bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

– Да откуда же я могу знать, Паша? Я че, смотрел, что ли, как она его щекотала? Чудной ты какой. Защекотала – и все. Я тут смекаю: «Оськя, заднюю включай». Но главное, талы-то я прошел, все эти заросли, и мне никак назад нельзя. «Маханет за мной, – думаю, – и Царства Небесная табе, Оськя!»

А за мостиком, на той стороне, где эта баба, вон они – хаты виднеются. Во-о, Паша, путя она мне отрезала! Ну, я задом, задом. Тут и молитву вспомнил. Перекрестился и как заорал: «Господи! Спаси и сохрани!». И как с этого мостика на лед сиганул, а он – хрясь! Ледок-то тоненький, прогнулся. А я опять: «Господи, помилуй, Господи, помилуй!» – и наискосок. Ногой своей хромой, как стеклорезом по стеклу. Жуткий треск стоит! Оно хоть я и молодой был, да не такой скорый. Ты же понимаешь? Под мостиком там мелко, а куда я бегу – на яму, а она глубоченная! Как я ее перебег, Господь знает! Только слышу за спиной: «Оськя, не попадайся боле!». И хохот.

Она когда захохотала, я тут же Гришку с быком вспомнил, как он хохотал. Ужас! Точь-в-точь!

– Спасся?

– Ну видишь, сижу перед тобой! – посмеялся отец. – И вот слухай ты про Гришку. С ним такие чудеса стали происходить – уму непостижимо! Ну, бык точно в Каменском яру был. Это от нашего хутора далеко. Но не бык главное. Хотя как он, Гришка, мог узнать, что бык туда забрел? Дальше. У нас была дальняя родственница тетя Клавдя. Я даже не помню, кем она и как приходилась, знаю, что родственница. А муж у ней… кажется, его звали Николаем. Оставим Николай, ага. Муж Николай в Германскую погиб. Не вернулся. Это ж сколько лет прошло! И все смирились: погиб – и все тут. Наш Гришка в этих же днях после папоротника заходит к тетке Клавде в хату да и говорит ей:

– Клавдя, накрывай столы, Николай твой завтра должон возвратиться из Германии!

А тетя Клавдя была грозная такая. И голос у ней был мущщинский, да и сама не мелкая. Как вскричала:

– Ты что это, шутки со мной пришел шутковать?!

Схватила его за шкирку.

А Гришка:

– Постой, постой, Клавдя, погоди, погоди! – орет.

Клавдя замешкалась, а Гришка к столу подбегает и пальцем указывает:

– Завтра я вот тут тоже буду сидеть и винцо с тобой попивать!

– Что-о?!

– Завтра я… О-о-о, Клавдя, Клавдя!..

Говорят, кубарем летел из хаты Гришка из Клавдиной. А назавтра Николай пришел из плена германского! Так веришь или нет, Клавдя на коленях перед этим Гришкой стояла со слязами:

– Прости, Григорий!

И сидел Гришка на том самом месте, где сам пальцем указал, когда народ собрался на встречу с Николаем. Сидел и винцо с Клавдей попивал. И с тех пор, Паша, стал наш Гришка жить как кум королю и сват министру. Он знал все, что завтра будет или что было, да никому не было известно. Тогда же ужасная война стояла! Враги меж собой в семьях были. Дядьки мои, матери нашей Варвары братья: Семён, Карпо, Анисим, Костя – вечером собираются у отца своего, сидят за столом душа в душу. И песни вместе играют, и шуткуют, а утром разъезжаются и друг дружку предупреждают: «Ну, браток Карпо (или там Семён), лучше не попадайся! Голову снесу! Не пожалею!». Вот как. Кто им втемяшил, что они враги?! Я всю жизнь об этом думаю и не могу понять. Люди гибли почем зря! За идею! Какая такая идея?! И где она, эта идея? Где хутора, станицы? Зачем гибли?! Да-а…

И стали к Гришке нашему обращаться: где наш брат, а где сват? И Гришка все знал.

