bannerbanner
Андеграундный экскалатор бытия
Андеграундный экскалатор бытияполная версия

Полная версия

Андеграундный экскалатор бытия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 4

В то время я отождествляла себя с изучением чешского. Я хотела поступить в Карлов университет и стать философом. Поэтому проводила весь день в библиотеке. Так что результаты в чешском были моей внешностью – дело в том, что я перевелась в группу, которая гораздо дальше меня в изучении языка. Так что я была априори отстающей, при том, что усердно занималась. Тратила на чешский язык около 7 часов в день, чтобы самой пройти программу 2 месяцев, с учетом того, что они тоже постепенно двигались. В стиле Ахиллеса и черепахи я сражалась за успешность. Кроме того, мне приходилось догонять новую группу с поиском квартиры, поскольку меня выгнали из общежития за пьянство и прочее.

«Вы должны сами заниматься» – заявила Пани Рената, поставив оскорбительную запятую на конце, с намеком, что решение я должна придумать сама.

Молниеносная колючесть виноградных завитков. Которые безобидны пока вы не начнете ими махать – она вдруг порезала меня. Это так неуместно. Эту неуместность можно уговорить себя воспринимать иначе, только если обезвредить ее безличным отношением.

«Вы отстающая» – она построила для меня арку, своей закрытостью, о которую я продолжала биться лбом на протяжении всего дня.

При всех моих стараниях, о которых ей тупо неизвестно, она вопила в закругленных манерах без стреляющей напыщенности.

Я же оставила свои плоды, светящиеся через мои глаза и через них смотрящие в ее глаза – я оставила их сжато сидеть после того, как они были растрепаны посмешищем ее небдительной поверхностной оценкой.

Мой труд, за который я бы хотела получить мелкое поощрение, отсутствовал для нее и был разодран для меня. Мои глаза и все тогда стали пустынными. Дело в том, что у меня было условное исключение из университета, так что я должна была себя искренне контролировать. Быть всегда начеку. Сдерживаться перед тем, как стоит сдерживаться.

Но как сильно хотели мои глаза напиться ее глазами после того, как она обкидала меня твердостью прогнозов о моей жизни – после того самого разговора:


«Вы не станете гением!», «Вас никто не будет печатать!», «Вы умрете в сорок!».

Мои глаза несколько десятков раз изможденные сигаретным дымом успокаивались слишком наивными и буквальными глотками фильтрованной воды, которой я промывала их после ужасной боли – от нахального сигаретного дыма. Слезы и крик.

Откуда?

Я начала вести аскетический образ жизни – ела только яблоки и морковь, заставляла себя принимать ледяной душ и делала упражнения разного тяжелого рода – заставляла себя делать их, когда уже не оставалось сил. Затем, когда в трудоголическом стиле готовилась сверх меры, днем и ночью к экзаменам, не из-за предстоящей сложности, а из-за принципа трудоголизма. Этот опыт есть перенаправленная энергия – тип любви или что-то близкое к Пане Ренате. Или недостаточность собственного эго, которое заставило зацепиться за нечто более явное и подходящее, чтобы проявиться как-то! Что раньше и что, чем вызвано?

О!Я нечто вспомнила! Что это было? – Кусочек краткой прелюдии. Мне стоит его тщательно разжевать.

Итак, Пани Рената решила провести со мной разговор из-за того, что заметила, что я плачу. Плакала я на занятии по чешскому. Какое красивое разоблачение – раздирание интимного акта своим легким ненарочитым вмешательством во благо! Это подобно тому, как если бы она вырезала у меня рядом с грудью на коже маленький квадратик или какую-то другую фигуру, да что угодно – рядом с грудью.

Это приоткрытие и расшатывание домыслами, когда она предполагала, что значит мое шмурыгание носом и закрывание ладонями лица, а далее сморкание – этот мысленный бег трусцой, сотворивший газированность ее любопытства. Через несколько минут, она с сохранившейся потенциальной непреклонностью прошлась вдоль класса и посмотрела на меня проглатывающим взглядом. Как красиво это слегка бурлящее и вот-вот могущее превратиться в нечто личное – ее любопытство в догадках, в размышлениях о значении моего плача в такой неуместной обстановке.

