрьмы моей – с Николаем Рыбачком вышла. Верка Рыбачек, соседка наша, любимая доярка Хрущёва! Так вот, отец ее Николай на тракторе работал. На «фордзоне». Раз трактор у него встал. С утра не завелся. А их, тракторов, в то время – раз-два и обчелся. Он его заводить, а «фордзон» – ни в какую. Была страда, и каждая техника была на особом счету. Он его до обеда заводил, заводил, не идет «фордзон»! Хоть что делай – не заводится. Что, вредительство?! Берут Колю за шкирку и туда, к крысам! Меня быстро находят – к «фордзону»! Наверно, я соображал, раз так выходило. Приказывают запустить. Начал я его заводить – не идет. Стал причину искать. И так и этак. Пошел по топливной системе, открутил патрубок, а он ватой заткнутый. Про вату я никому не сказал. Начали б искать, кто это сделал, нашли бы, посадили или расстреляли. А так только два человека и знали – кто затыкал да я. Николая когда оттуда вынимали, он страсть как орал, залез уже на лестницу и отбивалси от крыс…
– А двигатель завел?
– Да сразу, как вату вытащил…
– А кто затыкал?
– Паша, – отец повернулся ко мне и поморщился: – а ты его знаешь? Тот, кто зуб на Николая имел, он и заткнул. Были такие люди, да, к счастью, мало. Тогда как-то друг другу помогали, выручали из беды. Да как бы мы выжили поодиночке? Хэ-э! – отец саркастически рассмеялся.
– Вот я еще историю одну расскажу про то время! Муж крестной твоей, Паша, Николай Ефремов! Это потом они уже покумились с нами. А до этой истории я и матерь вашу не знал и не ведал, что такая раскрасавица живеть в хуторе Авраамовском! Так вот, Николай всю жизнь энкавэдэшни-ков и милицию возил на машине. Можно сказать, он ихним человеком был, хочешь – не хочешь, а всю подноготную их знал. А знаешь, какая история с ним вышла? О-о-о! Тада я еще с Пашаней жил, с комсомолкой. А жили мы напротив МТСа. Ну вот, прихожу домой, голодный – страсть! И Пашаня моя тут заявляется. Где-то они там, комсомольцы, заседали и решали, как нам еще лучше надо жить. Ага. Мы строим, а они засядають. Она щастливая, а я голодный. Она мне начинает рассказывать, как скоро мы распрекрасно заживем. И к нам потянутся китайцы, и даже негры, и все люди со всех улусов. Про негров она мне уже все уши прожужжала. У ней негры были как родные братья. А еще Пашаня страсть как любила поучать. А еще ужас как ей нравилось, када ее хвалили. О-о-о, ее толькя подхвали, дурочку, она горы свернеть! Ну какие горы? Небольшие, правда. Но яичницу уж точно пожарить! Ха-ха… Я говорю:
– Я там сало принес!
– Какое сало, Иосиф? О чем ты говоришь? В мире такое происходит! А ты – «сало»!
– Да голодный я, ужас! А хто такие негры?
Это я так хитрю.
– Да-а, с такими, как ты, Иосиф, – говорит она мне, – социализьму мы не построим. Ты темный человек. Ты даже негров не знаешь, – говорит. – Ты даже читать не могешь.
– Не могу.
– Писать не могешь.
– Да куда мне? – соглашаюсь. – А ты бы меня подучила и про негров, и все такое. Толькя подкорми.
– Давай сало, – говорит, – темнота.
И вот начинает она жарить. Как щас помню: такие куски сала хорошие нарезала! Сало-то свежее. Она мне про негров, какие они разнесчастные и как они к нам руки тянуть, а я на салу смотрю, как она шкварчит, нюхаю и думаю, как бы они, энти негры с китайцами, не ввалились кучкой да салу мою не слопали. Ну настоящий кулацкий илимент! Ха-ха… Яйцами залила, на стол вся сковородка встала, хлеб и вилки организовались. И я то-олько вилкой кусок сала насадил, Николай Ефремов вместо китайцев и негров вваливается. И прям с порога – на колени:
– Палыч, спасай! Или посодють, или расстреляють!