Была и такая история. У одной бабенки муж пропал, а сказали ей, что муж погиб. Ну, бабенка платок черный надела, ходит, тоскует. А тут такой человек объявился! Все про всех знает! Приходит к Гришке узнать, где костушки разлюбезного мужанька покоятся, чтоб земелюшке их предать по-христиански. А он ей с порога:

– Сними ты, дурочка, платок! Живой твой мужанек!

– Как, живой?! Что с ним?! Где он?! – несказанно радуется бабенка.

– Да лучше табе бы и не знать, что с ним и где он.

– Как так?

– Да так. В хохлах он, в Собацком!

– Это в Воронежской? – перебиваю я отца.

– Ну да, в Собацком, – говорит Гришка.

– А что же он там делает, в Собацком?

– В плену!

– В каком таком плену, Григорий? Собацкий вон, под Калачом. Рази ж там враг находится?

– Для тебя энтот враг – хуже любого врага! У жалмерки твой мужанек, усы свои распушил на подушке пуховой.

– Да что ты такое говоришь?!

– А то и говорю! – разошелся Гришка. – Хошь, я табе и хату подскажу, где она находится в Собацком?

– А подскажи, подскажи! – не уступает бабенка.

И что ты думаешь? Описал ей Гришка путь-дорожку, хату, где ее законный мужанек потяшается на чужих подушках. И пошла та бабенка в Собацкий, и нашла сваво подлого мужанька в объятиях той самой жалмерки…

Как он мог знать, Паша, до мелочей?! Со всех хуторов к нему стали ходить. Он стал как эта слепая в Болгарии!

– Ванга?

– Ага-ага. Я у себя по радио иногда слухаю про нее, Вангу эту, и Гришку нашего вспоминаю. О-о-о, как он выпрямился! Покрикивать стал, ногой топать. Я вот все жду, когда твой Горбачёв затопает. А-ха-ха! Ага. С пастухов Гришка ушел. Ему же платить стали, кто чем. Видать, и денежку давали. Он сабе в Калаче рубаху новую купил, картуз с лаковым козырьком. И вслух заявил, что скоро наденет сапоги с напуском и с рыпом. А знаешь, что это за сапоги с рыпом да с напуском? Они дороже коровы стоили! Что там корова – как добрый конь! Я потом шил такие. О-о-о, это труд, материал! Но пока Гришка наш в чувяках своих ходил, в каких за быками с нами бегал. Командовать стал! Идет по хутору, бывало, к какой-нибудь одинокой бабе пристанет:

– Это поч-ч-чиму у тебя плетень покосилси, а?!

И вышло тут вот что. Как-то раз к нему пришли два его товарища. Они тоже из мужиков были, ненашенские. Пришли и говорят:

– Гришка, ты же у нас вон какой человек стал! Все люди тебя в округе почитают. Картуз ты сабе купил с козырьком с лаковым, рубаху расшитую, а на ногах… Что у тебя на ногах? Да табе в наилучшей обувке ходить надобно! Чтоб тебя миллионы людей видели и говорили: «Кто это идет в сапогах рыпучих?» – «О-о-о, это идет великий человек! Григорий Перетрухин!». На! От наилучших дружков!

И подают ему совсем новые и блескучие сапоги с напуском и с рыпом. Картиночку! Гришка аж растерялси. Ему бы, дураку, сообразить: откуда у его бедных наилучших товарищей такие сапоги богатые? Но, видать, похвала все замстила. И он принял подарок. Примерил. Сапожки оказались ему точь-в-точь!

А товарищи ему:

– Вот, Гришаня, как мы тебя любим и ценим! Хо-хо-хо, ха-ха-ха! – похохатывают. – Отдавай-ка нам свои чирички, а то будешь жалеть новые, так и не снимешь старые!

Посмеялись-посмеялись, да как-то сразу и ушли, и чирички прихватили. А Гришаня остался да притопывать стал сапожками новыми, блескучими, с напуском да с рыпом! Шажок мелкий сотворит, а сапожок у него: «Рып», а он: «Ха-ха-ха-ха-ха!» – порадуется вслух, погогочет. Рыпнет другой, пуще прежнего гогочет. Скольки уж там он рыпел и гоготал, никому не известно. Вдруг сапожок один стал у него поджимать. А носок у другого в сторону куда-то повело. Как он об этом сам рассказывал:

– Повернулси на моих глазах в левую сторону и рыпнул!