Это вмешательство можно сравнить с чем-то менее страстным, как звон будильника во время обычных занятий чешским. Только вот звон – мелодия «День гнева» из Реквиема Моцарта. Своим львиным напором, неожиданностью обливает контекст чарующим подчеркиванием пустот в повседневности, пустот, которые называют – «нечто необычное», которых больше, чем самого замеченного присутствия привычного, которые не нуждаются в афишировании. Какое влечение!

Если бы не мой плач, она вряд ли бы стала со мной говорить. Но ее слова заставляли меня желать защитить и исправить в ее глазах собственное достоинство, так что мне захотелось обговорить эти три фразы на следующий день. Но жаркая и несносная паранойя, что она может меня отвергнуть при свидетельстве других учителей, которые затем пожалуются куратору – исключение из университета, закрытие визы, возвращение в Россию – не позволили мне это сделать.

Мысль о невозможности воплощения. Почти что необоснованной невозможности, которая держалась только на предположениях и излишней аккуратности – заставили меня превратить образ Пани Ренаты в необходимый баобаб, тянущий меня вниз, делающий меня лампой, видяей собственный свет, вялой, поникшей лампой. Видящей собственный свет. Метание из стороны в сторону распустило корни, то противостояние посадило образ, выросший в недосягаемый баобаб. Я забыла, что это я его вырастила. Он был слишком прелестный. Слишком большим, чтобы думать о себе – я думала через него – я думала через нее. Я была готова упасть к ее ногам. Какая величественная стойкость и холодность, которая удачно накладывалась на Пани Ренату, которая шла по коридору или вела урок. Какая совместимость, однажды начавшая казаться как нечто по сути отдельно присущее ей. Какая незамеченная путаница из-за нестрогой допустимости думать. Чем больше она мне отказывала, тем больше подкармливала мою уничиженность к себе в ее присутствии, тем более я тянулась к ней. Это любовь?

Меня перевели в другую группу. Я не виделась с ней месяц после того, как призналась, что ее люблю.

«Я восхищаюсь Вами, Вашей строгостью, я думаю, это любовь»

Какая-то закрепленность прочитывалась в моей голове на протяжении долгого времени – я страстно желала ее встретить.

Однажды она шла по коридору и затем зашла в туалет – я последовала за ней.

Какой всеохватывающий сочный вихрь рисовал обручи, сквозь которые я перебрасывалась в мягкой и плавной летучести, – бытие, умноженное на тысячу взлетов новорожденных птенцов, красота в одной точке, оставляющая размытые круглые следы от себя, по мере расширения бледнеющие.

Это любовь? Волнение, испытываемое при одном взгляде на нее. Или это каждый раз пробужденная надежда укрепить образ своего эго в чужих глазах, в глазах Другого, стерев то, которое мне неприятно, которое я, в свою очередь, некогда испытала в ее глазах.

Прошло четыре месяца, и я увидела ее. Я написала ей любовное письмо, где называю ее «величественным ангелом», после чего она стала меня избегать. Самое ужасное, что я не могла добиваться ее. Ведь меня могли выгнать из университета.

Я показала свое признание на бумаге куратору, пока кто-то иной не покажет ее в дурном свете. И он не позволил мне проявлять любовь к ней.

Формальности «для» жизни стали перечить жизни в ее сочности. При всех чувствах, выраженных там, он не позволил. Как мне было больно. Целый день я хотела вернуться туда. К ней. Броситься в ноги. Любовь или не любовь, акт страсти, который остыл в анабиотическом становлении, за которым я, возможно, вернусь. Хотя зачем?

Я сбита с толку ее грацией. Еще очень долгое время. Затем в угрюмой отчаянности я повстречала одного юнца, сверлившего обеспокоенностью менеджера. Он встрепенулся, когда я с ним заговорила.

«Может по пиву?» – в восклицаниях спросила я.

«Ну…», «Я…» – …

«Брось, ты боишься пива?»