Вижу, он сам не свой. Весь перемазанный, руки дрожать.
– Чего, – говорю, – Николай, что такое? Чего случилось?
– Поддон разбил!
– На машине?
– На машине.
– Да как жа ты?!
– Я, Палыч, без спросу машину взял, за дровами поехал и на камень напоролси! Поддон пополам раскололси. Если к утру завтра не заварим, сам знаешь, там чикаться не станут.
– Ну, Коля, – говорю, – зараза ты, нашел время поддоны бить! Я жа страсть голодный! – И смех и грех выходит: я вилку ко рту поднять не могу, а моя веселая комсомолка – не так ли салу лупить, аж скулы постанывають.
– Я тебя и накормлю, и напою – спасай, Палыч!
– Но поддон жа чугунный?
– Чугунный.
– А как я яво буду варить, чем? У нас сварки такой нету!
– Не знаю. Тюрьма мне светить!
Скольки я мужских слез в то время видал! Ну, баба в слезах – дело привычное. Ее не поймешь, где она и вправду кричить, а где притворяется, а вот мужик… В те времена не было половинок – или туда, или сюда. А третьего не было и не могло быть!
– Что, плакал дядя Коля?
– Подвывал! Он смотрел на меня так, что у меня вилка в сковородке так и осталась. Надо было чего-то делать. Тронулись мы в МТС. Собрались ребята, Колькины помощники. Я говорю: «Сложите обе половинки поддона и в горно их». Сложили. «Засыпьте горно доверху углем». Делают. Главное же, и не знаешь, чем яво варить, поддон. Чем ты его возьмешь, какой сваркой, чугун?!
«А теперь, – говорю, – возьмите пустую бочку из-под керосина – да, любую пустую бочку – и нарежьте из нее полоски. Сантиметра два-три шириной». Все сделали. Нарезали целую горку этих полосок, протравили их. Клейстер развели целое ведро. Ребята пока полоски нарезают, протравляют и клейстером их мажут прям до толстого слоя, я горно развожу. Накалил эти половинки докрасна и полоски с клейстером стал в разлом поддона класть. Положу и сваркой прихвачу, положу и сваркой прихвачу. Не спеша.
– А почему клейстером, пап?
– А как жа, Паша? Как бы я чугун железом соединил? Без клейстера полоски эти горели бы все. Как бы я их прихватывал? Клейстер, он сдерживал сам момент прихватки. Ты понимаешь? Он гореть железу не давал. В общем, я не считал, сколько этих полосок у меня на эту прихватку пошло. Чую: хватить. А потом все это оставили остывать. Рано утром поддон из горна – и под днище машины. Затянул Николай болты – и вперед! Сколько лет он с этим поддоном еще ездил! О-о-о! Как мать ваша говорит, голь на выдумку хитра! Расскажи кому-нибудь, скажет: «Да это просто!». А попробуй сам – да как-то боязно. А я не боялси. В жизнь много чего приходилось делать на свой страх и риск, Бог помогал. Все сбывалось. Из каких только положений не выходили! Николай после того не знал, как отблагодарить меня. А до этого мы с ним и не знались. Во как бываить.
– Но он тебя потом хоть накормил? – пытаю я отца.
– О-о-о! И напоил, как обещал!
– Пап, ты про тюрьму начал, – просит сестра. – Расскажи.
– Про тюрьму? – отец коротко вздохнул. – В тюрьме я жил, дети мои, как у Христа за пазухой! Правда-правда, но насмотрелся всякого! И вот я вам про молитву говорил. Когда меня повезли, а сидел я под Камышином, в Дворянском селе, я всю дороженьку клал крест внутрях, как мама учила. Учился класть и читал про себя «Отче наш» и «Господи, помилуй!». Всю дорогу. А ехали мы долго: и на лошадях, и на машине, и поездом. В Петров Вал меня привезли рано утром, если не ночью. И мы кого-то еще ждали, с кем меня должны были доставить в Дворянское. А от Дворянского, как я понял, в это же утро угоняли этап. С этим этапом мне надлежало отправиться в Сибирь. В общем, надо было успеть. Не знаю, кого ждали и не дождались. Энкавэдэшники переругались меж собой. И в конце концов меня посадили в повозку одного, и мы тронулись. Ехали скоро. От Петрова Вала до Дворянского километров пятнадцать-двадцать. Это через Камышин. А если ехать прямо, через яры – яров там много, – то десять-двенадцать. Я так понял, что двинулись мы прямо. И вот верите или нет, как это понять? Ехали мы недолго, осталось ехать еще с полчаса. Не больше. Это я потом, через несколько месяцев, просчитал. Помню, лесок был, яр переехали, а лошади что звери! Вороные и резвые. Кучер и говорить:
– А мы не так едем.