Конечно, он сразу понял, кто к нему приходил, но на всякий случай на улицу – шасть. Чтоб друзей-товарищей своих догнать да и сказать: что за подлецы, мол, какие друзья вы мои наилучшие? Что за шутки и за подарки такие?! А на крыльце каблуки у него так и отлетели! А как вышел на божий свет во двор, они и вовсе рассыпались. В труху!

– Сапоги?

– Сапоги!

– Как это – в труху? – недоумеваю я. – Они же были новые, «блескучие»! И рыпели!

– Э-э-э, Паша, погоди, рыпеть-то они, можа, и рыпели, – останавливает меня отец. – Дослухай до конца. Он, Гришка, до своих товарищей искать. А их и нету. Нашел же одного в поле и с кулаками на него: подлец ты, мол, какой! Что же ты со мной такие шутки шуткуешь?

– Отдай чирики мои старые! Видишь, я разумши? Подлец ты окончательный!

А товарищ его:

– Ты че лаисси на меня, друг Гришка? Какие чирики? Я цельный день нонча в поле!

Нашли другова, тот тоже ни слухом ни духом про обувку. И не были они у Гришки, товарища свово наилучшего!

– А кто же тогда был? – вновь выступаю я уже в полном недоумении.

Отец огляделся по сторонам…

– Ребяты! – неожиданно донеслось от нашего дома. Мать позвала. – А ну марш домой! Я уже блины стала печь.

– И вот так, Паша, всегда, – вздохнул отец. – Только до самого главного добираисси, Нина Димитриевна тут как тут!

– Мам, ну сейчас идем, – прошу я.

– Никаких «щас»! А щас у меня уж поджижки прогорають! – категорически заявила мать.

Ну что же, дорогой ты мой читатель, родителей надо слушаться. Да и блинов, честно говоря, очень хочется. Прошу всех в наш двор! Я опишу его с великой радостью.

И живность его перечислю. Тем более что отец с матерью гостей нынче ждут! Бог даст, может, в конце сего дня и песню казачью услышим! Ну а Гришка Перетрухин – он на закуску.

Вопреки

Недавно своим открытием меня поразил батюшка нашего прихода. В жизни он не был знаком с крестьянским трудом, а тут с Божией помощью и при поддержке главы администрации нашего района выхлопотал несколько гектаров земли и приобрел – исключительно в дар! – крупнорогатый молодняк. И вот уже на этих гектарах пасется небольшое стадо. Радости много, ну а хлопот немерено! Корова не котейка, заводи на каком хочешь этаже. За пазуху корову не сунешь и в электричку не посадишь, чтоб на дачу тронуться и вольным ветром там надышаться. Корова – особливо сельское существо и требует к себе особливого отношения! Теперь к батюшкиным сельскохозяйственным «причудам» каждый почти что прихожанин нашего храма имеет прямое или косвенное отношение. Одни косят траву, облагораживают подворье, доят коров, делают сыр, масло, а другие не без удовольствия и с великим наслаждением пользуются всеми настоящими молочными продуктами. И вот батюшка наш недавно на проповеди заявил примерно такое: что крестьянский труд – это великое дело, а сами крестьяне – настоящие, надежные люди, на которых можно всегда надеяться и на которых всегда в трудную минуту можно опереться. Сказано это было так проникновенно и неожиданно для меня, что я едва не всплакнул. С какого в наше время амвона можно услышать в адрес простых людей, крестьян тем более, справедливое слово благодарности?! Если оно и есть, то едва ли его услышишь за каждодневными поношениями. За короткое батюшкино признание в памяти моей пролетела вся жизнь моего отца, насколько я ее знаю.