«Давай по пиву» – ответил он наконец-то.

И он повез меня к своему дружку. Мы курили травку. Визжали, как свиньи. Я ходила туда-сюда и хотела включить Бетховена на стереосистеме. Я ходила туда-сюда. У меня, правда, не получалось включить. Нажать на кнопочку. Я смеялась сама с себя.

«Как можно не включить, не включить?» – вопрошала с криком я.

Позже нам надоело это болтыхание и мы устремились расхаживать по городу. Мы встретили одного пацана, который оказался геем, он собирался покупать гель для волос. Но мы предложили выпить пива и пошли все втроем пить пиво. Позже я отвезла Максима к себе. Между нами ничего не было. Он спал на полу.

Вся эта чепуха со знакомствами почти закончилась, когда я переехала из Брно в Пардубице.

Я стала очень одинокой и почти что беспомощной. На коленях перед агонией я стояла и мычала, стрекотала зубами и никакое дуновение от крыла насекомого над ухом меня не могло отвлечь.

Я лежала много на своей постели и боялась выходить на общую кухню, чтобы кого-то не встретить с этим раздосадованным видом. Чтобы не улыбаться сквозь дикую грусть и не обмачивать ее парфюмерными мазками вежливости, которая так не кстати. Я стала обывателем и все это из-за…

Все это из-за того, что перед тем, как переехать в Пардубице, где меня ждала учеба в университете, где должна была учиться на философа, перед всем этим я вернулась на каникулы в Россию, мне делали пять раз ЭСТ – из моей памяти вынули почти все. Сочных воспоминаний не осталось, только блеклые. Я стала путаться, что, когда произошло. Я смотрела из окна родительской квартиры и думала, как здесь отвратно и как быстро я должна вернуться назад. И к своему сочинительству в голове. Может быть мысли о гениальности, приперченные свежевыжитыми заголовками страданий – спасут меня от скуки и черноты в глазах перед собственным видением, перед самой собой.

Вещи, много вещей, в одеянии слов скрипят в голове, которые сгладят муторные слова до нежного крема, который напевает глазам серенаду. Кругом земля в гордом приступе изломанного механизма уединенности. Туда-сюда переливается кровь, кардио-нагрузки. От рациональности к иррациональности с летучестью и апофеозными замашками угнетает своими рейсами. Брякающее сердце в груди и ладони, приложенные к нему, вдруг стали кулаками – уже сидящими в грудной клетке. Безделье, обмотанное брезгливостью к взгляду на настоящий момент. Парящее вдохновение было страждущим, оно валялось на полу сознания, обкусанное стаей старых воспоминаний. Воспоминания эти были полупрозрачные и искусанные, дезориентированные шоковой терапией. И только Венгерский танец номер 4 звучит и отвечает, разлитый в хрестоматийной заносчивости полотном католической смерти, которая сулит вечность.

Но самое худшее меня ждало, когда я переехала в общежитие при университете. Сначала я жила одна. Но рядом была еще одна комната и туда в скором времени должна была заселиться соседка. Я часто ходила в кино и пить кофе под мостом в узкой улочке. Это было дорого, ноу моей мамы деньги были на меня всегда.

Я рано засыпала так как хотела, чтобы день поскорее кончился, чтобы выскочкой оборвать преднамеренно день и уйти вместе с солнцем, переглядываясь с наступившей тьмой. Но перед этим становясь на голову со стонами в отношении недоброжелательности жизни.

Находить выпивку для отупления и совокупления со спокойствием.

На следующий день опять выходить гулять – торнадо двигаться на прогулку для мнимой бодрости и навыков разведки природы под толстым скрежетом усыхания.

По возвращении, дирижировать под увертюру Кориолан оп. 62 Бетховена.

И сидеть дома, прижатой к стулу, чтобы движениями не расплескать правильную кровь в голове, чтобы уплотнить вдохновение, которого как бы и нет.

Ненасытно не ныть на крышах полуночи, потому что скука делает свою работу.

И почти что вставлять пальцы в розетку от вечного болтыхания – от одного синдрома самости к другому победоносному вожделению.