– Как не так?! – энкавэдэшник восстает. Я его запомнил: такой маленький, коротышка. Руки короткие, ноги короткие, сам мордастый, а бабьим голосом говорил! – Прямо яжжай, баран!
– Не туды мы едем! – опять противится кучер.
– Да ты баран, знаешь ли ты?! Туды, не туды! – орет энкавэдэшник. У него что ни слово – «баран» было. – Знаешь, скольки я этой дорогой кулачья в Дворянское завез? Яжжяй, баран, и не разговаривай!
И тут какой-то старичок навстречу попадается. Седенький, худенький, с палочкой и с узелочком. Энкавэдэшник и орет ему:
– Ей, дед! В Дворянское мы правильно едем?
Лошади сами, как по команде, встали.
– Да нет, добрые люди. Надобно ехать вон туда, по-над яром. Эта дорожка вас и доведет до Дворянского. – И указывает на малозаметную дорогу. И старичок этот посмотрел на меня и улыбнулся одними глазами.
Эх, как мне стало тада легко! Не знаю, почему. До этого ехал – ну все, сам не свой. А в Валу еще и Сибирь пообещали. А на мне одежда легонькая. В голове было – чего только и не было! В тюрьму все ж везли, а не к бабке Дуньке на блины. Я этого старичка часто потом вспоминал. И откуда он взялся? Энкавэдэшник как-то голову опустил, а кучер повернул, куда старичок указал. Едем, едем, едем и едем, конца пути не видать. И полчаса, и час. Энкавэдэшник опять стал ругаться. Мол, и дед, какой встретился нам, баран и контра, и кучер баран, дорогу не знает, и я враг народа и баран. И меня бы надо тут, как барана, в яру прикончить и коней не мучить. Уже и солнца вышла. Я уже и сам понял, что я баран и контра. Из-за меня заблудились. А там, ребята, там блудить негде было. Я потом часто соображал, ну как мы могли, как говорят, в трех соснах заблудиться?! А мы и заблудились! Я энти места потом проежжал! Как?! И вот когда мы выехали на главную дорогу, нам навстречу вышел этап. Ох, ребяточки вы мои, такого я в своей жизни больше не видал.
Отец мотнул головой и сбросил слезы. Одна упала на руку сестры – я это заметил. И видел, как Таня вздрогнула и прикрыла отцовскую слезу другой рукой. Отец был страшно для нас непривычный: беспомощный и жалкий. Мы с Таней переглянулись и потупились, а отец развернулся к окну.
– Я сначала не понял, я думал, что коров гонят. Когда стада большая, пастухи кричат, гул стоит, шум. А тут вон они, какие коровы. Да-а, и пастухи тут были, и телята. Конвоиры тут больше и орали:
– Подтянись!
– С дороги не сходи!..