Отец никогда не мечтал вслух. Была реальная жизнь – каждый день, наполненный реальными делами. А дел в крестьянском дворе – о-о-о! Содержание одной той же самой коровы чего стоит! С годами все больше поражаешься выносливости отца и в его лице – всех трудяг крестьян. Какое бы событие сегодня ни происходило, радостное или печальное, завтра в половине пятого утра он уже выходил во двор к своей худобе. И так каждый божий день. Неожиданно нагрянули гости и допоздна просидели за веселым столом? Или сами ходили на свадьбу к соседям или родственникам, или температура у тебя под сорок, или… Корове с теленком это «или» не понять и не объяснить! Ты меня, Иосиф, вовремя подои, выгони на стан, а там, если совести нет, и дальше гуляй, Вань. Только в обед ты меня напои, если пастух не напоил, еще раз подои и вечером подои, но прежде место мое спальное, катушок, почисть. Да не забудь сенца мне на зиму: накоси, насуши, перевези, сложи как положено. Но какое хозяйство с одной коровой, если у тебя четверо детей? Поросенок, а то и два… козочековечек штук несколько, с десяток. Куры, гуси, индюшки. Отец, например, страшно уважал индюшек как птицу. Но индюшки, как мама говорила, такое квелое существо! Однажды на моих глазах индюшка с сорока малыми индюшатами попали под ливень. На минуту! Пока переходили дорогу. Все они, сорок индюшат, издохли. За ними нужен глаз да глаз. И так уж заведено, что у этих квелых пернатых и прочих вышеперечисленных овечек-козочек, у них, оказывается, ни субботы, ни воскресенья нет. Сплошные понедельники. А огород, который твою семью зимой кормить будет? Кому за ним ходить? Пахать, сажать, поливать, подбивать, окучивать… Но, товарищ Иосиф, не забывай, наиглавнейшее дело твоей жизни – построение коммунизма в отдельно взятом отделении совхоза, которое раньше называлось хутором! Все твое личное подворье в виде коровочек и козочек слишком заостряет твое кулацкое внимание, Иосиф!..

За восемьдесят два года жизни у отца было всего три отпуска. Первый он получил в тридцатых годах, когда работал в Нехаево разъездным механиком в МТС.

– В нескольких хуторах я отвечал за работу веялок, сеялок и другой техники, – рассказывал отец. – Чтоб все работало, крутилось, вертелось и было все чин чинарем. Так оно и шло. Да один чинарь вышел боком. На ток в Авраамовском.

Есть такой хуторок в хопёрских родных краях! Мама тут наша родилась. И мы – семья наша – прожили в нем с марта 1962 года. Мои друзья иногда подшучивают надо мной:

– А-а-а, казак! Павел Иосифович из хутора Авраамовского!

Но продолжение рассказа отца нашего:

– Я просил местное начальство поставить на веялку щиток предохранительный. Искра ужас как у них летела! А амбары же все соломенные. Вот тут я отпуск свой первый и заработал. Произошел пожар, но меня в этот момент в Авраамовском не было. А кому ты докажешь? Был – не был. Дали срок, но по тем меркам небольшой – четыре года. Отсидел одиннадцать месяцев. И по ходатайству нехаевского районного начальства – специалистов не было – за подписью Вышинского меня освободили.

Вот в тюрьме я понял, что человек сам по себе никто – букашка. Если не меньше. Что человека там, наверху, охраняют, оберегают от всяких напастей и ведут его так, как считают это нужным. И вспомнил я свою мать Варвару Григорьевну, Царства ей Небесная, она перед смертью своей, когда с ногой прострелянной я мучился, от меня не отходила. Иван, брат, грудной был, так она с ним около меня была. И на короткий срок. Я только начал кое-как чикилять, и мама умерла.

– А отчего она умерла? – спросила сестра Татьяна.

На этот раз отец нам рассказывал в своей каморке, – которую все мы, дети и внуки родителей наших, дружно прозвали «кабинетом», – неотапливаемой пристройке к горнице. Например, мать могла спросить:

– А где мой веник, а? Иде?

– У деда в кабинете, можа?