Мигать ночным фонарем под лоском бездушья черноты, которой мешают спать.

Курить воздух над испачканным огоньками городом.

Обручиться со звуками музыки, низвергающими в обитель грез, посыпанную потенциальным возвращением, которое так и не дает быть поглощенным.

Ползучее раздражение с вытянутым собачим языком в пустыне раздевает до плесневелой усталости.

И не смочь прикрепить совокупность основных требований к бытию в разодранных системах на кого-то совершенно отдаленного от этих мироощущений.

Дух, сознание, воля – все склоняются в повседневном кивке этому. Нет никакой метафизики чувств.

Где же текст со всем святым воинством, сидячий у меня на плече?

Надежда дает мужество и делает меня хрупким Гераклом. Атрофия чувств.

Галлюцинировать на крыше в полночь или на заре у меня не получается.

С расширенными зрачками созерцать дым от сигареты, слепленный с колыхающимися деревьями – видеть эту невнятность через новизну, красоту.

И решить поехать в Латвию к своему другу Олегу, который также ранее жил в России. Упорство дало свои плоды. Мы много пьянствовали и потратили много денег не только на кофе, но и на прочую дребедень в казино. Мы познакомились с француженкой, которая озолотила нас наркотиками. И мы дружно курили травку. Мы купили щенка и ухаживали за ним только один день, а потом устали и отпустили на волю. Мы писали сценарий для фильма.

Однажды я осталась у Олега одна дома, мне казалось, что я сейчас сойду с ума, что у меня начнутся галлюцинации. Но я продолжала трепетно писать сценарий

Я покинула его через две недели, поскольку и здесь не находила себе место.

Я сходила с ума.

Вернулась в Россию. Там меня ждали родители – тепло, некоторый уют.

Моя ангелоподобная мама, которой я восхищаюсь. Во мне умерла тогда вся экстравагантность и гениальность. Ничего почти не трепетало у меня в душе. Одна тишина с чернотой в глазах. Я не могла ни читать, ни писать – ничего.

Я была со своей мамой по вечерам и на выходных. И несмотря на счастье, которое она несла я была очень несчастна. Я очень много времени проводила со своим отцом – он одаривал меня любовью и нежностью. Мы ходили кормить уток, голубей и он это снимал на камеру – животрепещущие кадры.

Он учил меня жизни, старательно и по существу – иногда мне это очень нравилось, иногда раздражало, пока я болела и лежала в дневном стационаре – мне ставили капельницы. Я лечилась от шизотипического расстройства – капельницы меня не вылечили.

Но я хотя бы перестала играть в компьютерные игры как сломленная, окончательно отчаявшаяся.

Стала еще больше гулять с папой.

И все, что я вам описала – есть река, которая вела меня к Бабушке, к принятию ее смерти. Так я начала ходить на кладбище к ней с моим папой. Я смогла развесить по всей комнате фотографии Бабушки.

Я начала принимать Ее смерть.

И знаете, что?

Я стала писать. Новеллы. До этого я писала их очень изнуренно и монотонно. Сейчас я пишу очень страстно. Много. Каждый небожий день. Я начала читать. Прилично читать. Так что сейчас я только жду, когда нагрянет успех! Все в моих силах!

– КОНЕЦ –

ГЛАВА КОНЕЦ – НЕ НАЧАЛО.


И написала я:

«И тогда он пришел под тромбоны, как мессия, в целлофановом пакете – так пикантно – стал он много читать стихов и вошел во вкус и имидж его пролился сквозь поэзию, а без поэтики не представлял он свою жизнь. И написал он много стихотворений и не отличался скупостью в создании антуража на бумаге – все было сжато, но сочно, во всем совокуплении. Во всем совокуплении всех слов он находил не только красоту, но лейтмотив жизни с восклицанием. И обнял он закостенелую поэзию и заставил корчиться от броскости и новой блузы. И сокрушенная девственница – поэзия была в припадках, в гневных припадках – уже не слонялась среди древних и небритых. И так он зарабатывал себе на газированную воду и пудинг тем, что разносил почту по округу. Но если бы он просто разносил почту – я бы не писала о нем. Но если бы он просто разносил почту – я бы не писала о нем. Он заглядывал в окна частных домов. А также находил только заброшенные в воздух структуры и облизывал их координацией и грацией – они становились такими размашистыми, как его почерк, что не помещались в один том – так бурлила его голова.»