Колонна ползла снизу. Дворянское внизу находится, а тракт на Сызрань – наверху. Вот так. – Отец обозначил уровни Дворянского и тракта. – Первые уже вышли на тракт, а последние тянулись оттуда, снизу. И арестанты шли наверх, и конца им не было видать. Передвигались на быках, на лошадях, в повозках, арбах. А это уже осень стояла. Одет был кто как. Некоторые и в зимних шубах шли нараспашку. Немощные и дети ехали, а взрослые – кто как – пешки двигались. Там, в Дворянском, тогда было вольное поселение из заключенных. Когда кулачили, целыми семьями туда свозили. И вот все эти семьи и одиночки, какие власти были неугодные, гнали теперь дальше – в Сибирь. Чего я только тогда не передумал. И отца Павла вспомнил, что вот не раскулачил бы он своего отца Ивана, не раскатал бы дом, и нам бы тут всей семьей быть. Все равно раскулачили бы. Люди были какие-то тихие и покорные. Никто не плакал, не орал, даже дети не плакали, а детишек много было. Шли и шли, шли и шли. Мне запомнилась семья одна. Они легко все были одеты. Мужчина был примерно мой леток. Он шел вообще в исподней белой рубахе, шел и присматривал за двумя сыновьями, какие на арбе ехали. Ребятишки были малые – лет до десяти. Они жердочки у арбы обхватили вот так, – отец показал, как, и опять заплакал, – и сидели в летних рубашонках. Я уже не помню, кто там еще был на арбе, но сидела там красивая женщина! Как с иконы! Она была в платочке и кормила грудью ребенка.
Отец опять замолчал и бесцельно переставил какую-то баночку на своем верстаке.
– Мой энкавэдэшник, как увидал колонну, ручками своими замахал:
– Эх, бараны! Опоздали! Куда я тебя теперь оприходовать буду?! Бар-ран! – Это он на меня так. – Ты вот тута должон итить! Баран!..
Самое главное, дети мои, весь этот этап так и не дошел до Сибири. Потом уже до тюрьмы слух долетел: многие в дороге сгинули, а последние, каких доставили в Сибирь, замерзли на берегу какой-то реки.
– Сколько же там человек было? – спросила Таня.
– Говорили, за полтыщщи людей.
– А дальше? – пытала сестра.
– А что дальше, Таня? Привезли меня в тюрьму, а она пустая. Никого! Сначала меня поместили в барак, да и забыли на сутки. Наверное, я так думал, все были заняты отправкой этапа. Отправить отправили, да и кто как взял передышку. Барак был большой, человек на пятьдесят-семьдесят. Как там могли жить люди семейные, с детишками? И я ходил из угла в угол, стены трогал. Ходил и боялся занять какую-нибудь кровать. Мне все казалось, что сейчас этот этап назад возвратят и станут люди занимать свои места. Я даже представил, в каком месте могла находиться та семья. К вечеру на дворе стало холодать, дожжик пошел, а у меня в глазах – мальчишки на арбе в летних рубашонках. Ну как вот так?! Они же в это время были где-то в пути. Вы понимаете, дети? Эти ребятишки в рубашонках, годок мой в исподнем и женщина в платочке, с грудным ребенком меня всю жизнь держали. Всю жизнь я их вспоминал. Хотя много чего видел и пострашнее.
До утра следующего дня никто меня не кормил, не поил. А рано утром ко мне в барак поместили еще одного. Он с той стороны Волги был, саратовский. Звали Егором. Жорой. Этого мужика я тоже запомнил. В нем змей жил!
– Как – змей?! – одновременно спросили мы с сестрой.
– А вот так, ребята. Самый настоящий змей! Но сначала я попал к начальнику тюрьмы.
– Ты про змея сначала расскажи, пап, а потом и про начальника тюрьмы!
– Подождите, вы меня не путайте! Змей никуда не уползеть. Давайте по порядку. Этого Жору привели и меня заметили. Заметили и повели к начальнику тюрьмы. Во-от. Начальник сидел и какие-то бумаги писал. Остались вдвоем. Я еще про себя удивился: без охраны сидить. А я же опасный. Хэ-хэ-хэ!.. Оторвалси он от бумажек своих, мое «дело» рассмотрел и тогда на меня обратил внимание. Спросил конкретнее, за что посадили и как.
– Механики нам нужны, – говорит. – А какой ты механик? – спрашивает. – Вишь вон, и амбары у тебя погорели, а?
– Не по моей вине сгорели, – отвечаю. – Я местное начальство предупреждал, что щиток надо поставить заградительный на веялку, а они не поставили. Искра летела…
Начальник встал, к окну подошел и паутинку пальцем со стекла смел. Смотрю на него: какой-то не злой, а усталый.
– Значит, механик? – спрашивает еще раз. – А чего хромой?