– Ну, сходите к деду в кабинет и принесите мне веник! «Можа»…

До зимних холодов отец тут, казалось, отдыхал от коровочек и козочек. Проводил свое время за тапочками, сапогами, часами, кастрюлями, ведрами, которые нуждались в реставрации, починке. Здесь было столько хлама – и все нужного для отца. Всякий материал к тапочкам, колодки, валенки, ботинки, какие-то шубы старые, офицерская шинель, цветастый женский халат, широкий ремень от комбайна для подошв на тапочки… Все это было навалено на старый пузатый диван и на верстак отцовский. Верстак, в свою очередь, был тоже завален, установлен и утыкан гвоздями, гвоздичками, деревянными шпильками, молотками нескольких видов, банками, баночками с клейстером. Странно было бы, если здесь не витал бы «дух» хозяйки. Он утверждался тут в виде холодильника и банок с огурцами, помидорами, большими и малыми кастрюлями. А еще у отца стояла ровесница его – зингеровская швейная ножная машинка и радиоприемник со множеством волн. Обычно из кабинета доносилась музыка. Часто – классическая. Однажды я услышал сплошную какофонию. Из кабинета долетало нечто! Стон, писк, скрип, хохот, стройные, но жуткие подвывания, словом, авангард. Он мне был знаком по институту культуры. То было творение польского композитора Пендерецкого. Удивился, зашел «на Пендерецкого». Отец кривился, но слушал и по привычке тянул дратву из тапочка.

– Пап, ты чего слушаешь?

– Ужасно страшную музыку, Паша!

– А чего тогда слушаешь?

– А интересно, чем она закончится.

Несмотря на внешнюю захламленность, кабинет всегда был чистенький и имел большую популярность в нашей семье. Всегда рядом с отцом там кто-нибудь да копошился. Особо любили этот уголок внуки деда Оси. Часто они там спали на горбатом диване под стук дедова молотка. Дед разрешал им делать много неположенного. Например, забить в верстак последние два десятка драгоценнейших трехгранных сапожных гвоздей, которые были выторгованы у ассирийцев и доставлены аж из столицы. Потом эти гвозди в отсутствие младых сапожничков щипцами, отверткой, плоскозубцами аккуратно вынимались из верстака и помещались на видном месте, возможно, до завтрашнего дня. Обычно за чистотой и порядком следила тут самая старшая внучка – Света. По собственной инициативе раз в неделю Света с веником заходила в дедов кабинет и властно заявляла:

– Все, деда, марш на улицу! Проветрись.

– Все, внучушка, все, Светочка. Иду ветриться. Ха-ха… – Дед беспрекословно оставлял тапочки, колодки и выходил во двор…

А в тот день, когда отец вспомнил про тюрьму, про бабушку нашу Варвару Григорьевну, вместо Светы мать ее, сестра Таня, ходила с мокрой тряпкой и делала уборку. Я же расслаивал плоскозубцами ремень для подошв, а сам отец вынимал гвоздички из верстака. Все близкие родственники по бабушкиной линии говорили, что наша сестра Таня очень походит на бабушку Варвару Григорьевну, потому, наверное, Таня и опередила меня вопросом:

– А отчего она умерла?

– А вот, Таня, я не знаю. И никто теперь об этом сказать не может. Она как-то быстро сгорела, погасла. Бабушка у вас была… сильно верующая. А тут такое начинало твориться! Ваш дед Пашка, муж ее, он жа Германскую войну прошел, видать, и цапанул там этой революционной заразы. Всякого там… Какая-то особая братства! Да какая такая братства?! Ну живи с соседями нормально, вот табе и братства! Целоваться, что ли, я со всеми каждый день должон? Блуд пошел от энтого братства – вот это точно. Братства! Свобода! Про энту свободу особо Пашаня хорошо трещала:

– Иосиф, мы с тобой таперича свободные люди!

– От чего же мы стали таперича свободными?

– От царизьма!

– Он тебя чего, душил, что ли?

– Хто?