Я все ближе:

«Он писал: Зрелая женщина чесала почему-то свою грудь, довольно протяжно и потому затем решила переодеться во что-то розовое – она ходила и напевала, что хочет переодеться в розовое, она блукала и продолжала говорить об этом. И тут муж ее увидел голой и лихо набросился, начав неприглушенно ее домогаться. Стоял вопль, соседи были на своих чердаках или в туалетах, по крайней мере, никто не выбежал – наверное, из-за того, что она часто горлопанит и все привыкли к ней, как к громкой музыке. Он аккуратно снял с нее лосины и потянул к себе – они не закрыли шторы. Муж предложил заняться любовью в крутящемся вихре персиковой отрыжки, когда он рыгнул не по-детски, а накануне пил персиковый сок. И она молча принимала его снова и снова, а он брал ее снова и снова. И вытрясал из нее всю дурь. Он теперь больше орал, чем она. И после этого они как ни в чем ни бывало позвали детей на ужин. Она пошла в душ после такой трепки. А так они вели размеренную жизнь. Эта женщина обычно была спокойна, но становилась совершенно дикой по ночам.

Наш главный герой разносил почту, чтобы если кто-то увидит его заглядывающим в окно, то это просто почтальон любопытствует.

Он писал и писал, никто не видел эго поэмы, но он настырно продолжал:

«И быть в свинцовом одеянии, заброшенным над пакостным злорадством судьбы –

И лишиться рассудка от тяжести плеч своих –

И утонуть в хладнокровии усыпляющем – поэзии

И не низвергнуться вниз – утробы Земли -

И попасться на удочку разума –

И ожидать его приказы, испещренные могильной вонью -

И носиться как резанный под лучиной небес

И попасть себе в нос от удара молнии – от испуга.»

Он баловался словами так, да сяк. Он ни на что не претендовал, но как хлестко он писал, что выходило как ангелы по лестнице, ни разу не спотыкаясь.

И он тянулся от своих слабостей и стал сердцеедом, потому что так решил и завоевал сердце трех красоток, так что они были опечатаны им сверху донизу. И посвятил им троим поэмы и наконец-то напечатался – его опубликовали из-за их алых губ и хрупких ручонок, в нем проснулась новая муза.

И вот однажды он написал роман-автобиографию, так как с ним произошло нечто удивительное.

Его сбила машина и видел он коричнево-оранжевого фавна.

И он влюбился в фавна, его звали Александром – он глотал его голос, такой сладкий, что хочется подержать его в ушной раковине вечность, забитость слуха теперь станет нормой, главное, чтобы этот голос звучал в его голове навсегда, на автопилоте без батареек и в засуху ушных раковин, и в мороз, который будет стучаться в них зимой, когда он не наденет шапку. И красоту этого голоса никак не передать, он бездорожный.

Руки фавна – очень крепкие, аккомпанирующие его амбициям в такт вознесения амброзии его души.

Он весь благостный и пестрящий изобилием открытости. Великодушный и непостижимый. Он извиливается от собственного перламутрового ветрила, который гонится его дивной внешностью. И восседает от перевоспитания и глохнет от глубокого стечения обстоятельств – он как глюкоза для языка. Движитель неосторожно замкнутых вершин, которые никогда не разразятся улыбкой. И дисквалифицирован от себя своей добротой и самоотверженностью – Дитя Божье. И добродетель удержал в руках своих. Единицу власти к себе не присовокупил, но естественно жестикулировал при отклике на сове имя. И жизнерадостность дарил и опрыскивал своим жезлом все вокруг.