– Царь! Подушкой, что ли, твою голову самолично зажимал? Я вот дитем жил при царе в круглом доме с наличниками, с низами и при большом хозяйстве, а щас? А щас я живу в служебной комнатушке три на четыре, с веселой комсомолкой и при одной одноглазой кошке.

А у нас и правда жила кошка одноглазая. Приблудилась, мы ее и оставили.

– О-о-о, Иосиф, – говорит мне Пашаня, – в табе заговорил кулацкий илимент.

А я ей опять:

– Какой алимент, дурочка? Пойми ты! Я вот, – говорю ей, – завтра не пойду на работу, чаво со мной будет? На скольки меня посодють за энту свободу? Алимент!

А когда меня увозили в тюрьму, она как-то узнала, что меня увозят, пришла проводить. Я ей и ляпнул:

– Вот таперича, Пашаня, свобода твоя к месту. Оставайся свободной!

– Что ты, что ты, я буду ждать, я буду ждать! – затрещала она и бросилась ко мне на грудь.

Через три дня, как меня увезли, потом мне рассказали, она уж с каким-то комсомольцем и снюхалась. Вот какая она свобода, оказывается!

А дед ваш, Пашка, о-о-о, как он ходил: как на винтах! Будто внутрях его кто крутил. Если родного отца раскулачил! Дом! Знаете, какой дом у нас был, у прадеда вашего Ивана Осиповича? Круглый, с низами, весь деревянный и без единого гвоздя – на шипах! Паша, там такие наличники резные были! – Отец повернулся ко мне как к человеку, который разбирается и в шипах, и в наличниках.

Верстак отцовский обращен был к окошку с видом на палисадник, где росли яблоньки-китайки, сливоньки и где торчала колонка водная. А еще дальше за отцовским двором, за огородом, в саду вишневом, виднелся колодезный журавель. Венцом же всей отцовской кабинетной картины еще далее отстояла тополиная роща, колеблемая и при малом ветерке. Именно в той стороне, километров за пятнадцать-двадцать, находился хутор Водины, который отец всю жизнь вспоминал как лучшую сказку в своей жизни! Обычно он поглядывал туда, в ту сторону, колол-прокалывал шилом нужное место в тапочке, если шил тапочки, и тянул-вытягивал изнутри смолистую дратву. Теперь понимаю, почему кабинет он подстроил с видом в ту сторону. В тот раз – редкий для нас и него – отец был какой-то взволнованный, разговорчивый. Когда он касался «политики», то смотрел на меня. Не сразу я сообразил, что он отвечал мне на поставленные мною вопросы тридцать-сорок лет назад.

В нашей семье в детстве я всегда умничал, выказывал свои познания, особенно в истории. И как можно было неграмотному человеку противостоять книжным наукам и комсомольскому напору? Так уж вышло, в школьные годы я стыдился иметь в ближайших родственниках своего родного деда, это уже по матери, Дмитрия Игнатьевича Голованова. Дмитрий Игнатьевич воевал в армии Деникина и даже побывал на острове Лемнос.

Однажды на уроке пения мы разучивали песню о Щорсе. Я ее запевал и очень этим гордился.

Шел отряд по берегу,Шел издалека,Шел под красным знаменемКомандир полка…

Учительница пения, чернобровая красавица с карими змеиными глазами, рассказывала про Щорса, как он, страшно израненный, с перевязанной головой, шел по берегу. Издалека. В общем, делала детский перевод песни. Как бы сейчас выразились – адаптировала текст к детским массам! Она так сгустила краски, такую адаптацию провела, что внукам белогвардейцев оставалось только заплакать.

– Вот, – страстно воскликнула она, – может быть, герой Гражданской войны товарищ Щорс был подло и тяжело ранен кем-то из ваших дедов в голову?! Но, несмотря ни на что, он шел по высокой траве, теряя последние силы, а может, и последнюю кровь… А ну поднимите руки те, у кого деды были белогвардейцами! А?!

Я решил, коль я запевала, то должен иметь какие-то привилегии, и руки не поднял. Но тут услышал грозное:

– Павлик, Павлик, не прикидывайся красным!

Хорошо, что я оказался не один с поднятой рукой. В свое время хутор Лобачи, где мы учились, был сплошь белогвардейским. Но самое интересное, адапторша – учительница пения – являлась близкой родственницей деда Митьки, Дмитрия Игнатьевича.

Для нас, школьных дурачков, свобода, братство и равенство были незыблемыми идеалами. А уж учителей и вдохновителей этих идеалов трогать было опасно. А когда все школьные и институтские знания «полезли» вспять? Это был ужасный крах! Ленин на революцию в Россию – в запломбированном вагоне и на немецкие деньги?!

Как-то я приехал на родину полон разоблачительных фактов. Остановился у сестры Татьяны. А муж Татьяны – мой лучший дружок детства Васильев Василий, отец Сашки-косаря, которого я уже упоминал… Сейчас начни о них рассказывать, то нить точно потеряешь. Но хоть малость – о друге детства.

Если бы мне надо было выбрать самого что ни на есть положительного героя, я бы взял Васю Васильева. Про Щорса он, правда, не пел, стеснялся, в отличие от «некоторых» горлопанов. Вася был настоящий защитник слабых и обиженных. Если мы играли в лапту, то все, особенно девчонки, стремились попасть в его команду. Мало кто из несерьезных хохотушек бил по мячу, и вся эта аморфная хохочущая стайка ждала, когда лапта попадет в руки Васе. А без них, девчонок, игра тоже не клеилась. Вася мог так далеко послать мяч, что противники порой искали его… долго. Играли же не на стадионах! За это время можно было не спеша дойти до кона и возвратиться обратно.

В классе шестом-седьмом я опасно шутил. В школе на переменке Вася спускался вниз, к выходу на улицу. Спускался и вообще пропадал из виду. Учились мы в бывшей церкви. Деревянные ступеньки с улицы были очень крутые. Родители говорили, что эти ступени еще при храме стояли. И вот я, проходя коридором, приближался к этому сходу и дико орал:

– Вася, лови! – И щучкой прыгал вниз.

Вася появлялся неожиданно и подхватывал меня на руки. Куда там Бэтмену на мистической тяге! Настолько я был уверен, что друг мой Вася вынырнет ниоткуда и поймает меня, – удивительно! Сейчас вспоминаю это «лови» – страшно становится. А если б однажды не поймал?!

Наш учитель по труду и физкультуре Сергей Ильич Соловьёв с великим трудом уговорил Васю принять участие в районных школьных соревнованиях по лыжам. Сергей Ильич знал, выражаясь современными жаргонизмами, потенциал Васи Васильева. Но как Вася противился этой поездке! Наша лобачёвская школа была восьмилетка, а в соревнованиях принимали участие школы всего района. Конечно, и подготовка была разная. Особенно блистали школьники из самого Нехаево. Районный центр. Читай – столица! Тогда уже у тех ребят, кто серьезно занимался этим прекрасным зимним видом спорта, были лыжи на ботинках, палки отличные. Лыжи же Васи нашего Васильева попирались кирзовыми сапогами с загнутыми вверх носками. Крепление? Дугообразный ремень, куда можно было воткнуть и валенок, и сапог. А в руках, вернее, в перчатках из козьего пуха, спортсмен Василий держал даже по тем временам допотопные палки с бамбуковыми, много раз чинеными-перечиненными кружками-держателями. Можно сказать – зимняя потеха. Чистая самодеятельность. Снега в том году была уйма! Стоял морозец крепкий. И вот в числе полусотни юных лыжников наш Вася рванул на десять километров. Мы, друзья и болельщики Васины, не сомневались, что он будет первым. Так оно и вышло. Правда, Вася наш немножко заблудился и сделал лишнюю сотню метров, да на полпути у него на одной палке оборвался тот самый чиненый-перечиненный кружок, каким отталкиваются от снега. И он, отбросив эту палку, с одной, точно какой-нибудь охотник-якут, одолел финишную ленточку. Какой при этом стоял хохот, свист, гул! За Васю крепко вцепились районные руководители-спортсмены:

На страницу:
3 из 6