Александр зарозовел от знакомства со мной, но не сразу. А я почти сразу почувствовала вязкую связь, всю обкапанную любовью, как будто все звуки остановились – звукоизоляция появилась из долин холодных. И землетрясение в сердце стало наигранно биться слишком идеализированно. И рассуждение об этой любви можно было бы прировнять к рассуждению об инфузории. Интонировать, говоря об этом струнным квартетом. По анналам головы разлеталась эта симфония любви и кроткой привязанности. Потревожились закостенелые камыши, испарилась канализация.

Комбинация этих чувств залилась цветами всех цветов, и не было никакого компромисса, только завороженность купидона от конусообразного копья, символизирующего фаллос. Башня тура была построена в честь Александра в голове Августа. И было после этого какое-то междоусобие – метательное с характером – фавн не принимал любви его друга – Августа.

Спустившись к нему, он хотел только дружбы и не переполняющего чашу чувства, которое некуда деть.

– Что ты такое думаешь, Август? – вскричал фавн.

– Я влюблен в твои чары! – ответил дерзко Август.

– У меня нет никаких чар, ты все это выдумал, имея галлюцинации о теплоте и принятии…

– Что ты такое говоришь?

– Я с тобой здесь, чтобы ты не сошел с ума.

– Ясно. Ну, и на этом спасибо.

При разговоре Август робел перед Александром. Но его потаенные желания было невозможно скрыть – обнять, поцеловать фавна – послушать как он звучит, как звучит его душа в это время. Он больше ничего не хотел.

– Что мне делать, Александр, если я в тебя влюблен?

– Подумай над этим и займись чем-то другим.

– Я же в коме, чем я могу заниматься?

– Ты можешь как раз сейчас достичь пределов рациональности и стать философом, абстрагируясь от чувств.

– Но я иррационален по натуре, хотя люблю поразмышлять.

О бытии я могу сказать, что он идет на самотек, пока его не словишь голыми руками и раздавишь, как бедное насекомое. А потом сверху выстраиваешь надуманные алгоритмы, как и при поэтическом сочинительстве. Отличие в стилистике. Бытие есть здание, архитектура которого, всегда имеет один фундамент, но дальше каким будет это здание – дворец, вилла, небоскреб –все зависит от степени надуманности, которая уместна.

И так рассуждал наш погибающий, или возможно будущий жить птенец Август. Он все больше размышлял.

Но вот он вышел из комы. Он начал искать фавна – он так же смирно сидел у него в голове, кома дала им познакомиться ближе.

Август жил один, у него не было семьи, так что никто не пришел его проведать. Он аккуратно приподнялся, чтобы оглядеть все вокруг. И все вызывало тошнотворность, в отличии от чертог разума, где он побывал и он захотел умереть и посвятить свою жизнь фавну, и отключил все блоки питания, он начал расслабляться – и умер.

– Фавн! – крикнул он сразу.

Но фавна уже не было, он был нужен, чтобы предавать жизни смысл. Но он ушел добровольно из жизни!

Так он и кричал всю вечность имя Александра…

– Александр!


ГЛАВА – НАШИ ДНИ.

Как можно ходить в черно-белой одежде – полностью незащищенным, так как при контакте со средой, она плескает опрыскивает, она может запятнать индивидуальным уродством, анти-вкусом, а когда вы одеты как картина Кандинского, то этот мощный стиль отразит этот ужас-неужас.

ГЛАВА – НАШИ ДНИ.

Она отвернулась избыточно, потому что отвыкла от меня, но если бы это было так – на самом деле у нее не было времени от меня отвыкать – нулевые отношения нас терзали, вернее меня терзали, мне так хотелось, чтобы она знала – это выкаблучивание мешало мне гнить.


ГЛАВА – НАШИ ДНИ.

Пальцы были сложены вразброс, но ни то чтобы растопырены – касающийся мягкого столика от ИКЕА мизинец делает лежачей всю руку – я обдираю кожицу с пальца. Взмахнула ладонью и прижала наискось ресницы, придавила щеку до кости. Жилетка из полиэстра вздулась и умножила мне грудь. Я прикасаюсь губами к ранке и она трепещет как лифт.

На страницу:
4 из 4